Глава одиннадцатая - Страницы из жизни Николая Рубцова - Л. Котюков - Исторические личности - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 12      Главы: <   7.  8.  9.  10.  11.  12.

    Глава одиннадцатая

    Вечны одинокие ночные листопады Тверского бульвара. Вечны вместе с державным градом, волей Провидения возросшимся над крестовьем планетарных разломов. И неотступно ощущение, что из опадающей листвы тебя с грустью зрит вещая душа Сергея Есенина.

    Серебряный ветер давным-давно навек остудил мои виски, я останавливаюсь у памятника поэту, — и чудится, что рядом со мной иная страдальческая душа, — то душа моего товарища Николая Рубцова.

    Гудит холодный ветер в деревах, но не глохнет ветровой дых в реве и скрежете мчащегося слева и справа колесного железа.

    И все уносит ветер: листья, облака — и само время вместе с нами, с облаками и листьями. Проносится сквозняк вечных последних времен сквозь души живущих. Знобко, тревожно душам.

    Но души ушедших не ведают ледяных сквозняков Земли — и силятся заслонить нас от хлада, тьмы и морока.

    И заслоняют, и спасают, дабы мы укрепились в самоспасении.

    И все кажется мне, что спешу я по Тверскому бульвару в родимый институт, чтобы каяться и оправдываться за прогулы по «уважительным» причинам.

    А причин у меня было — ого-го!!!

    Отец-инвалид, обиженный властями, мать-старушка, нуждающаяся в лечении, горемычный брат-солдат, приехавший в отпуск, глухонемая сестра-школьница, тетка блокадница...

    Все эти мифические родичи с тупым упорством приезжали и приезжали в Москву, и я должен был, обязан был, беречь и опекать их в страшном, стольном граде.

    — ...Ну, сами понимаете, как мне оставить одну мать-старушку, она ж не то что метро, — паровоза ни разу не видела! (Кстати, моя мать в те годы была «Почетным железнодорожником СССР», работала заведующей техкабинетом вагонного депо станции Орел,— и до пенсии ей было далеко.) ...Да как я мог бросить одного отца-инвалида?!.. Его ж на первом переходе машина собьет... — и соответственно не менее жалостливые сетования по поводу горемычного брата-солдата, глухонемой сестрицы, дистрофичной тетушки.

    Долгое время моя семейная легенда безотказно срабатывала. Сердобольные дамы из учебной части простодушно отказывались верить доносам стукачей о моих загулах и предлагали помощь моему мифическому отцу-инвалиду в хлопотах за справедливость аж в Верховном Совете.

    Какова же была их обида, когда мой настоящий, а не выдуманный отец, приехал в Москву и после бесплодных розысков непутевого сына заявился в институт! И оказался вовсе не инвалидом, а весьма видным мужчиной, приятно обрадовавшим незамужнюю, да и замужнюю, прекрасную половину Литинститута.

    — А нам говорили — вы инвалид... А вы, оказывается, совсем наоборот...

    — Я из него самого инвалида сделаю, если не будет ходить на лекции! — по-военному четко посулил отец.

    Но сразу оговорюсь, не сделал отец из меня калеку, а попал в общежитие, где познакомился со многими ныне известными писателями. И с Рубцовым враз сошелся, и удивительно ясно выделил его из пьющего стиходекламирующего, безалаберного окружения.

    Не помню, уж за какую провинность, но Рубцов был отлучен от нашей развеселой компании кем-то из общежитских «аристократов», кажется, Передреевым. Но, может быть, еще кем-то, в отличие от Передреева, не оставившего даже легкого облачка ни в памяти, ни в литературе.

    Но отец утром строго спросил:

    — А Коля — где?! Он почище вас всех будет! Он настоящий, хоть и лысый! Вы его не смейте обижать! Щенки! А ну, разыщи-ка! Одна нога здесь — другая там!

    И впоследствии всегда вспоминал о Рубцове, радовался его новым публикациям и, прочитав написанное, говорил:

    — Ну, разве можно обижать такого человека! Смотрите там!..

    А там смотрели!.. И не только смотрели, но и видели. Зорко зрели, не в пример иным записным патриотам, что явление Рубцова есть предвестие конца советской псевдопоэзии. Стихи Рубцова заставили, именно, заставили многих и многих осознать, что есть русская поэзия, что над отчим словом не властна никакая идеология.

    Стихи Рубцова — это прорыв в новую Россию, предвестье истинной России, которая, несмотря на свою тысячелетнюю историю, только-только начинается и творится на наших глазах в заблуждениях и страданиях.

    Этим пророческим мироощущением пронизана каждая строка замечательного стихотворения «Зимняя песня»:

    В этой деревне огни не погашены.

    Ты мне тоску не пророчь!

    Светлыми звездами нежно украшена

    Тихая зимняя ночь.

    Светятся тихие, светятся чудные,

    Слышится шум полыньи...

    Были пути мои трудные, трудные.

    Где ж вы, печали мои?

    Скромная девушка мне улыбается,

    Сам я улыбчив и рад!

    Трудное, трудное — все забывается,

    Светлые звезды горят!

    Кто мне сказал, что во мгле заметеленной

    Глохнет покинутый луг?

    Кто мне сказал, что надежды потеряны?

    Кто это выдумал вдруг?!

    В этой деревне огни не погашены.

    Ты мне тоску не пророчь!

    Светлыми звездами нежно украшена

    Тихая зимняя ночь...

    Думается, этот шедевр лирики Рубцова с его открытой магической мощью равен, а, может быть, и превосходит великое стихотворение Лермонтова «Выхожу один я на дорогу...». Допускаю, что кто-то со мной не согласится. Но я не ищу согласия.

    Воистину несчастны не слышащие светоносной Божественной музыки грядущего.

    Однако признаюсь: я и сам не сразу ее услышал. В первые годы знакомства с Рубцовым я был под большим влиянием стихов Мандельштама — и не жалею, что, как корью, переболел его захватывающей, но честной невнятицей.

    Помнится, меня очень разозлило, когда Рубцов не разделит мой восторг по поводу мандельштамовских строчек:

    Бессоница. Гомер. Тугие паруса.

    Я список, кораблей прочел до середины.

    Сей дивный выводок, сей поезд журавлиный,

    Что над Элладою когда-то поднялся.

    — А при чем тут журавли?.. А так вообще ничего, хорошая филология... Но у него настоящее есть: «Петербург, я еще не хочу умирать, у меня телефонов твоих номера...»

    Теперь-то я понимаю, что Рубцов был прав: истинная античность — это не филологическая перегонка языковой стихии через самогонный аппарат интеллекта. Вечной античностью, по меткому замечанию прекрасной женщины Валентины Коростылевой, пронизаны строки Рубцова:

    Меж болотных стволов красовался восток огнеликий...

    Вот наступит октябрь — и покажутся вдруг журавли!

    И разбудят меня, позовут журавлиные клики

    Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали...

    Однако не очень уютно обитать на чердаках в северных краях поздней осенью. А в подвалах Лубянки еще неуютней, без оглядки на времена года. Но мало ли где бывает неуютно...

    Историческая античность не была раем для поэтов — и бессмысленно сокрушаться о потерянном рае. Лучше сокрушаться о непотерянном, дабы раньше срока не оказаться в аду. Невозможное есть истинная античность, — и невозможное нам не потерять никогда.

    Но оставим невозможное невозможному, ибо недавно я с удивлением узнал, что в родном Литературном институте преуспевающим стихотворцам назначаются поощрительные стипендии имени Осипа Мандельштама и Булата Окуджавы.

    Политическое окололитературное явление, именуемое Окуджавой, вне моего скромного разумения — пусть на сей счет филологи ломают безнаконечные копья. А вот за талантливого русско-еврейского поэта Мандельштама как-то неловко. Он никогда не учился и не преподавал в вышеназванном учебном заведении. И, наверное, был бы весьма удивлен столь вольному использованию своей фамилии в институте имени Максима Горького. Думается, справедливей было бы назвать отличительную стипендию именем Николая Рубцова, лишенного обычной-то студенческой стипендии в годы своей учебы. Абсолютно уверен, что Осип Мандельштам только порадовался бы за своего собрата по перу.

    Почему мы не понимаем, что живущие в сей миг на земле являют лишь малую часть всего человечества, зачем мы возносим одних в ущерб другим?! Зачем вместе с демонами и бесами спешим заткнуть бреши в пустоте пустыми именами? Пустота не терпит обмана. Но бесы прячутся в пустоте — и отвечать приходится людям.

    Человеку от природы свойственна боязнь замкнутого пространства. В медицине эта боязнь обозначена слюнявым словом клаустрофобия. Чрезвычайно поганое и заразное слово. И не случайно люди, большей частью, стремятся к обладанию внешним миром, а меньшей частью, с трудом, через силу, своим внутренним бытием. Движение вовне есть путь против Бога. И посему не случайно в Святом Писании сказано: «проходит образ мира сего».

    Обладание внешним есть жалкая, но очень убедительная иллюзия. Но и обладание внутренним бытием есть иллюзия втройне, ибо нельзя обладать Богом.

    Кто ответит — где человек может стать воистину человеком?! Неужели воистину счастливы забывшие дорогу домой?!

    К чему я все это бормочу?! — спросите вы, дорогие мои читатели, и будете правы. О каком внешнем и внутреннем можно нынче думать, когда завтра можно запросто и без голода сдохнуть?! Но я отвечу! Да, действительно, завтра можно сдохнуть без голода и с голодухи — и, в первую очередь, от чрезмерного желания нажраться сегодня! И простите мне мелкую мораль, в порядке исключения.

    Это я для тебя делаю... — значительно говорит некто и куда-то уважительно звонит по мобильному телефону.

    Я малодушно молчу, а на самом деле кричу сам себе:

    — Не надо ради меня! Ради Бога не надо! Я сам себя не стою! Зачем же меня вконец обесценивать?! Я — не человек! Я — внечеловек! Я — сверхгиперинфляция! Я не обладаю собой!

    Но значительный некто не слышит мой душевный вопль, говорит в телефон и о чем-то договаривается ради меня.

    И я принимаю это «ради меня!..», но, Боже, как тяжко, как стыдно душе, хотя нет ничего стыдного в чужом благорасположении.

    Ох, как ненавистно было Рубцову это «ради...».

    И когда я вспоминаю отстраненное лицо своего товарища, когда слышу его сокровенное молчание, когда припоминаю его тихие, как бы случайные, незначащие слова, я вдруг отчетливо понимаю, что этот человек знал нечто большее, чем надобно знать человеку. Знал помимо себя самого. И не мог поделиться своим тайнознанием с живущими, ибо неизречима в словах была сия тайна — и не принадлежала сия тайна ни внешнему, ни внутреннему миру. А стихи? Стихи могли выразить лишь малую часть сокровенного. Но, слава Богу, что это «малое» навсегда осталось в отчем слове.

    У Александра Блока есть ужасное, но мужественное, достойное гения признание по поводу отказа сочинять стихи:

    «...Я слишком хорошо это делаю».

    Это не бравада, не антигордыня, а здравая попытка отвести невыносимый морок демонов и бесов. Эту же цель выполняло и сознательное, мрачное пьянство Блока, дабы через хмельное забытье, через белую горячку обратить демонов и бесов тьмы в заурядных зеленых чертиков, способных лишь на козни и мелкие каверзы.

    Блок написал несколько томов стихотворений. Рубцов оставил небольшую книгу, которая, как это ни банально, «томов премногих тяжелей...»

    Мог бы еще написать? Мог бы подняться над самим собой?! Вне сомнений! Он мог бы спокойно сравняться с Блоком по объему написанного, а по возрасту запросто пережить классика и предшественника. Но чем больше Рубцов создавал шедевров, тем неукротимей становился напор черных сил. И поэт, может быть, сознательно, а еще страшней, если бессознательно, ибо для настоящего творца бессознательное и есть истинное, бросал перо, впадал в загулы, шел навстречу темным силам и погибели.

    Он безнадежно надеялся на «...упоение в бою и бездны мрачной на краю — бессмертья, может быть, залог». Но прав наш национальный гений, — нет иного пути поэту, последняя опора поэта в абсолютной безнадежности.

    О, скольких спасла эта безнадежность! Скольким она помогла обрести бессмертие, ибо безнадежное и невозможное едины и осуществимы в вечности Божьей.

    ***

    Я смутно помню тусклый январский вечер, когда до меня дошла совершенно неприемлемая весть о смерти Рубцова, глухая, со страшными недоговорами весть. Очнувшись на следующий день, я долго гадал — не приснилось ли, не приблазнилось ли?, — а Рубцов жив-здоров и тихо смеется над нелепыми слухами. Но всплыла в тяжелом сознании строка:

    Я умру в крещенские морозы...

    — и я с ужасом понял: не приблазнилось.

    А потом, через два десятилетия, я неожиданно получил бандероль из Архангельска, разорвал ее — и обнаружил без всякой сопроводительной записки книгу Людмилы Дербиной «Крушина».

    Имя Людмилы Дербиной теперь, увы, неотделимо от жизни и смерти Николая Рубцова. Долгой крещенской ночью при неясных обстоятельствах она стала убийцей поэта.

    — Довел женщину!.. Допрыгался!.. Сам виноват!.. — злобно и удовлетворенно гомонит бесовское подголосье.

    Эх, сатаны на вас нет!.. Но у меня резонно возникает простой вопрос. А какого рожна эта здоровая, смазливая замужняя баба, имеющая дочь, бросив семью и работу, пребывала в сожительницах якобы невыносимого человека? На цепи, что ли, держал ее Рубцов?

    ...Поэт, как волк, напьется натощак

     И неподвижно, словно на портрете,

    Все тяжелей, сидит на табурете,

    И все молчит, не двигаясь никак.

    И перед ним, кому-то подражая

    И суетясь, как все по городам,

    Сидит и курит женщина чужая...

    — Ах, почему вы курите, мадам!

    Но все они опутаны всерьез

    Какой-то общей нервною системой...

    Лучше, чем Рубцов, трудно описать сию публику Действительно, — какого черта ты тут делаешь, чего без дела сидишь и куришь чужие сигареты?! Медом тебе здесь что ли намазано?!

    Изгнанные демоны и бесы не исчезают в мировых пустынях и пустотах, а приводят на подкрепу сотоварищей и сотоварок, — и никогда не оставляют душу наедине с человеческим «Я».

    Дорога домой... У Рубцова не было дома. Но он упорно искал эту дорогу, горько ведая, что домой возврата нет.

    И эта страшная дорога привела к бездне — и бездна исторгла свежих бесов и смерть.

    И не об этом ли невольно и неловко проговаривается жертва и орудие темных сил Людмила Дербина в своей «Крушине»:

    Но был безумец... мною увлеченный,

    Он видел бездну, знал, что погублю —

    И все ж шагнул светло и обреченно

    С последним словом: «Я тебя люблю!»

    Художественный уровень этих строк явно далек от совершенства. Обычный набор так называемых пиитизмов — и совсем уж фальшивое «светло и обреченно...»

    Плюнуть бы да и забыть истеричное словоизвержение очередной окололитературной дамы с камелиями и кулаками. Да вот, поди ж ты, права «мадам»! На все сто процентов права.

    Я не знаком с Дербиной, но не исключаю, что мог видеть ее среди застольных «друзей» Рубцова. Впрочем, какое значение это имеет нынче?.. Сколько лиц промелькнуло, обратившись тусклыми световыми пятнами и, подобно последним вялым сугробам, навсегда растворились во тьме забвения. Я не собираюсь разоблачать и судить пожилую больную поэтессу Людмилу Дербину, ибо та женщина, которая убила на Крещенье великого русского поэта Николая Рубцова, давным-давно вне Божьего списка живущих.

    О, Господи, как скучны благополучные и властные люди! И вроде бы надо быть к ним поближе, ан нет желания, хоть убей! А у иных сие стремление в избытке. Но, слава Богу, не было этой устремленности у Рубцова — да и сам он никогда не грезил властью и нажитком. Был постоянно беден, несмотря на изрядные по тем временам гонорары. Трудно представить Рубцова в новых временах, но можно.

    Рыла мерещатся, — и Николай Рубцов средь рыл. И тычет ему в лицо стихотворствующий богатей долларовую купюру, гаркая: «Сегодня я щедр!.. Купи себе ящик водки!» И гогочет в спину поэта с приговоркой: «Вчера он подавал надежды, теперь одежды подает!..»

    И бредет униженный поэт по блескучей улице, а некто благополучно-нравоучительный, поправив очки, ловко, как и в старые времена, прячется в помойной подворотне.

    Кое-кто по поводу моих неприглядных фантазий вскипит пеной интеллигентского романтизма в тени гнилых заборов деревенской прозы.

    Охолонитесь, братцы любезные! Мне это только почудилось. Остудите свой оптимизм пивком заморским...

    Впрочем, пить надо все-таки меньше! И оптимистам, и пессимистам. И меркнут темные видения, и светло на душе до безнадежности. И все еще впереди!

    О Рубцове написано преизрядно. Я прочитал практически почти все опубликованное, но, увы, ничего нового не открыл. Все больше бытоописательство, порой приукрашенное, порой, наоборот, пустые факты, фактики, байки. Мало что прибавляют и фундаментальные труды известных критиков В. Кожинова и В. Оботурова, лично знавших поэта.

    Неполнотой грешит и мое скромное повествование. Перелопатив тысячи страниц, я вдруг с горечью понял, что никто по-настоящему не знал Рубцова. Никому не открыл он своей души, остался наедине с самим собой до последнего страшного мига. И, может быть, слава Богу, что не открыл, ибо поэзия ревнива и не прощает творцу откровений вне ее.

    И приходят на память строки Ярослава Смелякова, посвященные замечательному русскому поэту Борису Корнилову, безвинно убиенному в тридцатые годы:

    Был бы он теперь лауреатом,

    Как и я теперь лауреат.

    Он-то ведь ни в чем не виноватый,

    Я-то ведь ни в чем не виноват.

    Явление Рубцова в отечественной поэзии закономерно, но почти непостижно. Его имя не вдалбливалось средствами массовой информации в читательское сознание, в отличие от иных имен. Я оставляю за скобками его современников, стихотворцев-эстрадников, я говорю о других...

    В конце шестидесятых и к началу семидесятых особенно активизировалось перепиливание опилок русской поэзии серебряного века. Волей исторических обстоятельств и иной руководящей волей обрели вторую жизнь Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Ахматова, не обделенные славой прижизненной. Но при всех своих достоинствах они были поэтами иного времени и жестко добавим, — не были поэтами первого ряда.

    Все-таки, хоть тресни, но первый ряд — это Бунин, Блок, Есенин, Маяковский. И бессмысленно литературоведам в штатском тасовать фальшивые карты. Но даже эти имена не заслонили Рубцова, ибо он — прорыв. И самое удивительное, что этот прорыв был осуществлен в одиночку

    Звезда полей!

    Одиночество русского поля.

    Русское одиночество.

    Одиночество Божье, где воистину: все во мне — и я во всем. Русское одиночество стояло за Николаем Рубцовым, оно одарило его божественным песенным даром, но, увы!, не спасло в единоборстве с бесами и демонами.

    Человек, знающий больше, чем нужно, — всегда одинок.

    Человек способен разделить Божье одиночество, но не всегда сие ему под силу.

    Человек может забыть Бога, но Бог не забывает человека никогда.

    Попытка избыть одиночество любовью вне Бога обратилась для человека Николая Рубцова смертью.

    И вот еще беда, — все сбылось. И сбылось, быть может, раньше срока. Да, Рубцов мог еще многое свершить. Но и совершенное оказалось невподъем человеку. Несбывшееся обратилось смертельной пустотой, — и даже стихи не спасли душу от всеобъемлющей, всепоглощающей пустоты.

    И отчего-то вдруг вспоминается трагическое высказывание Ницше:

    «Новая тоска по родине снедает меня: потребность самой свободной души — как назвать ее? Тоской по родине без родины, самым нестерпимым и самым острым вопросом сердца: где могу я — быть дома?»

    Нет возврата домой.

    Но Родина вечна, в мире этом, в мире ином.

    Ныне поэту и человеку Николаю Рубцову ничего не надо от Родины, ибо он стал ее бессмертной частицей, ныне он и есть ее живая плоть в отчем слове.

    Образ мира проходит. И это неостановимое уходящее движет сознание. Но сознание тщится обрести в неостановимом вечное.

    Я закрываю глаза, силюсь представить лицо своего старшего товарища и собрата. И не вижу лица, и себя не вижу.

    И видится мне темное море, и берег, полуночный, сверкающий. Музыка на берегу.

    С уходящего корабля некто с тоской всматривается в сторону земли и вслушивается в уходящую музыку

    А некто, стоящий у кромки прибоя, не слышит печальной земной музыки и с тоской смотрит на исчезающие в ночном море огни. И вдруг я отчетливо осознаю: некто на берегу и некто на корабле, — один и тот же человек. И это — Николай Рубцов. Нет ему приюта на земле, нет ему спасения в бескрайнем море. Но весь этот бесприютный гибельный мир — во длани Божьей. И в Божьем Молчании бессмертны наши слова и души.

     

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 12      Главы: <   7.  8.  9.  10.  11.  12.





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.