IV. ДВА ПОМЕЩИКА - Записки Степняка - А. И. Эртель - Исторические художественные книги - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 29      Главы: <   5.  6.  7.  8.  9.  10.  11.  12.  13.  14.  15. > 

    IV. ДВА ПОМЕЩИКА

    Это было три года тому назад, в конце мая. Понадобилось мне продать четвертей сто овса. Обратился я с ним к купцам своего уездного городка, — дают дешево; предложил жидам, в изобилии заполонившим городок со времени проведения железной дороги; надбавили, но все-таки мало. Я уж колебался и подумывал, не взять ли задаток, как вдруг совершенно случайно встретил одного благоприятеля, преподавшего мне совет — съездить с овсом в Даниловку, имение господина Михрюткина, так как там сильно нуждаются в овсе для конного завода и за ценой не постоят. Благоприятель, вместе с советом, дал мне и записку к какому-то Андреяну Лукьяновичу, не то приказчику, не то конторщику господина Михрюткина. Эта записка долженствовала служить мне некоторой рекомендацией и вообще оказать услуги. Андреян Лукьянович и мой благоприятель были знакомцы очень близкие и даже в некотором роде друзья, как оказалось впоследствии.

    Получив записку, я тотчас же выехал из города, хотя было уже не рано: до захода солнца оставалось не более получаса. Даниловка отстояла от города верстах в двадцати, и мне думалось, что, переговорив вечером с господином Михрюткиным насчет овса, я успею к раннему утру попасть на свой хутор, где у меня начинался уже покос. Но предположениям моим не суждено было осуществиться, и мне пришлось ночевать в Даниловке. Дело в том, что когда мы, — то есть я и мой неизменный спутник, работник Семен, — подъезжали на парочке бойких лошадок к Даниловке, наступила уж настоящая {76} ночь, и притом ночь непогожая. Тяжелые тучи загромоздили и без того темное небо. Только на западе, где узкой белесоватой полоской тускло догорала вечерняя заря, не громоздились тучи, и от этой-то едва тлеющейся полосы еще можно было кое-что разглядеть в поле. Там и сям промеж туч искрилась ослепительная молния, иногда сопровождаемая едва слышным раскатом грома. Неподвижный воздух был пропитан какою-то душною, тяжелою сыростью. Ни малейшего дуновения ветерка не проносилось в поле: было тихо, как в могиле... Но тишина эта казалась какою-то тревожною тишиною: так и думалось, что вот еще мгновение — и разразится буря, хлынет ливень, раздастся страшный гул громовых ударов... Все словно замерло в каком-то напряженном, ноющем ожидании этой бури, этого ливня, этих раскатов грома... Дышалось тяжело и с каким-то неприятным усилием: боязливая, раздражающая тоска сжимала грудь. Даже лошади — и те бежали неохотно, поминутно отфыркиваясь и беспокойно прядая ушами.

    Одни перепела не унывали. Их точно кто подзадоривал. Необыкновенно резкое и порывистое, словно захлебывающееся треньканье слышалось отовсюду, и чем ярче искрилась молния, и чем ближе раздавался рокот грома, тем порывистей и настойчивей становилось это треньканье...

    Уж крупные капли дождя изредка начали шлепать по дороге, покрытой толстым слоем пыли, когда мы подъехали к широкому даниловскому пруду. Усадьба была на противоположном берегу, и чтоб добраться до нее, нам предстояло проехать по длиннейшей плотине, обсаженной по обеим сторонам старыми развесистыми ветлами.

    Я никогда не был в Даниловке и теперь с любопытством вглядывался на ту сторону пруда. К сожалению, тучи, покрывавшие почти все небо, распространяли такую темноту, что не было никакой возможности хорошо рассмотреть усадьбу. Виднелись какие-то многочисленные здания, среди которых особенно выделялось одно, на самом берегу пруда, высокое и большое, с огнями в двух-трех окнах, — по всей вероятности, барский дом. Около этого дома смутно белелись еще какие-то домики, низенькие и маленькие, в которых тоже кой-где мигали огоньки. В стороне тянулись постройки, очень узкие и длинные {77} и уж без огня в окнах, — должно быть, конюшни. Вообще усадьба была, по-видимому, устроена на широкую, дореформенную ногу.

    Проехав плотину и миновав мельницу, по колесам которой с тихим журчаньем переливалась струйка воды, как-то прокравшаяся из затворенной скрыни, мы поднялись на небольшую возвышенность, по направлению к тем скудно освещенным флигелькам, которые виднелись рядом с барским домом. Около каменной узорчатой ограды, загораживавшей усадьбу, окликнул нас сторож.

    — Где живет Андреян Лукьяныч? — спросил я его.

    — В конторе.

    — А контора где?

    — Да вам на что?

    — Андреяна Лукьяныча нужно.

    — Вы чьи будете?

    — Свои. Где ж контора-то?

    — Около хором. Вон огонек-то мигает!.. Вы к кому, к Андреяну Лукьянычу, что ль?

    — К нему.

    — Т-эк-с... По делу какому, ай как?..

    — По делу, по делу. Ты, чем расспрашивать, проводил бы нас.

    — Мне что ж, я пожалуй... Куда проводить-то, к самой конторе?

    — Да. Ведь там живет Андреян-то Лукьяныч?

    — Где ж ему опричь... Известно — там.

    — Ну, туда и веди.

    — Так бы и говорили! Значит, к самому надоть?

    — Конечно, к самому...

    — Ну, вот... А я, признаться, думал, ноне у него кухарка деверя в гости ждала, так не деверь ли, мол... Он у ней тоже великатный... Как ни приедет, все на паре... Так вы не сродни ей будете?

    — Кому?

    — Да Маланье-то?.. Деверь у ей у сакуринского барина в поварах живет...

    — Фу, ты черт!.. Да веди ты, ради Христа! — вскричал я.

    Перемена тона сразу подействовала: сторож уж без расспросов проводил нас к конторе. {78}

    Андреян Лукьяныч был маленький сутуловатый человек, гладко причесанный, сморщенный, вертлявый, одет плоховато, но чистенько. В его голове и маленькой козлиной бородке кой-где пробивалась седина. Зеленоватые блестящие глазки хитро и вкрадчиво высматривали из-под рыжеватых реденьких бровей. И манеры, и выговор, да и самая наружность ярко обличали в нем бывшего дворового человека, по всей вероятности, «состоявшего» камердинером при барине в доброе старое время.

    Прочитав записку моего благоприятеля, Андреян Лукьяныч сделался необыкновенно ласков и любезен. Приказал убрать лошадей, дать им корму, накормить Семена, меня же напоил чаем и угостил отличнейшей солянкой. На мой вопрос, когда я могу переговорить с господином Михрюткиным, он мне сообщил, что видеть, его можно завтра перед обедом, потому что он ждет к обеду какое-то «лицо» и все утро проведет в страшных хлопотах с поваром.

    — Что же это так? — удивился я. — Или повар плох?

    — Он не то чтобы плох, да внове еще, не привык-с. Ну, пожалуй, что и разиня маленько... Вот они-то, Егор Данилыч-то, и боятся... А уж они страсть как этого не любят, чтоб насчет кушанья что было плоховато... Всю жизнь, можно сказать, на это положили-с... И уж что другое прочее, а в этом смыслят-с...

    Андреян Лукьяныч снисходительно и тихо засмеялся, лукаво щуря свои плутоватые глазки.

    — И что ж, он каждый день так-то, в кухне?

    — Ну, зачем каждый день-с!.. Но завтра, видите ли-с, дело-то совсем особливое: нонче еще с утра привезли им лососину да стерлядь, нарочно за тем в Воронеж посылали-с; ну, вот и боятся, как бы повар-то по своей глупости не изгадил-с...

    — К чему же Егор Данилыч торжество-то такое затеял?

    — Да гость-то — Карпеткин... Может, слыхали-с?.. Он хоть и помещик, и даже весьма состоятельный, но торгаш, каких мало-с... Ну, так Егор-то Данилыч норовят ему четырехлетков сбыть... жеребчиков двенадцать их будет-с... Изволили понять?.. А господин Карпеткин держит себя хотя и запросто, но поесть любит и в еде смыслит-с... Ну, Егор-то Данилыч и возымели намерение {79} обедом его размягчить... Только, кажется, напрасно они так думают, его этим не объедешь-с,— добавил Андреян Лукьяныч и опять тонко усмехнулся.

    Надо прибавить, что, — вероятно, благодаря рекомендации моего благоприятеля, — Андреян Лукьяныч, по-видимому, не стеснялся говорить со мною о господине Михрюткине откровенно, хотя, несмотря на эту откровенность, и избегал упоминать о нем иначе, как во множественном числе, что, по его понятиям, означало высшую степень почтительности.

    Ложась спать, на том мы и порешили, чтоб завтра часа в два сходить мне к господину Михрюткину. Андреян Лукьяныч ручался за хорошую продажу овса, и это, конечно, вполне помирило меня с маленьким промедлением.

    Заснул я очень поздно, почти перед зарей; в приготовленной для меня постели оказалась целая бездна самых негостеприимных насекомых... Всю ночь напролет шел проливной дождь, сверкала и гремела гроза и слышался шум ветра. Впрочем, еще с вечера этого следовало ожидать.

    Какой-то странный, до нелепости пронзительный крик разбудил меня. Я испуганно вскочил с постели, бросился к окну и распахнул его. Удивительная картина предстала предо мною... Солнце взошло уже высоко и с невероятным обилием заливало своими горячимы лучами все, что только доступно было глазу... Внизу, под той возвышенностью, на которой стояла усадьба, эти лучи, ослепительно сверкая, отражались в гладкой поверхности громадного, чистого пруда; веселая зелень безбрежных полей, расстилавшихся за прудом, молочно-белые постройки усадьбы с их красными и зелеными крышами, желтый песок дорожек, ведущих от барского дома к флигелям, — все это так и тонуло в веселом, ярко-золотистом море света... Дождя, лившего целую ночь, как не бывало. Только капли росы, кой-где сверкавшей в траве, да здоровая, благоухающая свежесть воздуха напоминали о нем. На бледно-голубом небе не виднелось ни одного облачка.

    Шагах в двадцати от конторы, у дверей противоположного флигеля, из трубы которого тихо вился беловатый дымок, бестолково толпилась маленькая кучка на-{80}рода, как и всё вокруг, щедро залитая яркими солнечными лучами. Эта-то кучка, потонувшая в веселых, словно смеющихся, лучах жаркого майского солнышка, и удивила меня несказанно...

    На первом плане выделялась маленькая тучная фигурка в старом, засаленном халате, в туфлях и кальсонах, с открытой лысой головой. Обеими коротенькими, но очень толстыми ручками фигурка эта беспомощно поддерживала свое объемистое брюшко. Распахнутый халатик открывал рыхлое нежно-розовое тело на дебелой шее и выпяченной груди, покрытой рыжеватыми волосками; лысая головка, с заплывшим и красным от натуги лицом, жалостливо перегнулась набок; длинные усы взъерошились и беспорядочными клоками топорщились в разные стороны; большой, широкий нос съежился и побледнел; на круглых, неподвижно уставленных в одну точку глазках сверкали обильные, градом катящиеся слезы... Громадные уши были красны как кровь, жирный затылок собрался в какие-то толстые сборки и тоже покраснел под коротко остриженными рыженькими волосиками... Выражение лица было замечательно. По своеобразнейшей смеси бешеной злости и глубочайшего отчаяния, растерянности и беспомощности оно было в состоянии и уморительно насмешить, и разжалобить человека...

    Эта-то фигурка пробудила меня своим криком. Она то плакала, как ребенок, всхлипывая и захлебываясь, то разражалась чисто истерическими рыданиями, то как-то необыкновенно пронзительно и дико выкрикивала какие-то слова, не то жалобы, не то ругательства — разобрать не было никакой возможности, — то глухо и мучительно стонала, туго сжимая брюшко, неестественно перегиная стан и еще более выпячивая грудь.

    Недалеко, от фигурки в халате, растерянно поникнув взором и машинально перебирая руками фартук, стоял повар, необыкновенно высокий малый, худой, как шест, и прямой, как стрела. Белоснежная фуражка без козырька, молодцевато надетая набекрень, чрезвычайно как не шла к кислому выражению его глуповатой физиономии с длиннейшим носом и испуганно вытаращенными глазами. Он стоял как вкопанный, не двигаясь с места ни на йоту... Из-за него удивленно выглядывал, старательно {81} ковыряя в носу, курносый румяный поваренок с громаднейшей взъерошенной головой и в белой, позамазанной на локтях, куртке. По другую сторону фигурки в халате замечательно толстая баба в зеленом платье, по-видимому ключница, тяжело отдуваясь, что-то объясняла, обиженно разводя руками. Она только что прибежала, и ее массивная подушкообразная грудь бурно колыхалась от усталости. За этой группой, ближе к кухне, застыл в неподвижной позе, с приподнятым топором, грязный кухонный мужик, заскорузлый и растрепанный, с недоумевающей усмешкой на лице, почти сплошь заросшем черными, как деготь, бестолково перепутанными волосами. С разных концов усадьбы, из флигелей, из конюшен, виднелись бежавшие на крик люди: кучера, конюхи, рабочие... Одним словом, хаос был полный, и солнышко приветливо заливало его яркими, горячими волнами света...

    Когда я растворил окно, к рыдающей фигурке подбегал испуганный Андреян Лукьяныч.

    — Батюшка, Егор Данилыч, что с вами? — еще издали кричал он.

    «Вот тебе на! Так это сам господин Михрюткин...» — удивился я и поспешил отойти от окна, чтоб как-нибудь не сконфузить барина.

    В ответ на тревожные расспросы Андреяна Лукьяныча сначала слышались прежние истерические, совершенно невразумительные выкрикивания, которые, по-видимому, положительно душили господина Михрюткина, но мало-помалу они становились менее бессмысленными, и, наконец, можно было разобрать прерываемые рыданиями слова:

    — Ло... со... Лосо... си... на!

    — Какая лососина-с, бог с вами... Опомнитесь, батюшка-барин! — успокоительно восклицал Андреян Лукьяныч, заботливо подхватывая господина Михрюткина под руку, но тот сердито отстранил его и, помахивая платочком, опять отчаянно заголосил, немилосердно брызгая слюною в самое лицо Андреяна Лукьяныча.

    — Ло-со-си... и-ну... у!.. По-о-од... ле... эц... разбойни... ик!.. Заре-за-ал... о-ох... за-а-рез... — И господин Михрюткин залился слезами.

    Андреян Лукьяныч вмиг что-то сообразил. Он старательно обтер полою сюртука лицо и накинулся на повара: {82}

    — Ты чем барина разгневал, а?

    — Что ж, Андреян Лукьяныч... ежели, к примеру, лососина эфта...

    Повар тяжко вздохнул.

    — Ну, что лососина?

    — Маленько не потрафил, признаться, — угрюмым басом проронил повар, старательно отирая фартуком немилосердно потевшие руки и все упорнее всматриваясь в землю.

    — А!.. — вдруг взвизгнул, как ошпаренный, господин Михрюткин, подскакивая почти к самому лицу повара и просто обрызгивая его слюнями. — А!.. Не потра-афил... грабитель.... мошенни-ик... не потра-афи-ил!.. Он... не потрафил!.. Подлец... Ограбил... осрамил... Морда-а... морда деревян... дер... вянная-а!.. Стерлядь-то ты в жарко... кое под-а-ашь?.. В жар... аркое?.. А?.. Изверг!.. А лососину раз... разварну... ую? А?.. Разварную ее подашь?.. У Михрюткина лососина разварная!.. а?.. Стерлядь-то... по.. по-лудо... луд... пудовая, да изжарить ее!.. А... а-ах, ме... мер... мерзав... По-огу-би-итель!

    Господин Михрюткин, вероятно, снова почувствовал весь ужас своего положения; он вдруг бешено схватился обеими руками за голову, хлопнулся оземь и заголосил истошным, чисто бабьим голосом... Этого, признаться, я уж не ожидал... Хохот, бешеный, неотступный хохот душил меня... Я закрыл окно и в изнеможении упал на постель...

    Долго еще доносились до меня взвизгивания господина Михрюткина, в которых только и можно было разобрать: «Ло-со-си... и... на! Стер... лядь раз-ва-ар... арная-я!.. Под су-уд упеку-у!.. В остро-роге-е сгною!.. Полупудова-ая... я!..» Затем следовали вкрадчивые речи Андреяна Лукьяныча, угрюмое рокотанье повара и хрипливые реплики толстой ключницы. Наконец все смолкло. Я заглянул в окно. Около кухни никого не было; из ее трубы по-прежнему легкими беловатыми клубами вился дымок. Ничто уж не нарушало тишины, только откуда-то издалека доносились звонкие удары топора да переливистые соловьиные трели.

    За сверкающей гладью пруда на неоглядное пространство тянулись поля с рожью. Рожь уже начинала колоситься и при малейшем дуновении ветерка колыхалась серебристыми волнами, то узкими, как змейки, то {83} широкими, как река... Иной раз, при взгляде на эти волны, казалось, что все они затканы какими-то матовыми, необыкновенно мягко светящимися лучами. Дорога, еще не просохшая от ночного ливня, черной бархатной лентой прихотливо извивалась на серебристо-зеленом фоне полей.

    Андреян Лукьяныч, несмотря на свою сдержанность, ужасно хохотал, когда, успокоив господина Михрюткина, пришел в контору.

    — С чего это он взбеленился-то? — спросил я, когда он отдохнул от смеха.

    — Изволите видеть-с: они еще вчера с вечера приказали этому дураку Митьке, чтоб стерлядь была разварная, а лососина иным манером-с... Ну, кабы не гроза, они, может быть, и сами бы не проспали, наблюли за Митькой... А тут, как на грех, всю ночь гроза; грозы-то они страсть боятся: ишь, всю ночь на молитве стояли-с; ну и проспали. Митька-то возьми да и перепутай: лососину разварной приготовь, а стерлядь изжарь... Уж бог его знает, что ему втемяшилось в дурацкую-то башку... Ну, вот и все! А рыба-то на славу была... теперь хоть выбрось... Они прошлый раз у Карпеткина обедали, так их там какими-то рябчиками удивили... Ну, вот и они хотели рыбой-то поразить... Что поделаешь — судьба-с!

    Андреян Лукьяныч опять покатился со смеху.

    — На этот счет они у нас чудаки-с, — продолжал он, немного успокоившись. — В позапрошлом году так то-с... Были они в Москве, и выжеребка у нас без них производилась. А надо вам сказать, что у них самая что ни на есть любимая кобыла — Отрада. И все, бывало, ходит она холостая-с, а на эту-то вёсну оказалась жереба, да еще от жеребца-то дорогого, Петушка-с... И надо вам прибавить — ждали они от этой самой Отрады жеребенка страсть с каким желанием... Ну и ожеребила она, да еще ко греху-то конька, а он возьми да издохни-с... Вот выехали мы с наездником встречать их на станцию, — это они из Москвы прибыли-с... Ну, сейчас как встретили, первым долгом расспросы: «Что выжеребка?» А сами стоят так-то у столика да сигару курят-с... Ничего, говорим, выжеребка, слава богу, благополучна-с... «А Отрада как?» спрашивают... Наездник-то сдуру и вавакни: «Коня ожеребила», да тут же вслед: «Только конек ис-{84}харчился»... Гляжу я на Егора-то Данилыча, а они падают, падают... Сами беленькие сделались, точно платочек... Так уж мы его едва подхватить успели-с... Ну и что ж вы думаете? Кабы не доктор тут случился, пожалуй, и конец бы им был-с!.. Вот они какие-с...

    — Что же он за чудак такой у вас?

    — Да мнительны больно-с... Ну, признаться сказать, и жадноваты маленько... Раз тоже градом просо повыбило, так десятин с десяток-с, так что ж вы думаете — заболели!.. И все бы им чтоб прибыль, да урожай, да барыш, а до остального и дела нет-с!.. Вот божественны они — это точно-с!.. Только и тут, как вам сказать, — с расчетом... А то куда и божественность эта самая денется у них-с.. Раз ведь, что, — и смех и грех... Засуха была; хлебá, почитай, совсем выгорели... Был я у них в доме-с... надо вам сказать, зала у нас как раз на углу — с трех сторон в ней окна... Ну, и соберись туча-с... страшная туча... И прямо к нашему полю идет-с... Гляжу,— Егор Данилыч то к этому окну подбегут, то к другому... то на коленки станут перед образами, то лампадку зажгут... И ведь, чудаки-с! «Господи, восклицают, ведь семдесят тысяч целковых страдают у меня — в земле закованы; спаси... не дай погибнуть!».. Чего, чего не прибирали!.. И обеты давали: на церковь столько-то, нищим столько... Мало того — меня заставили молиться... «Молись, Андреян, приказывают, может твоя молитва скорей до бога дойдет, потому ты из простых...» Просто смехота-с... А туча-то тем временем возьми да и поверни в сторону... Так что тут было, я вам доложу-с...

    Андреян Лукьяныч сокрушительно махнул рукой и затем докончил:

    — Чистые богохульники стали! А потом опять плакать принялись...

    — Да для кого он жадничает-то? Семьи ведь нету?

    — Какая семья? Барыня померла... Теперь сынок один, в Москве учится у господина Каткова, ну и только-с...

    Часа в три я отправился к господину Михрюткину. Господин Карпеткин тоже недавно приехал. Люди они оказались премилые... В Михрюткине я почти совершенно не узнал давешнюю визгливую фигурку в халатике; {85} теперь, он выглядел солидным, вполне приличным барином. Великолепнейший темно-синий сюртук, несомненно произведение Шармера или Сарра, облекал его невысокую, но осанистую фигуру; роскошное белье блестящей белизны красиво оттеняло его полное румяное лицо с длинными, слегка нафабренными и надушенными усами; скудные волосы были расчесаны волос к волосу; нежно-розовая лысина тщательно вымыта и вычищена. Одним словом, начиная с ног, обутых в изящнейшие лакированные ботинки, и молочно-белых, несколько пухлых рук, украшенных дорогим солитером и длинными розовыми ногтями, и кончая величественной мясистой головой и красивыми глазами, к несчастью положительно телячьими, — все носило несомненный отпечаток провинциального, если даже хотите — степного, сытого, самодовольного, недалекого барства. С головы до пят это был чистокровнейший, со-временнейший поместный дворянин, «господин» Михрюткин, созданный господом богом исключительно на жертву поземельным банкам и на разорение всевозмозжных общественных касс. Самый затылок, жирный и тяжело лежащий на прекрасно накрахмаленном воротничке рубашки, самый кадык двухэтажный, гордо подпиравший гладко выбритый подбородок Егора Данилыча, наконец самое тело его, белое, пухлое, рыхлое, сдобное, — все вопияло об одном: да, мы принадлежим, мы только и можем принадлежать господину Михрюткину, коннозаводчику и владельцу хотя и заложенного, но крупного имения, потомку длинного ряда таких же вылощенных, таких же сдобных поколений, целые века не знавших ни умственного, ни физического труда, целые века живших в одно только тело.

    Господин Карпеткин был барин иного покроя. Сразу было видно, что это помещик, что называется, к обстоятельствам применившийся: жила и кулак. Зато он не отличался тою чистопородностыо, которой несомненно щеголял господин Михрюткин. Плебейская кровь деда или прадеда так и давала себя знать в наружности господина Карпеткина. Он был высок ростом, костляв, ходил сгорбившись, смотрел своими острыми зеленоватыми: глазами в упор, нагло и смело, почти не мигая воспаленными веками, имел замечательно большой нос, увенчанный аляповатым черепаховым pins-nez. Руки у него были ши-{86}рокие, мускулистые, с толстыми синеватыми жилами и красные от загара. По всей вероятности, он не носил перчаток.

    На господине Карпеткине был тоже сюртук и, по-видимому, очень дорогой, но сидел он на нем отвратительно: на спине морщился, на груди отдувался, под мышками жал, что было очень заметно по беспрестанному подергиванью рук и по гримасе, блуждавшей во время этого подергивания на сером рябоватом лице господина Карпеткина. Его белье тоже не отличалось изяществом: оно хотя не было грязно, но зато и смято и скверно накрахмалено. Одним словом, по всему было заметно, что господин Карпеткин за своею наружностью не наблюдал и тела своего барского не холил. Да и холить-то его, пожалуй, было нерезонно: все равно, до той белизны и рассыпчатости, которою отличался господин Михрюткин, не дойдешь, — нужна для этого работа многих поколений, и господин Карпеткин, как человек несомненно умный, вероятно, понимал это хорошо.

    Тут маленькое объяснение, хотя и не по важному поводу, но все-таки необходимое. Михрюткин и Карпеткин потому принарядились в сюртуки, что ожидались к обеду дамы: жена Карпеткина, приехавшая гораздо позднее мужа, и еще соседка-барыня, Бурдастикова, молодая вдова, страстная любительница лошадей, которые, — надо отдать справедливость господину Михрюткину, — были у него прекрасные. Барыня эта почему-то не приехала.

    Когда я вошел к помещикам, они были в кабинете. Стены этой комнаты, выходящей окнами в тенистый старый сад, украшались портретами знаменитых рысистых лошадей, в золоченых овальных рамках, и большой картиной, изображавшей голую женщину в соблазнительной позе. Характеристично было то, что женщина отличалась невероятными формами, как будто эта-то невероятность только и могла расшевелить воображение рыхлых, рассыпчатых поместных дворян... На письменном столе громоздилось множество флаконов с духами, баночек с помадой, целая батарея щипчиков, пилочек, щеточек и тому подобных принадлежностей мужского туалета. Впрочем, была и чернильница, необыкновенно массивная, украшенная лошадиной головой из малахита; большая гербовая {87} печать тоже изображала голову лошади; наконец, пресс-папье состояло уж из целой лошади, превосходно сделанной из черной бронзы. Около письменного прибора помещался фотографический портрет великолепной серой кобылы, окаймленный изящной рамкой из темно-синего бархата. Это была любимица господина Михрюткина — Отрада. Среди стола величественно возвышалась толстейшая книга в красном сафьянном переплете, с надписью золотыми буквами: «Книга конного завода рысистых лошадей, артиллерии штабс-капитана Георгия Даниловича Михрюткина, при сельце Даниловке, Михрюково тож, Тамбовской губернии, *** уезда. Основан с 1818 года». Около книги покоились две дворянские фуражки с красными околышами и лакированными козырьками. Одна была точно с иголочки и походила величиной на решето, другая заметно поизносилась и отличалась незначительностью размеров. По этим фуражкам можно было судить, что голова господина Михрюткина была здоровенная, как котел, а Карпеткина — походила на клин.

    При входе моем у помещиков шел очень оживленный разговор. Мое появление прекратило его, но после того как мы познакомились, разговор этот снова оживился. К сожалению, я не принимал в нем почти никакого участия, по своей полнейшей некомпетентности.

    — Кролик, Кролик!.. Что вы говорите мне о Кролике! — горячился господин Михрюткин. — Дрянь и больше ничего!..

    — Помилуйте, Егор Данилыч! Два императорских приза, медаль на выставке, девять призов коннозаводских, и вы называете это дрянью!

    — А я называю дрянью-с! — отчеканил Егор Данилович тем тоном, который на мгновение напомнил мне утреннюю сцену. — Призы что? тьфу!.. А вы возьмите пор-р-роду-с... Вот это важно!..

    — Что ж, и порода у Кролика чистокровная...

    — Вот то-то и нет-с! — с азартом подхватил господин Михрюткин. — Вот в том-то и дело-с, что не чистокровная... Ха, чистокровная!.. Это у Кролика-то!..

    — Чего ж больше желать, Егор Данилыч? — хладнокровно возражал господин Карпеткин, по-видимому, не особенно горячо принимая к сердцу предмет разговора. — Дед — Визапур, прадед — Любезный, прапрадед... {88}

    — А материнская-то линия-с?.. — кипятился господин Михрюткин. — Материнскую-то линию вы изволили забыть, Никанор Михайлович?..

    — Что ж материнская?.. Бабка — Похвальная, полторы тысячи...

    — Вот то-то и есть, батюшка! — видимо торжествуя, перебил Егор Данилыч. — А позвольте вас спросить: кто дед Похвальной-то этой?.. Красик!.. А у Красика бабка простой битюцкой породы-с... вот!

    — Да ведь это сколько уж генераций прошло...

    — Сто генераций пройдет, а уж порода себя окажет-с... Сто генер-р-раций!.. А то призы!.. Призы, батюшка, вздор...

    — Помилуйте, Егор Данилович: один императорский — тысяча рублей, да второстепенные сколько!.. Это не вздор... нет, это не вздор-с!

    Господин Карпеткин, выговаривая «тысяча рублей», как-то отчаянно поводил глазами и дергал носом.

    — Вот такое-то отношение к деду и губит идею, многоуважаемый Никанор Михайлович, — несколько обиженно заговорил Егор Данилович, с каким-то особенным шиком произнося иностранные слова, — рубли-то эти, тысячи-то... Тут не в рублях сила-с — в принципе!.. А принцип в чем заключается?.. Единственно в одной только чистопородности... Вот-с!.. Вы взгляните — вот лошадь... (Господин Михрюткин пренебрежительно указал на один из портретов, висевших на стене). Чего в ней недостает? Шея ли, голова ли, ноги ли, или опять бедра, спина, грудь... Все хорошо! А вот ансамбля-то этого самого и нет-с... благородства-то, шику-то... А отчего? Оттого, что мать прабабки Любушки значится по книгам без породы-с... так и написано: не-извест-на-я... Да-с!.. Вот оно что, порода-то... А и бежала, и призы брала, и ценилась в четыре тысячи... Не-эт, батенька, порода — великое дело!..

    — Я и не спорю, — отвечал господин Карпеткин, — но все-таки мне кажется, что вы преувеличиваете ее значение.

    Господин Михрюткин, совсем было успокоившийся после своей длинной аргументации, теперь опять закипятился, и опять замелькали в его речах генеалогические подробности: {89}

    «Дед — Любезный, родился от Скворчихи, а прадед —- Быстрый, куплен был графом таким-то в «брюхе», и хотя отцом его и числится Непобедимый, но это не особенно достоверно, потому что Непобедимый в то время уже пал, так что чистопородность Быстрого, с отцовской стороны, подлежит сомнению, но что касается линии материнской, то она безупречна, потому что Непобедимый 3-й — брат известного Визапура...» и т. д., и т. д.

    В таких разговорах прошел у нас битый час. Наконец пришел наездник и почтительнейше доложил, что лошади готовы к выводке. Мы отправились в конюшню. Начали, разумеется, не с тех, которые предназначались к продаже, а с заводчиков, и затем уже перешли к продажным. Таков этикет.

    Во время выводки никакого разговора о достоинствах или недостатках показываемых лошадей не было. Это считалось неприличным. Господин Михрюткин ограничился простым рассказом о происхождении каждой лошади, господин же Карпеткин в глубочайшем молчании и с чрезвычайной серьезностью выслушивал эти рассказы, иногда испуская многозначительное мычание и тщательно, со всевозможных сторон, осматривая выводимых лошадей.

    Выводка производилась, как обыкновенно производится она в солидных конных заводах, владельцы которых выработали на этот случай целый кодекс приличий. Так, например, созерцаемая нами шла тихо, без торопливости, без гиканья и громких ударов кнута, при высокопочтительном и как бы торжественном молчании конюхов. Все противное этому называлось «дурным тоном», считалось неприличным, вульгарным, уместным разве на выводке барышника.

    Когда мы по окончании выводки возвратились в дом и, в ожидании обеда, расположились на балконе, между Михрюткиным и Карпеткиным начался ожесточенный торг. Тут, к удивлению моему, выступили на сцену: и «маленький наливчик на левой задней ноге» у жеребчика, выводимого пятым, и «изложинка на спинке» у седьмого, и «бабочки высокие» у девятого, и «неприятная подлыжеватость» у десятого... Я просто никак не мог представить себе, когда господин Карпеткин успел подметить все эти недостатки и как он мог запомнить их... Всякому {90} свое. Вот, по моему мнению например, все показываемые лошади были прелестны, и даже разницы между ними я почти не находил.

    После долгого торга, — во время которого лицо господина Карпеткина не раз из серого делалось красно-пегим, а глаза так и силились выскочить из орбит, господин же Михрюткин трагически колотил себя в грудь и пронзительно визжал, хотя вместе с тем немножко и подличал перед Карпеткиным, — они пришли, наконец, к соглашению, и Никанор Михайлович вручил Егору Даниловичу задаток, в получении которого почтительнейше попросил выдать ему «так, маленький клочок бумажки, для конторы».

    Я тоже продал свой овес, при усерднейшем содействии Карпеткина, который ожесточенно приставал к Михрюткину, уговаривая его дать, мне требуемую мною цену. Впоследствии, при покупке у меня Карпеткиным десяти свиней, это, по-видимому беспричинное, содействие объяснилось... Предусмотрительный народ эти господа «применившиеся» помещики!

    Во время нашего торга с господином Михрюткиным оказалось, между прочим, что он не знает, сколько обыкновенно весит четверть овса, хотя при всяком удобном случае выставлял себя как самого совершеннейшего сельского хозяина, обходящегося даже без управляющего.

    — Все сам, батенька... все сам! — сокрушительно жаловался он мне, — и в поле, и на гумне...

    Наконец приехала madame Карпеткина, и мы уселись за стол. Несмотря на отсутствие лососины и полупудовой стерляди, — отсутствие, про которое, вероятно, вспоминал и господин Михрюткин, потому что лицо его при взгляде на некоторые блюда не раз конвульсивно вздрагивало, словно от боли, — обед был очень хороший.

    Madame Карпеткина, жеманная желтолицая барыня, с тонкими губами и темными меланхолическими глазами, давала тон разговору. Не знаю почему, она возомнила, что я охотник до чтения (так и выразилась) и вообще слежу за литературой. С этого и пошло...

    — Вы получаете журналы? —спросила она меня.

    — Получаю «Отечественные записки».

    — Скажите, пожалуйста, что нового в последней книжке? {91}

    — «Благонамеренные речи» Щедрина, роман Додэ, сатира Дженкинса...

    — Фи, какая сушь все!.. Щедрин... Дженкинс... — пренебрежительно выставив нижнюю губу, протянула madame Карпеткина.

    — Нет, ma chére, 1 про Щедрина не говори этого, — вставил господин Карпеткин. — Правда, он часто уходит, как это... Ну, в дебри, что ли, но все-таки пресмешные иногда вещи пописывает... От души похохочешь...

    — Ну да, — важно произнесла madame Карпеткина, — все это смешно, весело... но чувства, чувства нет, mon ami...2

    — Что ж чувство! — несколько обиженно возразил Никанор Михайлович. — Чувства если — ищи у Сю там или у... у... как его? Ну, хоть у Скабичевского... Но согласись, ma chère, — продолжал он, — нельзя же одно только чувство... Мы — люди... Надо и посмеяться... Надо и отдохнуть от... от... треволнений!

    Господин Карпеткин, с трудом подобрав это мудреное слово, важно отхлебнул хересу из большой зеленой рюмки.

    — Наконец, что такое чувство? — добавил он. — Пустая и глупая шутка, как сказал... не помню, кто сказал... Смех — это я понимаю еще... для пищеварения там и прочее... но чувство?.. Не понимаю!..

    Никанор Михайлович пожал плечами

    — Ты вечно со своими... взглядами, — кисло улыбнувшись, отвечала madame Карпеткина, и, воспользовавшись наступившей тишиной, снова обратилась ко мне:

    — Вот Авсеенко... наконец, Маркевич, граф Салиас, — медлительно тянула она, — это действительно писатели... Все так тонко подмечено... так художественно воспроизведено... Ах!.. Чародеи (Madame Карпеткина обольстительно улыбнулась, по-видимому, вспоминая что-то очень приятное). Самые сокровенные изгибы женского сердца... самые тайные мысли... всё, всё!.. И главное — прилично. Нет этих вечных мужиков, кабатчиков, вообще оборванцев...

    — Ах, ma chère, какие же кабатчики — оборванцы! — с неудовольствием возразил господин Карпеткин. {92}

    — Ну, все равно там... Грязь... вульгарность... Fi-donc!..1 Вообразите, — обратилась она ко мне, — недавно одна моя знакомая дала мне прочесть, что бы вы думали?

    Madame Карпеткина загадочно сжала губу.

    — Не могу угадать, — невольно улыбаясь, ответил я.

    — Гле-ба Ус-пен-ско-го! — необыкновенно торжественно выговорила она, немилосердно растягивая слова. — Вообразите!.. Пьяницы какие-то там, лавочники, будочники... Ужас! И все это, знаете, грубо, аляповато, тривиально...

    — Попович, должно-быть... — пробуркнул господин Михрюткин, яростно уплетая жареную индейку. Он вообще в разговор не вступал, да ему и некогда было. Всякого кушанья съедал он двойную порцию и после каждого такого приема долго отдувался и пыхтел.

    — А по-моему, без этого тоже нельзя, — глубокомысленно изрек господин Карпеткин, допивая херес и расправляя усы, — разумеется, для барынь там — Маркевич, Салиас... Но для нашего брата, сельского хозяина, положительно необходимо знакомиться со всеми этими Успенскими...

    — Почему же? — удивленно спросил я.

    — А позвольте вас спросить: вы знаете мужика? Егор Данилович знает мужика? Я знаю мужика? Душу-то его, подоплеку-то? Никто не знает. Не знает потому, что он, каналья, перед барином ее не выкажет, душу-то, а норовит все обманом... Мужик для нас, для господ — центральная Африка... Америка, еще не открытая... И мы ее никогда не откроем... Потому, повторяю, мужик груб, неблагодарен и перед барином всегда норовит казовый конец выставить... Ну, а пред каким-нибудь Успенским или вообще... поповичем он нараспашку!

    — Но при чем же тут сельское-то хозяйство?

    — А вот погодите! — все более и более оживляясь, говорил господин Карпеткин. Говорил он громко, отчетливо, точно отрубая каждое слово.— Я — сельский хозяин. С кем мне дело иметь? С мужиком, — не так ли?.. Ну, а с кем дело имеешь, надо того знать, надо с ним пуд соли съесть, говорит старая пословица... А как я его узнаю? Войдите в мое положение... Соль-то эту он со мной есть {93} не станет, да, пожалуй, и я не соглашусь есть-то ее, потому что все-таки, как ни говори, а дедушка мой воеводой был... Как же я его узнаю, позвольте вас спросить?.. Вот тут-то приходит ко мне какой-нибудь Успенский или Решетов, да и докладывает: душа у мужика вот какая... я ее, дескать, до подлинности выворотил... Помилуйте-с, это орудие! — восторженно заключил господин Карпеткин, наливая новую рюмку хересу. — Я, признаться, в последнее время таки запустил себя, — начал он снова, — совсем от книг отстал, но с зимы непременно покупаю все эти книжонки, трактующие о мужике, и положительно засаживаюсь за них. Это необ-хо-ди-мо!.. Или возьмите другую сторону... Нужно мне на земском собрании какой-нибудь проектец провесть, а большинство-то от мужика зависит... Ну, что я тут, не зная и подоплеки-то его, говорить буду?.. Нет, а вот пускай он поповичу-то выложит ее, подоплеку-то, а мы и воспользуемся... Посмотрим, какая она такая есть... Да-с!

    — Ах, Никанор, ты все с своей грубой, материальной точки зрения, — томно возразила madame Карпеткина, грациозно смакуя мороженое, — но любовь, чувство... борьба... вот что нужно!

    — Ах, отстань, матушка, с своей любовью! — грубо оборвал ее рассерженный господин Карпеткин, — не те времена нынче... Хорошо было о любви толковатъ бабушкам да дедушкам нашим, коли у них на носу ипотечных долгов не висело!.. Теперь не до любви... И вообще все эти нежные тонкости бросать нужно... все эти изящности, жантильности, идеальности... Рубль — вот идеал!.. Есть он у тебя — вот и перл жизни, нету — прохвост!.. Лови, бери, не зевай, а не то какой-нибудь, кабатчик-оборванец (Никанор Михайлович произнес «оборванец» иронически) раньше тебя сцапает... И опять литература: учит она меня, как этот рубль заполучить, я ее уважаю, нет — плюю!..

    Обед кончился. Мы вышли на балкон, куда подали нам вино. Madame Карпеткина, очевидно разобиженная суждениями мужа, тотчас же после обеда уехала.

    — Не-эт... это вы уж того, Никанор Михайлович... — лениво лепетал объевшийся господин Михрюткин, поводя вокруг осоловелыми глазами. {94}

    — Что того? — грубовато спросил господин Карпеткин, пропустивший и на балконе малую толику хересу.

    — Да насчет литературы... Возьмите хоть Дюма... Какая прелесть!.. Читаешь и не чувствуешь... страница за страницей... листик за листиком... Знаете, осенью затопишь эдак камин... закуришь эдак гаванну... возьмешь эдак мадеры хорошей и читаешь себе... «Три мушкетера» читаешь, или «Монтекристо» там... По-моему, нет выше наслаждения. (Господин Михрюткин сладко закрыл глаза и сентиментально перегнул головку.) Не все же польза, в самом деле!.. Надо, батенька, и идеалы!.. Идеалы — это такая вещь... Великая вещь!..

    — Отстаньте вы со своими идеалами! — прервал его Карпеткин. — Вот я как наживу от ваших лошадей тысячи четыре — вот это идеал!.. А то — Дюма!..

    Он пренебрежительно усмехнулся.

    — Не-эт, батенька, без идеалов нельзя, — лениво мямлил господин Михрюткин, видимо страшно желавший соснуть. — Гаванна, камин... Мадера от Рауля и... Дюма. Д’ Артаньян... Портос... Арамис... Нет, батенька... идеалы... это такая вещь... такая...

    Он силился подыскать определение, но вдруг неожиданно и громко захрапел.

    Солнце уже низко склонилось к горизонту. Его лучи принимали багровый оттенок. Пруд ярко алел под этими лучами. Поля казались морем пурпура. С полнеба покрывалось волнообразными, легкими, как вата, облаками. Они рдели от солнечных лучей жарким румянцем. Недалеко от балкона, в густом вишеннике, переливались страстные трели соловья; на окраине сада грустно ворковала горлинка. Откуда-то издалека доносилась унылая песня...

    Отсвет от пылавшего неба падал прямо в лицо господину Михрюткину. Это лицо казалось необыкновенно довольным и добродушным. Легкая краска проступила на нем... Брюшко размеренно колыхалось; нос издавал слегка посвистывающее храпение; руки безмятежно покоились на жирных коленях...

    — Ведь вы знаете, как он время проводит? — ехидно хихикая, обратился ко мне Никанор Михайлович. — Утром встанет, умоется, богу помолится — непременно помолится, — повторил господин Карпеткин, как-то {95} насмешливо передернув усами, — и отправится по хозяйству... Войдет в свинятник, палкой в бок свинью толкнет и помычит глубокомысленно — ладно... Потом в конюшню пойдет, там ему маленькую выводку сделают... Иную лошадь обмахнет носовым платком, и если на платке окажется пыль — обругает, — ладно... Из конюшни в ригу: щипнет какую-нибудь девку потолще, неприязненно потянет носом воздух — и ладно... Там в кухню зайдет, повара поругает, а там и обед... Вечером придет Андреян Лукьяныч, явятся наездник, ключник, повар... Стоят у притолки... Барин чай пьет... И вы думаете, о деле у них разговоры идут? Ничуть не бывало... Еще с поваром что-нибудь похожее на дело скажет... А с теми — одни сплетни... Как попадья с дьяконицей подралась... как у фельдшера корова издохла... Мельник жене глаз вышиб... Девке Феклушке косу отрезали... Вот!.. Ну, а там и спать... день-то, глядишь, и прошел!.. Спи, младенец мой прекрасный, — смеясь обратился господин Карпеткин к господину Михрюткину, — баюшки-баю... Спи, наработался, теперь наша очередь наступила... Прошло твое времячко...

    И мне в этих словах господина Карпеткина показался некий сокровенный смысл.... Действительно, прошло время господ Михрюткиных, думалось мне, глядя на пылавшее небо и залитую багровыми лучами даль, — один за другим исчахнут они с своими идеалами, с своими: традициями... Но кто же заменит их? Неужели господа Карпеткины?.. И грустно становилось на душе...

    Уж вы, гусли, не гудите,

    Молодицу не будите...

    Ай люли-люли, не будите... —

    вдруг шаловливо зазвенела песня в глубине сада.

    Эх, люли-люли, не будите!..

    Молодушка спит с похмелья

    Под калиновым кусточком...

    Ай, люли-люли, под кусточком...

    «Ай, люли, под кусточком!» — отозвалось далекое эхо.

    — Ведь это девки в саду-то! — вскрикнул, плотоядно усмехнувшись, господин Карпеткин и, схватив фуражку, опрометью побежал с балкона.

    Через полчаса я уехал из Даниловки. {96}

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 29      Главы: <   5.  6.  7.  8.  9.  10.  11.  12.  13.  14.  15. > 





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.