Сержант в снегах - Сержант в снегах, Рассказы, История Тёнле - М. Ригони Стерн - Исторические художественные книги - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 21      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.  6.  7.  8.  9.  10.  11. > 

    Сержант в снегах

    IL SERGENTE NELLA NEVE

    Torino, 1962

    Перевод Л. Вершинина

    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

    Опорный пункт

    До сих пор я ощущаю запах смазки от добела раскаленного ствола пулемета. До сих пор в ушах и в голове отдается скрип снега под ботинками, до сих пор я слышу, как чихают и кашляют русские часовые, как звенит овитая ветром сухая трава на берегах Дона. До сих пор перед глазами стоит квадрат Кассиопеи, что висела над моей головой по ночам, и балки землянки, черневшие над головой днем. И всякий раз, вспоминая то январское утро, когда «катюша» впервые обрушила на нас свои семьдесят два снаряда, я испытываю прежний ужас.

    Вначале, до атаки русских, нам неплохо жилось на нашем опорном пункте.

    А находился он в рыбацкой деревне на берегу Дона, где прежде жили казаки. Траншеи и площадки для пулеметов были прорублены на склоне холма, спадавшего к замерзшей реке. Справа и слева склон постепенно переходил в отлогий берег, поросший сухой травой и камышом, которые сиротливо торчали из-под снега. На берегу справа от нас находился опорный пункт батальона «Морбеньо», а слева — опорный пункт лейтенанта Ченчи. Между нами и Ченчи в полуразрушенном доме стояло отделение сержанта Гарроне со станковым пулеметом. А прямо напротив нас, меньше чем в пятидесяти метрах, на противоположном берегу реки — опорный пункт русских.

    На том месте, где мы окопались, прежде, верно, была богатая деревня. Теперь же от домов уцелели одни кирпичные трубы. Церковь тоже наполовину разрушена: на самом верху — наблюдательный пункт, а внизу — штаб роты и площадка со станковым пулеметом. Когда мы рыли ходы сообщения на огородах, нам в снегу и в земле попадались картофель, капуста, морковь, тыква. Иной раз они еще были съедобны, и нам даже удавалось сварить суп.

    Из животных в деревне остались лишь коты. Ни уток, ни собак, ни кур, ни коров — одни коты. Большие злющие коты, бродившие среди развалин в поисках мышей. Сами мыши водились, как я понял, не только в нашей деревне, но во всей бескрайней степи, они были неизменной частью пейзажа. Их можно было встретить и на опорном пункте лейтенанта Сарпи, прорытом в глине. Ночью они забирались к нам в теплую постель, под одеяла. Ох уж эти мыши!

    На рождество я мечтал поймать кота, съесть его, а из шкурки сшить себе шапку. Я даже смастерил ловушку, но коты были хитрые и в нее не попадались. Конечно, я мог бы подстрелить кота из карабина, но додумался до этого слишком поздно — только теперь. Видно, мне очень уж хотелось заманить кота в ловушку, а в результате я так и не поел поленты с кошачьим мясом и не сшил себе меховую шапку. Сменившись с поста, мы мололи рожь и так согревались перед сном. Жернова мы смастерили из двух дубовых обрубков: наложили их друг на друга и по краям сбили длинными гвоздями. В середине верхнего обрубка мы просверлили дыру, туда засыпали зерно, и оно просеивалось в отверстия между гвоздями. Крутили жернов ручкой. А к вечеру, перед тем как заступать на пост, мы лакомились горячей полентой. Черт побери, до чего же хороша была эта густая полента, которая, дымясь, лежала перед нами на гладкой прямоугольной доске, сработанной рядовым Морески! Наша солдатская полента была намного вкуснее той, домашней. Иногда сам лейтенант Сарпи, родом из Марке, приходил отведать нашей поленты. Он неизменно приговаривал: «Ох и вкусна эта полента!» — и уминал два здоровенных ломтя.

    У нас было целых два мешка ржаной муки и два жернова. Накануне рождества один мешок вместе с жерновом мы послали в подарок лейтенанту Сарпи и пулеметчикам нашего взвода, находившимся на его опорном пункте.

    Поистине нам неплохо жилось в наших землянках. Когда нам звонили по телефону и спрашивали: «Кто на проводе?» — Киццари, адъютант лейтенанта, отвечал: «Кампанелли!» Это было кодовое название нашего опорного пункта, по имени одного альпийского стрелка из Брешии, погибшего в сентябре. На другом конце провода говорили: «Это Вальстанья, говорит Беппо!» Вальстанья — так называлось селение на берегу реки Брента, что в десяти минутах птичьего полета от моего родного селения. А здесь это было кодовое название штаба роты. Ну а наш капитан Беппо был родом из Вальстаньи. Казалось, будто это в наших горах лесорубы перекликаются друг с другом. Особенно ночью, когда солдаты батальона «Морбеньо», что справа от нас, выбирались на берег реки ставить проволочные заграждения. Они выводили мулов из траншей и, вбивая кувалдами колья, шумели и переругивались. Иной раз они даже окликали русских солдат, кричали им: «Земляки! По-русски, спакойна ночи!»

    Русские солдаты молчали, видно, были изумлены.

    Постепенно и мы вполне освоились в новом, окружавшем нас мире.

    Однажды лунной ночью я вместе с пьемонтцем Тоурном отправился на поиски съестного в разрушенных домах на окраине. Мы спустились в ямы, которые русские вырывают у каждой избы и где они хранят зимой съестные припасы, а летом — пиво. В одной из ям копошились три кота. Мы их потревожили, и они выскочили, сверкая огромными глазищами, и здорово нас напугали. В той яме я нашел кастрюлю с засохшими вишнями, а Тоурн — два мешка ржи и два стула. В другой яме я обнаружил большое красивое зеркало. Мы решили перенести все это добро в нашу берлогу *, но светила луна, и русским дозорный на том берегу, видно, не хотел отдавать свое добро и стал стрелять. По-своему он был прав, но ведь все равно ему оно уже не нужно. Так или иначе, но пули просвистели рядом, словно приказывая: «Положи на место!» Мы переждали за дымоходной трубой, пока туча не закрыла луну, а потом, захватив добычу, проскочили через руины и вернулись к себе в берлогу, где нас уже заждались друзья.

    Как приятно было писать письмо своей девушке, сидя на настоящем стуле, или бриться перед большим зеркалом, а вечером пить настойку из сухих вишен, заваренных растопленным снегом.

    Жаль только, что мне никак не удавалось поймать кота.

    Масло для светильников приходилось крепко экономить — его не хватало. Ведь в берлоге, между прочим, без света никак не обойтись, особенно в случае тревоги, хоть оружие и боеприпасы были у нас всегда под рукой.

    Однажды вьюжной ночью мы с лейтенантом выбрались за проволочные заграждения на пустырь между нашим опорным пунктом и батальоном «Морбеньо». На пустыре ни души. Лишь тут и там попадались покореженные каркасы машин. Мы хотели посмотреть, нет ли чего полезного на этом кладбище лома. Нашли бидон с минеральным маслом и решили, что оно сгодится и для светильников, и для смазки оружия. Следующей безлунной и вьюжной ночью я вернулся туда с Тоурном и Бодеем. Когда мы поворачивали бидон, чтобы удобнее было переливать масло в наши бутылки, тот загрохотал. Русский часовой сразу же открыл огонь. Но было темно, как внутри котелка для поленты, и часовой стрелял наугад, верно, для того лишь, чтобы согреться. Бодей чертыхался, но вполголоса, чтобы на том берегу не услышали. Мы были ближе к русским, чем к своим. После нескольких вылазок нам удалось переправить в берлогу литров сто масла. Немного мы дали лейтенанту Ченчи для его опорного пункта, еще немного — лейтенанту Сарпи. После этого и капитану вдруг понадобилось масло, и отделению разведчиков, а потом и майору из штаба батальона. Наконец нам эти бесконечные просьбы надоели, и мы стали всем говорить, что масла у нас больше нет. Когда пришел приказ об отступлении, мы чуток оставили и русским. Светильники мы смастерили из пустых консервных банок, а фитилями служили шнурки ботинок, разрезанные на части.

    Ночь ли день — для нас разницы не было никакой. Я только и знал, что обходил посты. Неслышно подкрадывался к часовым и, когда они, застигнутые врасплох, в полной растерянности спрашивали пароль, отвечал: «Бедняга из Брешии». Так вот и развлекался.

    Потом тихонько говорил с ними на брешианском диалекте, рассказывал анекдоты и смачно ругался. Они смеялись от души, слушая, как я, уроженец Венето, говорю на их диалекте. Лишь у Ломбарди я словно бы язык проглатывал. Ломбарди! Стоит мне вспомнить его лицо, как меня начинает трясти. Высокий, неразговорчивый, угрюмый. Я не мог долго смотреть ему в глаза, и, когда он улыбался, а случалось это редко, у меня сжималось сердце. Казалось, он явился из другого мира и ему открыты тайны, о которых он нам поведать не может. Однажды ночью, когда я был с ним в траншее, русский патруль подобрался совсем близко и открыл огонь. Автоматная очередь прошла над бруствером. Я пригнул голову. Ломбарди же стоял выпятив грудь и даже не шелохнулся. Мне было страшно за него и стыдно за себя. Немного спустя как-то вечером ко мне в траншею прибежал сержант Минелли и рассказал, что во время атаки русских Ломбарди выскочил на бруствер и, стоя во весь рост, вел огонь из ручного пулемета; пуля угодила ему прямо в лоб. Тут я вспомнил, каким мрачным был всегда Ломбарди и какую робость я испытывал, оставаясь с ним наедине. Смерть словно уже тогда угнездилась в нем.

    Больше всего веселья было, когда мы ставили перед траншеями габионы колючей проволоки. Помню одного альпийского стрелка — маленький, энергичный, с тощей бороденкой, он был одним из лучших снайперов в отделении Пинтосси. Все звали его «Дуче». Ругался он совсем особенно и выглядел очень смешно в длиннющем маскхалате: при ходьбе он вечно запутывался в полах этого халата, спотыкался о собственные ботинки и начинал материться так громко, что даже русские солдаты его слышали. Нередко он запутывался и в габионах колючей проволоки, которые тащил вместе с напарником, и уж тогда без передыху обкладывал и военную службу, и проволочные заграждения, и почту, и тыловых крыс, и Муссолини, и невесту, и русских солдат. Послушать его — так никакого театра не надо.

    Наконец наступило и рождество.

    Я об этом уже знал, потому что накануне лейтенант пришел в нашу берлогу и сказал: «Завтра рождество!» Знал еще и потому, что получил из Италии множество открыток с разукрашенными деревьями и ангелочками. Моя девушка прислала мне открытку с большими яслями Христовыми, и я ее прикрепил гвоздем к балке нашей землянки. Словом, мы знали, что пришло рождество. В то утро я закончил очередной обход боевых постов. За ночь я обошел все посты нашего опорного пункта и после смены караула каждому из солдат говорил: «Счастливого рождества!»

    Я поздравил также все ходы сообщения, и снег, и песок, и лед на реке, и дым, который поднимался из наших землянок, и русских.

    Занялась заря. Я стоял на самом передовом посту, на высоком обледенелом берегу реки, и радовался солнцу, которое всходило из-за дубовой рощи над позициями русских. Смотрел и на скованную льдом реку, охватывая взглядом ее всю, от поворота в верховье до того места, где она спускалась вниз и исчезала за другим поворотом. Смотрел на снег с отчетливыми заячьими следами — зайцы перебегали от нашего опорного пункта к русскому. Смотрел и думал: «Вот бы поймать зайца!» И говорил всему вокруг: «Счастливого рождества!» Долго стоять без движения на таком холоде было невозможно, и по ходу сообщения я вернулся в нашу берлогу.

    — Счастливого рождества,— сказал я солдатам моего отделения.— Счастливого рождества!

    Мескини штыком размешивал кофе в своей каске.

    Бодей морил кипятком вшей.

    Джуанин уютно устроился в своем излюбленном закутке возле печки.

    Морески штопал носки.

    Те, кто отстояли ночью на посту, спали. В берлоге был разлит терпкий запах кофе, грязного и потного нижнего белья, которое булькало в кипятке вместе со вшами. В полдень Морески отправил солдат своего отделения за провиантом. Но поскольку паек был не праздничный, мы решили сварить поленту. Мескини разжег огонь, Бодей принялся мыть здоровенную кастрюлю, в которой он обычно морил кипятком вшей.

    Мы с Тоурном уже давно собирались просеять муку, и вот однажды Тоурн где-то раздобыл настоящее сито. Но в сите застревало больше половины муки и отрубей, и тогда большинством голосов было решено муку не просеивать. Полента получилась густая и вкусная.

    День рождества близился к концу. Солнце закатывалось где-то за степью, а мы сидели в берлоге возле печки, дымя сигаретами. Потом к нам пришел капеллан батальона «Вестоне».

    — Счастливого рождества, дети мои, счастливого рождества! — Он прислонился спиной к балке.— Устал,— пожаловался он,— обошел все землянки батальона. Сколько еще осталось после вашей?

    — Всего одна. Потом будет уже «Морбеньо»,— сказал я.

    — Помолитесь сегодня вечером, а потом напишите домой. Будьте веселы и довольны и не забудьте письмо домой написать. А теперь пойду к остальным. До свидания.

    — Не найдется ли у вас, падре, пачки «Милита»?

    — О, конечно! Держите.— Он оставил нам две пачки «Македонии» и ушел.

    Мескини стал чертыхаться, Бодей поддержал его. Джуанин из своего угла сказал им:

    — Замолчите, сегодня рождество Христово!

    Но Мескини только еще больше разошелся.

    — Вечно эта «Македония»,— возмущался он.— Хоть бы раз дали крошеного табаку, «Милит» или «Пополари». А это — трава для нежных девиц.

    — Черт побрал, опять «Македония»,— проворчал Тоурн.

    — Век бы не видеть этой вонючей «Македонии»,— заключил Морески.

    Стемнело, и я отправил первую пару часовых. Сидел возле печки и блаженно почесывал спину, как вдруг вошел Киццари и сказал:

    — Старший сержант, тебя к телефону. Капитан звонит.

    Я накинул шинель, взял карабин и вышел, мучительно соображая, что я такого натворил. Телефон стоял в берлоге лейтенанта, самого лейтенанта не было, разгуливал, наверно, по берегу реки — слушал, как чихают русские часовые.

    Капитан Беппо велел мне заскочить в штаб роты: у него есть для меня новость. «Что он мне собирается сообщить?» — думал я, направляясь к полуразрушенной церкви.

    Круглолицый и краснощекий капитан Беппо уже ждал меня в своей удобной и просторной берлоге. Сдвинув набекрень шляпу с пером и заложив руки в карманы, он стоял прямо, точно новобранец.

    — Счастливого тебе рождества! — сказал он и протянул мне руку.

    Потом угостил меня коньяком из жестяной кружки. Стал расспрашивать, что делается в моем родном селении и на опорном пункте. Сунул мне бутыль вина и два пакета макарон. В свою берлогу я возвращался, обхватив руками вино и макароны и прыгая, словно козленок весной. На бегу я поскользнулся и упал, но бутыль не разбил и не выпустил из рук пакеты с макаронами. Надо уметь падать. Однажды я упал на лед с четырьмя фляжками вина, но не пролил ни капли: плашмя растянулся на льду, но фляжки крепко держал на вытянутой руке. Это случилось еще в Италии, когда я служил в отряде горнолыжников.

    Когда я подошел к нашему опорному пункту, часовые крикнули:

    — Стой, кто идет, пароль!

    В ответ я крикнул так громко, что даже русские солдаты услышали:

    — Макароны и вино!

    Однажды, когда я, лежа на соломе, разглядывал балки перекрытия и придумывал новые нежные слова для моей девушки, пришел Киццари и передал, что звонил лейтенант Ченчи и просил меня зайти к нему — поговорить, мол, надо. По ходу сообщения я отправился к его опорному пункту.

    Мне все время казалось, будто я в своем селении хожу по улицам, заглядываю к другу и мы вместе отправляемся в остерию выпить и поболтать. Но с лейтенантом Ченчи все было по-иному. Его землянка была белой, отрытой в меловой почве, а наши берлоги — черные. У стены стояла аккуратно заправленная койка с чистыми, тщательно подвернутыми одеялами, посредине — стол, а на нем керосиновая лампа, казавшаяся красивой безделушкой. У входа, в углу, составленные в ряд красные и черные ручные гранаты напоминали цветы на лугу. Возле койки был прислонен к стене новенький карабин, а рядом висела на гвозде каска. На земле ни окурка, ни соломинки. Перед тем как войти, я долго сбивал с ботинок снег, чтобы не наследить в его берлоге.

    Лейтенант Ченчи встретил меня стоя, с улыбкой. Он был в чистом мундире и в белой вязаной шапке, напоминавшей индийский тюрбан. Ченчи спросил у меня о моей девушке, мы говорили о доме и о всяких других приятных вещах. Потом он велел адъютанту сварить нам кофе. Когда я уходил, он подарил мне пачку сигарет и дал почитать книгу, в которой рассказывалось о летчике, летавшем над океанами, над Андами и над пустынями. Он сам провел меня по своим позициям. Осмотрев зону обстрела его пулеметчиков, я посоветовал вести огонь по более высокой траектории и брать немного левее. А то пули пролетали прямо над нашей траншеей, и мы носа не могли высунуть. Так случилось и в тот раз, когда в наше расположение проник русский патруль.

    Возвращаясь в одиночестве в свою берлогу, я думал, прибыла ли уже почта и какие новые слова написать своей девушке. Но все слова оказывались старыми: целую, люблю, вернусь. А если бы я вдруг написал: кот на рождество, ружейное масло, смена постов, Беппо, боевые позиции, лейтенант Мошиони, капрал Пинтосси, проволочные заграждения,— она бы ничего не поняла.

    Уроженец Пьемонта Тоурн был первый весельчак в отделении, хотя и боялся пуль. Его прислали в наш батальон в наказание — он возвратился из отпуска позже положенного срока. Вначале он не слишком хорошо чувствовал себя на новом месте, но со временем вполне освоился. Вернувшись в берлогу с поста, он неизменно кричал с порога:

    — Мадам, я вам принес вина бутылку!

    Бодей, уроженец Брешии, спрашивал:

    — Белого или красного?

    — Неважно какого, было бы вино! — отвечал Тоурн и начинал петь: — «В тени кустов...»

    Однажды я у него спросил:

    — Тоурн, ты получил из дому письма?

    — Да,— ответил он.— Я их уже все скурил.

    Тоурн собирал все окурки, высыпал из них табак, а из писем «авиа» делал закрутку. Так что у него всегда было курево, и он просил домашних посылать ему письма «авиапочтой», на тонкой бумаге.

    А вот Джуанин, всякий раз когда я оказывался рядом, отзывал меня в сторонку, подмигивал и вполголоса спрашивал:

    — Сержант, мы домой вернемся?

    Он был уверен, что я точно знаю, как закончится война, кто уцелеет и кто погибнет, и даже, когда именно.

    И я отвечал ему твердым голосом:

    — Да, Джуанин, мы вернемся домой!

    Он даже считал, что я знаю, женится он на своей девушке или нет. Порой я ему советовал остерегаться тыловых крыс.

    Он забирался в свой угол возле печки и снова спрашивал одними глазами: «Сержант, мы домой вернемся?» — словно у нас с ним была общая тайна.

    Мескини тоже был хороший парень. Это он вечером готовил поленту. Мешал ее с редким старанием: засученные до локтей рукава, капельки пота на бороде. Он широко расставлял ноги и напрягал мускулы. Вот как размешивал поленту Мескини. Он казался мне Вулканом, который бьет молотом по наковальне. Мескини рассказывал, что в Албании метель выбеливала шерсть черных мулов, а грязь превращала белых мулов в черных. Новоиспеченные солдаты слушали его с недоверием. Прежде он был погонщиком и весь пропах запахом мулов, его борода была похожа на их шерстку, а поленту он размешивал, словно это корм для них. Кожа его была землистого цвета, впрочем, и у нас она была такая же.

    Лейтенант Мошиони тоже ничем не отличался от нас, солдат. Отдыхал он, работая как вол, днем вместе с нами рыл ходы сообщения, а ночью ставил проволочные заграждения, укреплял огневые позиции, отыскивал уцелевшие бревна в развалинах домов и ел поленту так, словно это корм для мулов,

    Но была одна вещь, которая отличала его от всех нас. В ранце у него хранились сигареты «Милит» и «Пополари», которые он тайком курил в своей берлоге. Нам же давали «Македонию», и это было все равно что курить картофельную ботву. Морески, старший капрал минометчиков, жаждал поменять свою «Македонию» на «Милит», но лейтенант не соглашался менять даже одну пачку на две. Впрочем, несколько сигарет «Милит» Морески так или иначе всегда раздобывал.

    Новогодняя ночь стала для нас ночью фейерверка. Было чертовски холодно. Кассиопея и звезды Плеяды сияли прямо у нас над головой, река полностью замерзла, и мне каждые полчаса приходилось менять часовых.

    Вечером я вместе с лейтенантом отправился на позицию сержанта Гарроне. Там солдаты играли в карты на деньги из десятидневного жалованья. Снаружи, у станкового пулемета стоял часовой. Ствол пулемета был наведен на покрытое коркой льда кукурузное поле. Мне пулемет показался маленьким и тощим, словно коза. Вот только под брюхом у нее висит каска с горячими углями.

    Часовой отчаянно чесался; мулы страдали от лишаев, а он — от чесотки. Когда мы возвращались на опорный пункт, нам казалось, будто мы возвращаемся к себе домой. Лейтенант решил выстрелить из пистолета — проверить бдительность часовых. Раздался щелчок, и все. Тогда я попытался выстрелить из карабина, и тоже раздался щелчок. Лейтенант велел мне бросить ручную гранату. На этот раз даже щелчка не последовало — граната бесшумно исчезла в снегу.

    Да, было чертовски холодно.

    А потом, ближе к полуночи, начался праздник. Внезапно трассирующие пули распороли небо, над нашим опорным пунктом со свистом проносились пулеметные очереди, а перед траншеями разрывались мины. И сразу же вслед за этим минометы нашего Барони разорвали воздух и разбудили даже рыб в реке. Земля дрожала, и в траншеи осыпался песок и снег. В Брешии на празднике святого Фаустино и то не бывало такого шума и грохота. Кассиопея исчезла, коты скрылись неизвестно куда. Пули врезались в проволочные заграждения, высекая искры. Внезапно снова воцарилась тишина. Точно так же, как после праздника вдруг все затихает, и на опустевших улицах валяются кульки из-под карамелек и бумажные хлопушки. Лишь изредка еще раздавались ружейные выстрелы да короткие автоматные очереди — последний жалкий смех пьяницы, который ощупью пробирается к остерии. Вновь зажглись звезды над нашими головами, коты высунули мордочки из развалин. Альпийские стрелки вернулись в свои берлоги. Полыньи на Дону, образовавшиеся от взрывов мин, начали затягиваться корочкой льда. Мы с лейтенантом Мошиони молча глядели во тьму и радовались тишине.

    Потом услышали шаги — нас искал Киццари.

    — Господин лейтенант, вас к телефону,— сказал он.

    Я остался один, стоял и смотрел на припорошенные снегом проволочные заграждения, на сухую траву по берегам застывшей в неподвижности враждебной реки и угадывал в темноте на другом берегу позиции русских. Услышал, как кашлянул часовой, а затем крадущиеся, волчьи шаги — это возвращался лейтенант.

    — Что там случилось?— спросил я.

    — Убили Сарпи,— ответил Мошиони.

    Я снова впился взглядом во тьму. Лейтенант Мошиони наклонился в траншее, зажег две сигареты и одну протянул мне. Было такое чувство, будто кто-то пнул меня прикладом в живот, а в горле стоял ком, словно тянет на рвоту и не можешь. Лейтенант Сарпи!.. Вокруг не осталось ничего, даже Кассиопеи и пронизывающего до костей холода. Только эта боль в животе.

    — Русские разведчики,— сказал Мошиони.— Они обошли с тыла его опорный пункт и ворвались в траншею. Сарпи выбежал из своей берлоги и на повороте хода сообщения получил автоматную очередь в грудь. Еще эти разведчики захватили в плен погонщика мулов из нашей роты. Он чистил снег в ходах сообщения... Ну ладно, пошли спать. Счастливого тебе Нового года, Ригони.— И мы пожали друг другу руки.

    На рассвете я пошел спать. Как всегда, растянулся на соломе, которая прежде покрывала крышу избы. Лег в ботинках, в вязаной шапке, даже подсумок не отцепил. Натянул на себя подбитую мехом шинель и, глядя на балки нашей землянки, уснул. Как обычно, часов в десять Джуанин меня разбудил — раздавали харч. В тот день харч был особый: вареный картофель, мясо, сыр, вино, которое, как всегда, замерзло, пока его несли с полевой кухни на наш опорный пункт. Увидев этот праздничный паек, я вспомнил, что сегодня Новый год и что ночью убили лейтенанта Сарпи. Я вылез из землянки. Вначале солнце ослепило меня, но все же по ходам сообщения я постепенно добрался до передовой позиции у самых проволочных заграждений. Отсюда я глядел на следы, оставленные в снегу русскими разведчиками — они сумели перейти реку в ста метрах от нас. Вокруг стыла тишина. Солнце привычно растапливало лучами снег, а лейтенант Сарпи ночью упал в темном окопе, сраженный автоматной очередью в грудь. Скоро созреют апельсины в его садике, но он увидел перед смертью лишь стены окопа. Его старушка мать получит письмо с новогодними поздравлениями. А его самого сегодня утром альпийские стрелки снесут на носилках вниз, к тыловикам, и там похоронят его, сицилийца, вместе с уроженцами Брешии и Бергамо. Вы, господин лейтенант, были довольны своими пулеметчиками, хоть они и матерились, когда вы приказывали смазать и почистить оружие, а вы матерщины не любили. Вечерами вы приходили в нашу берлогу: сначала мы читали молитву, потом начинали петь и под конец — зверски материться. Тут уж вы, лейтенант Сарпи, смеялись, а потом и сами отпускали несколько соленых словечек на сицилийском диалекте. А теперь в ста метрах от нас видны следы, оставленные русскими разведчиками. Лейтенант Сарпи часто расспрашивал меня о моем родном селении и пристально глядел на меня своими маленькими черными глазами. Джуанин и ему задавал свой неизменный вопрос:

    — Скоро мы вернемся домой, господин лейтенант?

    — В сорок восьмом, Джуанин, в сорок восьмом!

    Джуанин подмигивал нам, печально вбирал голову в плечи и отходил, что-то бормоча про себя. Лейтенант весело окликал его и угощал сигаретой «Пополари». Ночью русские разведчики ворвались в траншею и убили его, лейтенанта Сарпи. Он лежал, а снег набивался ему в рот, из которого сочилась кровь, все медленнее и медленнее, пока не застыла рядом.

    В своем закутке возле печки Джуанин ест свой паек и, верно, думает: «Вернемся ли мы домой?»

    Я в одиночестве брел по ходам сообщения. Остановился возле часового и ничего ему не сказал. Посмотрел через щель на занесенную снегом реку. Следов русских разведчиков уже не было видно. Но я запомнил и помню до сих пор маленькие черные вмятины на обледенелом снегу.

    Потом я отправился в отделение Баффо, что на самом правом фланге нашего опорного пункта. Это была наиболее спокойная и надежная позиция на окраине села, среди бывших огородов и кустарника. Рядом было решено установить станковый пулемет, и мы с лейтенантом Ченчи долгими ночами укладывали там мешки с песком. Однажды вечером в почти не тронутом домике мы нашли якорек, вещь необычную для нас, альпийских стрелков. С тех пор этот домик стал для нас избой * рыбака. По пути я думал об этом рыбаке: где он теперь? Мне он представлялся высоким стариком с белой бородой, как у Ерошки в «Казаках» Льва Толстого. Когда я впервые прочитал эту книгу? Еще мальчишкой в моем родном селении. А лейтенант Сарпи умер сегодня ночью.

    «Что с тобой такое, сержант? Какой сегодня солнечный денек, правда ведь? Счастливого тебе Нового года, сержант».— «И тебе тоже, Марангони».— «А в какой стороне Италия, сержант?» — «Вон там, наверху, видишь? Нет, еще выше. Земля круглая, Марангони, и мы находимся среди звезд. Все до одного».

    Марангони все понимал и молча улыбался. А потом и Марангони убили, такого же альпийского стрелка, как все мы. Веселого паренька, совсем еще мальчишку. Он часто смеялся и, когда получал почту, показывал мне письмо, размахивая им над головой. «От невесты»,— сообщал он. Вот и его больше нет. Однажды утром, вернувшись с поста, он поднялся на бруствер траншеи, чтобы набрать снега для кофе. Раздался один-единственный ружейный выстрел, и Марангони свалился в траншею с дыркой в виске. Немного погодя он умер в своей берлоге среди друзей — альпийских стрелков. У меня не хватило духу сходить к нему попрощаться. Сколько раз мы вылезали на рассвете из траншеи, и никто не стрелял. Русские тоже вылезали, и мы никогда не стреляли. Почему же в то утро раздался выстрел? «Быть может, ночью у русских на передовой сменились части,— подумал я,— и новички не знали».

    — Надо быть поосторожнее и вылезать из траншей в касках,— передал я по окопам.

    Землянка Баффо была самой грязной и зловонной на всем опорном пункте. Войдя в нее, я сначала ничего не мог различить. В землянке клубился серый туман и стоял резкий, неприятный запах. Солдаты шумели, а двое кричали и ссорились из-за кастрюли, в которой выпаривают вшей.

    — Добрый день и счастливого всем вам Нового года! — крикнул я с порога, и вместе со мной в землянку ворвалась белесая струя холодного воздуха.

    Кто-то ответил мне дружелюбно, кто-то даже пожал руку, а некоторые пробормотали что-то сквозь зубы. Понемногу я стал различать фигуры и лица. Сумел помирить двух спорщиков. Рассказал на их брешианском диалекте о нападении русских разведчиков и о смерти лейтенанта Сарпи. Я знал, что Баффо, хоть и притворяется спящим, тоже слушает. Он без особой радости встречал меня в своей берлоге. Своим солдатам он говорил обо мне всякие пакости; одни ему верили, другие нет. Мне очень не нравилось, что такое происходит на нашем опорном пункте, где все остальные отлично ладили с нами и нам помогали. Баффо злился на меня за то, что я часто поднимал его ночью и приказывал сменить часовых на постах, требовал чистить оружие и убирать берлогу. Он возмущался по всякому поводу: когда не прибывала почта и когда не хватало еды, когда было холодно, дымно, когда начиналась эпидемия дизентерии,— словом, всегда. Если же почта прибывала, он все равно был недоволен, и если печь не дымила, тоже был недоволен, и если еды хватало, был недоволен, если вши оставляли его в покое, был недоволен и, если становилось теплее, был недоволен. Между тем его отделение выполняло намного меньше работ, чем отделение Пинтосси. На сооружение боевой позиции люди Баффо тратили уйму лишнего времени, да еще приходилось их непрерывно подстегивать и самому трудиться за двоих, показывая пример. Чтобы добраться до опорного пункта «Морбеньо», надо было пробежать по открытой местности, а они боялись. А вот солдаты Пинтосси умудрились даже смастерить из вложенных одна в другую пустых консервных банок настоящую печную трубу. Таким нетерпимым Баффо сделала бесконечно долгая военная служба. Ему было тридцать, и восемь из них он провел в армии: воевал в Африке, по жребию был послан в Испанию, был в Албании и вот попал в Россию. К нам в роту его прислали в начале сентября с очередным пополнением. Он устал от военной службы, и теперь ему уже все было невмоготу.

    Я говорил громко, так, чтобы меня слышал и Баффо. Спрашивал о детях у тех, у кого они были, интересовался, какая дорога ведет в их селения, обещал, демобилизовавшись, заглянуть к каждому в гости. Красочно рассказывал, какой пир мы устроим, сколько молодого вина выпьем и сколько песен споем. Одному я шутливо сказал:

    — Посмотри, у тебя из-за ворота целый взвод вшей выползает.

    Остальные засмеялись. И тут кто-то из солдат бросил мне:

    — А у тебя, сержант, из рукава патруль вшей выбегает.

    Тут уж засмеялся я, и все альпийские стрелки вместе со мной. Баффо все притворялся, будто спит. Перед уходом я подошел к нему, окликнул его и протянул руку:

    — Счастливого Нового года, Баффо. Вот увидишь, мы вернемся домой и устроим великую попойку.

    — Никак эта война не кончается, ну просто никак,— ответил он,

    Так мы проводили дни — писали письма в берлоге, вспоминали о доме, уставившись в бревна наката, либо ловили вшей и бросали их на раскаленную решетку печи: вши вначале становились белыми, а затем лопались. Ночью мы слушали тишину, подолгу глядели на звезды, укрепляли позиции, ставили проволочные заграждения, проверяли посты. Немало ночей ушло у нас и на расчистку кустарника перед позициями Пинтосси. Как странно было холодными ночами в снегу срезать топориками и штыками кусты, сучья и сухую траву за проволочными заграждениями. Русские не открывали огня — прислушивались к тому, что мы делаем. А мы собирали в большие кучи все вырубленные и срезанные кусты и сучья. Бесшумно одолеть этот хрустящий под ногами хворост да еще проволочные заграждения русским будет нелегко.

    Когда шел снег, приходилось быть вдвойне осторожными на случай внезапной атаки. Однажды ночью, когда я в белом маскировочном халате шел по верху, я вдруг обнаружил, что русский патруль пытается обойти с тыла наш опорный пункт. Самих солдат я не видел, но чувствовал, что они всего в нескольких шагах от меня. Стоял молча, не шевелясь. Они тоже притаились. Я был уверен, что они, как и я, впиваются взглядом во тьму и держат оружие наготове. Мне было страшно, и я с трудом сдерживал дрожь. Что, если они захватят меня и уведут в плен? Я пытался унять волнение, но вены на шее отчаянно пульсировали. Нет, страх был сильнее меня. Наконец я решился: что-то крикнул, бросил несколько ручных гранат и спрыгнул в ход сообщения. Одна из гранат взорвалась. Я услышал топот и во вспышке пламени увидел, как русские отбегают к кустам. Оттуда они открыли огонь из автоматов. Тут мне на подмогу подоспели солдаты Пинтосси. Теперь и мы открыли огонь с бруствера траншеи. Кто-то побежал за ручным пулеметом. Мы давали очередь и тут же меняли позицию. Русский патруль, отвечая автоматными очередями, медленно отходил назад. Потом они залегли вдалеке и открыли огонь из станкового пулемета. Но холод был нестерпимый, и русские возвратились в свои берлоги, а мы — в свои. Если бы им удалось взять «языка», быть может, отличившимся дали бы отпуск в родную деревню. Утром с восходом солнца я поднялся посмотреть на оставленные ими следы. По правде говоря, они находились дальше, чем мне это показалось ночью. Я курил сигарету и разглядывал позиции на том берегу реки. Время от времени один из русских солдат взбирался на край бруствера и сгребал немного снега. «Хотят чай вскипятить»,— подумал я, и мне тоже захотелось выпить чайку. Я смотрел на этих русских солдат дружелюбно, как смотрит сосед на крестьянина, который разбрасывает в поле навоз.

    Позже я узнал, что за ту ночную перестрелку меня представили к медали. Чем я ее заслужил, так и не понял.

    В начале января на наш опорный пункт вместе с полевой кухней прибыли три южанина-пехотинца из дивизии «Виченца». Высшее командование неизвестно почему дивизию эту расформировало, а людей распределило по альпийским частям. Этих троих лейтенант прислал в отделение Баффо.

    Вечером я отправился знакомиться с ними. Двое, лопоча на своем сицилийском диалекте, признались, что боятся заступать на пост, один даже заплакал. Я приказал двум альпийским стрелкам отвести их на пост, а сам, желая убедить их, что нет никакой опасности, прошел по брустверу. Потом, насвистывая песенку, спустился к развалинам дома, уверенный, что русские не станут открывать огонь. Мне казалось, что мои новые солдаты немного успокоились, но они все равно отказались оставаться на посту одни. Пришлось придать им еще альпийского стрелка. А вот третий из новоприбывших оказался молодцом. До армии он был клоуном в бродячем цирке, знал тысячи разных трюков и своими неожиданными выходками веселил всех, даже Баффо. Альпийские стрелки души в нем не чаяли. Он умудрялся исполнять тарантеллу, ритмично ударяя о зубы двумя дощечками. А вскоре научился отстукивать таким манером марш альпийских стрелков.

    Когда я рассказал об этом Морески, он изрек:

    — Разве бывает коза на семь центнеров?

    Морески никогда и ничему не верил. Если один солдат говорил про свою девушку, мол, она самая красивая из всех, второй уверял, что в ранце у него лежат дорогие сигареты, а третий клялся и божился, что к его возвращению дома припасена оплетенная бутыль вина, Морески неизменно вопрошал: «Разве бывает коза на семь центнеров?»

    Сам он частенько рассказывал историю про своего приятеля, который на вокзале Брешии остановил Восточный экспресс. Этот его приятель вместе с друзьями будто бы сидел на шпалах и играл в морру, и вдруг кто-то толкнул его в спину. Он обернулся и зло так крикнул: «Кто там еще толкается?» А это был Восточный экспресс, прибывший из Милана. «Но парень-то был старшим капралом из взвода пулеметчиков, вот такой детина»,— добавлял Морески. И, поглядев на солдат, заключал: «Разве бывает коза на семь центнеров?» И сам же хохотал по-детски заливисто, меж черными усами и густой черной бородой сверкали белоснежные зубы. Мескини, на минуту перестав мешать поленту, глядел на солдат и уточнял: «А капрал-то был не из взвода пулеметчиков, а из взвода минометчиков». И солдаты тоже смеялись.

    Примерно с десятого января вместе с провиантом стали поступать и малоприятные новости. Тоурн и Бодей, вернувшись с полевой кухни, сообщили, что, по словам погонщиков мулов, мы уже несколько дней как окружены. Каждый день по солдатскому телеграфу до нас доходили все новые подробности. Альпийские стрелки нервничали. Спрашивали у меня, по какой дороге можно добраться до Италии, а Джуанин все чаще задавал вопрос:

    — Сержант, вернемся мы домой?

    Я тоже чувствовал, что положение наше ухудшается. За рекой русские сменили части и по ночам срезали кусты и траву, готовя более удобные позиции для ведения огня. Оставшись один, я смотрел на юг, туда, где река поворачивала в низовье, и видел вспышки, похожие на летние сполохи. Но вспышки были далекие, похожие на мерцание звезд. Иногда кругом было так тихо, что я улавливал вдалеке приглушенное постукивание колес по речной гальке. Постепенно этот гул приближался и заполнял ночную тишину. Часовым я ничего не говорил, но они, похоже, и сами слышали. Русские стали более активными. Теперь я не расставался с карабином, ходил, сняв предохранитель, и все время держал наготове ручную гранату. Но почта и провиант поступали пока регулярно.

    Однажды, когда мы с лейтенантом сидели одни в его берлоге, покуривая сигареты, он вдруг сказал:

    — Ригони, я получил приказания на случай отхода на новые позиции.

    Я ничего не ответил. Чувствовал, что близится конец, но никак не хотел этому верить. Появилась привычная боль в животе. Да, я понимал, в каком мы незавидном положении очутились и каковы замыслы русских. Вернувшись к себе в землянку, я громко объявил:

    — Зарубите себе на носу: что бы ни случилось, надо держаться всем вместе.

    Лейтенант решил проверить автоматическое оружие, и моя берлога превратилась в ружейную мастерскую. Морески до армии работал на оружейном заводе в Вальтромпии. Сейчас он чистил, смазывал, что-то подгонял, разбирал оружие и даже подтачивал и разгибал пружины, чтобы они не отказали на холоде. Когда очередной ручной пулемет был готов, Морески относил его в траншею около землянки Баффо. Я стрелял, а Морески и лейтенант проверяли, все ли в порядке. Нередко Морески оставался недоволен работой, покачивал головой, сердито поджимал губы. А потом снова относил оружие в берлогу и вновь разбирал его. Наконец все оружие было приведено в полную боевую готовность. Морески посоветовал мне сказать командирам отделений, чтобы они держали оружие завернутым в одеяла, а сверху — еще и в брезент, чтобы уберечь от песка, проникавшего повсюду. И вот после всех трудов и наставлений четыре ручных пулемета, станковый и четыре 45-миллиметровых миномета были отлажены.

    В один из тех последних вечеров небольшой патруль русских одолел наши проволочные заграждения, незаметно обогнул склон и подкрался к боевому посту, где, к счастью, находился Ломбарди. Он бросил несколько ручных гранат — лишь одна из них взорвалась,— пару раз выстрелил, и русские, поняв, что обнаружены, отступили к своим позициям. Услышав разрывы гранат и выстрелы, я бросился на помощь Ломбарди.

    Он спокойно, как ни в чем не бывало рассказал:

    — Сюда подкрался русский патруль. Один из солдат тащил, похоже, тачку, там остался след. Они были метрах в двух от меня.

    Я молча слушал и, признаться, не слишком верил. Потом стал обходить другие посты. Утром, когда взошло солнце, я увидел в тех местах, куда показывал Ломбарди, отчетливые следы и устыдился, что сразу ему не поверил. Слишком уж он был спокоен, невозмутим.

    Да, дела наши явно складывались неважно: все мы жили точно в каком-то кошмаре. Лейтенант почти совсем не спал — и днем и ночью обходил посты. Однажды вечером нам послышался шум у подножья склона. Лейтенант так долго лежал в снегу с двумя ручными гранатами наготове, что чуть не обморозился самым серьезным образом. А тревога оказалась ложной, видно, заяц пробежал или кот.

    Один альпийский стрелок из моего отделения не выдержал. Он недавно возвратился из госпиталя и все просился в повара. Однажды утром я вернулся в берлогу и только-только растянулся на соломе, как этот стрелок украдкой снял предохранитель моего карабина, который я повесил на гвоздь, и, не прекращая разговаривать с приятелями, выстрелил себе в ногу. Но он плохо рассчитал и лишь слегка задел край ступни. Я ничего ему не сказал, только посмотрел на него пристально, давая понять, что разгадал его уловку. На следующий день, когда он собирался заступить на пост, его винтовка вдруг сама собой выстрелила — может, он повернулся как-нибудь неосторожно,— и пуля пробила ногу насквозь. По крайней мере так он рассказал нам. Лейтенант приказал отправить его в госпиталь, никто ни о чем не догадался. Два дня спустя во время атаки русских я напомнил о том случае лейтенанту.

    — Понимаете, он больше не мог оставаться на передовой, он умирал от страха,— сказал я.

    Сейчас этот альпийский стрелок, наверно, живет себе спокойно в родном селении и даже получает военную пенсию.

    Капрал Пинтосси был, пожалуй, лучшим из всех нас. А какой он был прекрасный охотник! И как любил охоту! Широкоплечий, с солидным брюшком и оттого казавшийся низкорослым, он всегда улыбался своими маленькими живыми глазками. Форма сидела на нем неряшливо, зато винтовку он носил с изящной небрежностью настоящего охотника. Спокойный, даже флегматичный, он никогда не сердился. Я ни разу не слышал от него бранного слова. В трудную минуту он, неразлучный со своей винтовкой, всегда оказывался в самом опасном месте. А как он стрелял! Он почти никогда не отдавал приказов, а делал все сам, и солдаты его отделения с радостью следовали его примеру. Частенько у нас с ним заходил разговор об охоте. «Нет ничего лучше охоты на куропаток!— восклицал он.— Вот вернемся в Италию и поохотимся вместе. Дома у меня отменная легавая.— Он прищелкивал пальцами.— Зовут Дик». И когда вспоминал о своем псе, сразу грустнел.

    Вторым капралом в отделении был Дженнаро. Никто не знал точно, откуда он родом. Но наверняка южанин. Он был то ли учитель начальной школы, то ли бухгалтер и учился на офицерских курсах. Однако в офицеры его так и не произвели и он стал капралом. Он был робок, молчалив, и альпийские стрелки, хоть иной раз над ним подшучивали, уважали и любили его. Храбрецом он не был, но его выдержка и самоотверженность невольно передавались окружающим. В его группе никогда не возникало споров ни при распределении пайков и нарядов, ни из-за того, чья очередь заступать на пост. Его ручной пулемет действовал безотказно. Во время тревог или нападения русских патрулей он первым выскакивал из землянки. Между тем — я в этом уверен — он дрожал как осиновый лист.

    И вот однажды утром русские открыли артиллерийский и минометный огонь по опорному пункту Сарпи, а затем и по опорному пункту Ченчи. После чего перенесли огонь на полевые кухни и, наконец, на командный пункт роты за нашим опорным пунктом. Мы находились слишком близко от позиций русских, и я решил, что нас обстреливать им будет трудно. В берлоге альпийские стрелки сидели у печек и, надвинув поглубже каски, зажав винтовки между ног, молча переглядывались. Карманы белых маскхалатов и подсумки топорщились от ручных гранат. Я пытался шутить, но улыбки быстро гасли в глазах моих бородачей. Никто не думал: «Что, если я умру...»— но все испытывали тревогу, и все мучительно соображали: «Сколько же еще километров придется отмахать, прежде чем доберемся до дома?!» Наша артиллерия ответила на огонь русских, и мы уже не чувствовали себя такими одинокими. Снаряды проносились над нашими головами, казалось, подними руку — и тебя заденет. Они рвались позади нас, на реке, на позициях русских и в дубовой роще. В землянках с балок осыпался песок, а с края траншей — снег. Несколько снарядов угодили в проволочные заграждения прямо у наших берлог. Я оставил снаружи на хорошо защищенных позициях только двух часовых, а лейтенант послал к артиллеристам связного с просьбой удлинить траекторию огня. К полудню артиллерийская дуэль прекратилась, и первый эшелон русских начал форсировать реку. Я ждал, что они поведут наступление на наш опорный пункт, но они начали атаку левее, чуть ниже опорного пункта Ченчи. Возможно, переправившись в том месте, они надеялись захватить разделявшую два опорных пункта небольшую долину, а оттуда прорваться в тыл, к полевым кухням и штабам.

    В низовьях, где они форсировали реку, она была пошире, в середине чернел усеянный кустами островок. На нашей же стороне берег был болотистый, изрезанный оврагами и поросший высокой сухой травой. До самой атаки каких-либо признаков подготовки к ней наши наблюдатели не замечали. Русские внезапно появились из дубовой рощи и в первый момент, ослепленные белизной снега, вероятно, прищурились. Согнувшись и обстреливая нас короткими автоматными очередями, они побежали к островку на середине реки. Некоторые тащили за собой сани. Утро было ясное, солнечное; я смотрел на русских солдат, которые бежали по замерзшей реке. Солдаты Ченчи открыли огонь из ручных пулеметов, а потом к ним присоединились станковые пулеметы с передовых позиций на берегу. Несколько солдат упали на лед. Остальные добрались до островка и, отдышавшись немного, снова бросились вперед. Раненые медленно возвращались к лесу, откуда начали атаку. Но большинство русских добрались до нашего берега и укрылись в кустарнике и в оврагах. Теперь они были недосягаемы для ручных пулеметов Ченчи, но зато попали под наш огонь. Я вместе с лейтенантом следил за группками солдат, залегших в кустах. Лейтенант приказал перенести на нашу позицию станковый пулемет. Мы его установили у самых проволочных заграждений.

    — Расстояние — метров восемьсот,— сказал лейтенант.

    Я прицелился и дал несколько длинных очередей. Но стрелял очень неточно — пулемет на снегу трясло, да еще и часто заедало, а отлаживать его на узенькой полоске было трудно. Все же пули до берега долетали, потому что русские сразу же укрылись в кустах. Лейтенант был подавлен и хмур.

    Время шло, а русские атаки не возобновляли. То и дело один из них выскакивал из укрытия, пробегал несколько метров и снова прятался в кустарнике. Внезапно на берег обрушились мины. Они взрывались с такой точностью, словно их бросали с близкого расстояния руками. Это были тяжелые минометы Барони, а Барони не тратил зря ни бомб, ни вина. Так закончилась первая атака русских. Собственно, это даже не была настоящая атака — возможно, русские считали, что мы пали духом, узнав об окружении, и стоит лишь имитировать атаку, как мы оставим наши опорные пункты. А нас не покидала тревога, Нам на плечи давил тяжкий груз неизвестности. Эту неуверенность и страх, что мы останемся одни в степи, я читал в глазах моих альпийцев. Мы потеряли связь со штабом, не было за нами ни складов, ни тыла, а было лишь необозримое пространство, отделявшее нас от дома, и единственной реальностью в этой бескрайней степи были готовые к атаке русские солдаты.

    «Сержант, вернемся мы домой?» Эти слова звучали в мозгу как напоминание о моей громадной ответственности, и, рассказывая о том, какой пир мы закатим и каких девушек позовем, когда возвратимся на родину, я прежде всего старался подбодрить самого себя. А ведь были среди нас и такие, которые писали: «Я здоров, за меня не беспокойтесь, ваш любящий сын...» — а потом смотрели на меня грустными глазами и, показывая рукой на запад, спрашивали: «Куда нам придется идти, если?.. Что мы сможем взять с собой?» Между тем никто им не сообщал, как обстоят наши дела, и никто из них — в этом я уверен — и представить себе не мог, что нас ждет впереди. Вечером лейтенант позвал меня к себе и сказал:

    — Мы получили приказ отойти на новые позиции.— Он так и сказал: «отойти на новые позиции».— Мы окружены. Русские танки прорвались к штабу армейского корпуса.

    Он протянул мне кисет с табаком, но я был не в состоянии даже свернуть цигарку. Пришлось это сделать лейтенанту.

    Вечером прибыл ужин и хлеб — как всегда, и то и другое подмороженное.

    Русские возобновили минометный и артиллерийский огонь. Стемнело, и вот-вот должна была взойти луна. У нас дома в это время все садятся за стол.

    Теперь я редко бывал в берлоге — все время проводил в траншеях на склоне холма, держа наготове карабин и ручные гранаты. Я вспоминал сразу о многом, и память о тех часах дорога мне. Шла война, жестокая война на Дону, но я жил не войной, а мечтами, воспоминаниями, которые были сильнее войны. Река схвачена льдом, звезды холодные, снег, как стекло, трескался под ботинками, смерть, зеленая и мерзлая, ждала нас в реке, но в сердце моем жило тепло, которое растапливало ледяную стужу.

    Мы с лейтенантом заметили на том берегу необычное движение и услышали шум. Мы выдвинули ручной пулемет, а станковый установили в развалинах дома, позади наших позиций, чтобы удобнее было вести прицельный огонь. Альпийские стрелки молча стояли в траншеях. На этот раз русские, вероятно, поведут атаку на наши позиции. Не откажет ли на таком морозе наше оружие? На берегу послышался рев моторов. Затем наступила тишина, которая обычно предшествует чему-то страшному. Мы были напряжены до предела и видели лишь ориентиры для стрельбы.

    Раздался голос их командира: «Вперед!», и русские начали штурм. Они взбирались на склон, садились на мерзлый снег и скатывались к берегу. Наши батареи открыли огонь. Я облегченно вздохнул — оружие не давало осечек. 45-миллиметровые минометы Морески обстреливали открытое пространство перед нашими проволочными заграждениями, и мины взрывались, издавая какой-то странный, нелепый звук. Когда над головой начали пролетать мины тяжелых минометов Барони, у меня стало легче на душе. Я знал, что Барони наблюдает за отлогим берегом внизу и за нами и хладнокровно дает минометчикам точную дистанцию для ведения огня. Мне даже казалось, будто он говорит мне: «Не волнуйся, Марио, я с тобой». А Барони попусту слов не тратил.

    Русские все бежали вперед, падали на землю, снова вскакивали и бежали дальше, к нашим позициям. Многие уже не поднимались с земли, раненые стонали и звали на помощь... Остальные кричали: «Ур-ра! Ур-ра!» — и рванись вперед. Но прорваться к нашим проволочным заграждениям им пока не удавалось. Я успокоился: еще могу погреться у печки в берлоге и почитать письма из дому. Нет, я не думал ни о русских танках, ни о том, сколько километров отсюда до дома. Я стрелял из своего карабина с бруствера траншеи. Потом запел на пьемонтском диалекте: «В тени кустов спала прекрасная пастушка...» Киццари, адъютант лейтенанта, стоявший рядом, на миг перестал стрелять и удивленно посмотрел на меня. А потом подхватил песню. В свете луны я различал просветлевшие лица моих альпийцев, их улыбки. Я видел, что стрелок с реденькой бородкой, отчаянно ругаясь, поменял раскалившийся ствол ручного пулемета и снова открыл огонь. Русские скоро поняли, что через наши позиции вряд ли прорвутся, и изменили направление атаки. Им удалось просочиться слева в долину между нами и опорным пунктом Ченчи. Они укрывались в кустах, и различить их в темноте было почти невозможно. В той стороне находилось наше минное поле, но почему-то ни одна из мин не взорвалась. Барони перенес огонь минометов левее. Несколько альпийских стрелков побежали в землянку — взять патроны и ручные гранаты. Боеприпасы были на исходе. Во время атаки, когда русские подошли прямо к нашим проволочным заграждениям, я бросил несколько ручных гранат. Но они не взрывались, а бесшумно тонули в снегу. Тогда я подумал: «Может, они взорвутся, если снять сразу оба предохранителя». Так я и сделал, хотя это было опасно.

    Но вот снова наступила тишина. Лишь в долине между нами и опорным пунктом Ченчи еще раздавались короткие автоматные очереди. На замерзшей реке остались раненые, которые со стонами ползли к кустарнику. До нас доносился прерывистый крик одного из них! «Мама! Мама!» Голос был совсем молодой.

    — Точно как мы — зовет маму,— сказал один из моих альпийцев.

    А паренек на реке все полз по снегу — медленнее и медленнее.

    Из дубовой рощи выбежали русские. Взбирались на склон и скатывались вниз к реке. Эти были более осторожны, чем первые. Мы снова открыли огонь. Но это была не атака, русские просто хотели подобрать своих раненых на реке. Я перестал стрелять. Крикнул:

    — Не стреляйте! Они подбирают раненых! Не стреляйте!

    Русские удивились, не слыша больше свиста наших пуль. Остановились, выпрямились и недоверчиво огляделись вокруг. Я снова крикнул:

    — Не стрелять!

    Русские солдаты поспешно погрузили раненых на сани. Они бежали, пригнувшись, но то и дело поднимались и глядели в нашу сторону. Раненых они дотащили до склона холма, а затем скрылись в траншеях. На замерзшей реке весь снег был истоптан. Они унесли с собой и убитых, кроме тех, что остались лежать возле наших проволочных заграждений.

    Значит, худшее уже позади. Но позади ли? Ко мне подбежал Киццари.

    — Идем скорей к лейтенанту. Ему плохо, он зовет тебя, идем.

    Он бежал по траншее чуть впереди меня и всхлипывал.

    — Что с ним? Он ранен? — крикнул я.

    — Нет, быстрее, быстрее!

    Мы вбежали в берлогу Пинтосси. Лейтенант Мошиони лежал на соломенном тюфяке. В свете коптилки его лицо было бледным и напряженным, он судорожно стискивал зубы. Поверх формы на нем был белый маскхалат. Я встал рядом на колени, взял его руку и крепко сжал. Мошиони открыл глаза.

    — Мне плохо, Ригони,— еле слышно сказал он.

    Я дал ему выпить немного коньяку из бутылки, которую взял у Киццари. Альпийцы молча глядели на нас, сжимая в руках стволы карабинов.

    — Не могу даже подняться,— снова заговорил лейтенант.— Прими на себя командование, учти, едва луна зайдет за тучи, русские начнут форсировать реку. Меня оставьте здесь. Мой пистолет при мне?— И он стал нащупывать кобуру.

    Я склонился над ним, но не мог вымолвить ни слова.

    — Ригони, это ты, да? Русские перейдут реку. В случае отхода оставь меня здесь. У меня есть пистолет. Получишь приказания от капитана. До этого не отходи с позиций.

    Он по-прежнему лежал, словно окаменелый, а я все так же молча сжимал ему руку. Но потом сумел выдавить из себя несколько слов. Поднялся и приказал солдатам:

    — Положите его на носилки и унесите.

    Лейтенант отрицательно замотал головой.

    — У меня есть пистолет,— повторил он.

    Солдаты не знали, кому подчиняться.

    — Теперь командую я. Идите с богом.— Потом повернулся к Киццари и сказал:— Дай ему весь оставшийся коньяк и отнесите его на командный пункт. Оставьте ему самые необходимые вещи и немедленно возвращайтесь.

    Больше никто не сказал ни слова. Тени, удлиняясь, ползли по стенам землянки. Киццари копался в ранце, тихонько всхлипывая. Свет коптилки придавал землянке более мирный вид: на опорных балках висели открытки с цветами, горными деревушками и фотографии невест. Я извлек из кармана старый конверт и на обратной стороне написал о случившемся капитану. Затем послал к нему альпийского стрелка.

    — Еще передай ему, что нам срочно нужны боеприпасы.

    — Иди, Ригони,— прошептал лейтенант,— русские скоро начнут форсировать реку.

    Я вышел из землянки. У стенки траншеи стояли носилки с запекшейся кровью Марангони.

    По всему опорному пункту разнесся слух, что лейтенанта унесли в госпиталь. Ко мне пришли командиры отделений.

    — Что будем делать? — спросили они,

    — То же, что и прежде,— ответил я.— Не волнуйтесь, нам пришлют другого офицера.

    Мне даже в голову не пришло сказать им: «Никому не оставлять своих позиций». Я был уверен, что без приказа никто из них не отступит.

    Минелли доложил мне, что Ломбарди был убит наповал пулей в лоб, когда вел с бруствера огонь из ручного пулемета. Я приказал отнести его к полевым кухням; о погребении позаботится капеллан.

    Морески доложил мне, что у него кончились мины. Баффо сохранял полное спокойствие, с его позиций внизу даже не было видно, как русские пошли в атаку, и никто в его отделении ни разу не выстрелил. Я велел перенести его пулемет в сектор обстрела отделения Пинтосси — на самую уязвимую нашу позицию, которая поэтому больше других испытывала нужду в оружии. Станковый пулемет при стрельбе заедало. Лейтенант Мошиони еще раньше хорошенько взгрел командира пулеметного расчета Россо за то, что тот плохо следил за нашим станковым. Я приказал разобрать пулемет, прочистить, дать несколько пробных очередей, а главное, все время держать под ним в каске горячие угли. Но у нас не осталось больше патронов и для станкового пулемета.

    — Что случилось с лейтенантом?— спросили у меня командиры отделений.

    — Он свалился от холода, бессонницы и усталости,— ответил я.— Уже много дней подряд он почти не отдыхал. Так долго никто не выдержит. Я ему говорил: иди поспи. Видишь, кругом все спокойно? Но он не хотел. То проверка оружия, то обход позиций, то русский патруль. Никак не хотел. Вот и свалился, как обессилевший мул.

    «Я словно превратился в сплошную глыбу льда,— рассказывал мне потом в Италии Мошиони.— Не чувствовал ни рук, ни ног, ни тела — ничего. Одна головная боль. Это было ужасно».

    Капитан прислал мне записку. Он писал, что скоро прибудет новый офицер — командир опорного пункта, обещал подбросить боеприпасов. Мы снова открыли огонь. Русские, видно, решили форсировать реку любой ценой. Повели по нашим траншеям прицельный огонь из минометов. Я заметил это, когда над моей головой с грохотом разорвалась мина, что-то ударилось в каску и глаза запорошило песком и снегом. Сразу я не сообразил, что произошло, а потом кто-то рядом позвал на помощь. Альпийскому стрелку из отделения Пинтосси перебило руку, и кисть болталась, словно она вдруг отделилась от тела. Бечевкой, которая лежала у меня в кармане, я туго перевязал руку стрелка выше раны, чтобы остановить кровь.

    — Рука! Моя рука! — громко стонал он, придерживая здоровой рукой свисавшую плетью кисть.

    — Тебе повезло,— говорил я, перевязывая ему руку.— Рана не тяжелая, и недели через две ты будешь дома.

    — Правда? — переспрашивал он.— Меня отправят домой?

    — Да, а ведь нас могло убить. А теперь спускайся к полевой кухне, выделить тебе провожатого не могу. Иди вниз один. У меня здесь каждый человек на счету. Поторопись, давай твои патроны.— И я опорожнил его подсумки.

    С тем же жалобным стоном: «Моя рука! Моя рука!» — он побежал по ходу сообщения и вскоре исчез во тьме.

    Только теперь я осознал, что между нами разорвалась мина. Разлетевшаяся на куски винтовка альпийского стрелка валялась рядом. Руки у меня были красные от крови, а форма тоже заляпана землей и кровью.

    Немного спустя вновь наступила тишина. Но мне все же было неспокойно — ведь русские все-таки просочились в долину между нами и Ченчи. Они могли обойти нас с тыла и внезапно атаковать опорный пункт. Взяв ручной пулемет, я вместе с несколькими солдатами переместился чуть назад и влево, поближе к опорному пункту Ченчи. Когда я увидел, что в проволочных заграждениях зияют бреши, мне совсем стало не по себе. Но русские не атаковали наши позиции, а постарались прорваться в глубь обороны. До нас донеслись звуки выстрелов у противотанкового рва, у входа в долину, открывавшую путь к нашим тылам. «На этот раз они потревожат сон этих тыловых крыс»,— подумал я. Но окопавшиеся прожили спокойно еще целый день, потому что на перехват русских выступило отделение разведчиков нашей роты под командованием лейтенанта Буого.

    Они были молодцы, эти разведчики, все из одного селения Вальтромпиа, и все между собой родственники, Они говорили быстро, даже не говорили, а перекрикивались. Так, с громкими воплями, они и бросились навстречу русским. И тут в холодной ночи после очереди русского автоматчика мы услышали, как Буого зовет:

    — Ченчи! Лейтенант Ченчи!

    А Ченчи из своего опорного пункта крикнул:

    — Буого! Скажи, Буого, как зовут твою невесту? — И снова: — Как зовут твою невесту?

    Буого назвал имя. Мы все засмеялись. Итальянское женское имя в ночи под автоматными очередями и выстрелами карабинов! «Скажи, Буого, как зовут твою невесту?! Буого! Буого! Как ее зовут?» Мои альпийцы хохотали от души. Черт побери! Должно быть, она красивая девушка! Какой же еще могла быть невеста офицера, одно имя ее звучало так красиво, нежно. Я живо представил себе обоих лейтенантов, которые смотрят на фотографии своих невест и делятся любовными воспоминаниями. Но вот женское имя здесь, в ночи,— кто бы мог себе такое вообразить?! Я сразу понял, почему Ченчи спросил имя этой девушки. Не я один — все, кто слышали их, смеялись. Русские тоже наверняка всё поняли. Черт возьми! К дьяволу эту войну! В мире так много красивых девушек и хорошего вина, не правда ли, Барони? У них есть Катюши и Маруси, водка и целые поля подсолнухов, а у нас есть Марии и Терезы, вино и еловые леса. Я смеялся, но уголки рта кривились от боли, и я крепко сжимал ручной пулемет.

    Внизу, в кустарнике, продолжалась стрельба, я отчетливо слышал голоса разведчиков, кричавших, что лейтенанта Буого ранило в ногу и его унесли на носилках. Разведчики кричали:

    — Где вы! Они здесь! Среди них женщины!

    Казалось, разведчиков целая рота, человек в сто, а их было от силы человек тринадцать. Они бросали ручные гранаты и кричали:

    — Мы взяли их, с ними две женщины, где же вы? — Они чертыхались и упрямо прочесывали кустарник между позициями — нашими и Ченчи.

    Внезапно я заметил, что занимается заря. Мимо меня прошмыгнул заяц и скрылся в сухой траве на берегу реки. Прибежал связной — сообщить, что нам на помощь идет взвод «отважных» * батальона «Морбеньо». Связной рассказал, что наши разведчики захватили в плен двух русских женщин, которые шли в атаку с автоматами. А сами они были в брюках. Немного спустя я услышал крики «отважных» из батальона «Морбеньо». Ну и горластые были эти контрабандисты из Комо! Они перекликались, орали, стреляли, чертыхались. Точь-в-точь как наши разведчики. За дубовой рощей стало всходить солнце. Сколько раз я здесь встречал рассвет! Но тогда наши и их берлоги мирно дымились, словно печные трубы селения в горах или в степи. Все было спокойно, снег на реке был белый-белый, нетронутый, без кровавых пятен и человеческих следов.

    Глаза слипались. Сколько уже дней я не мылся и когда лицо покрылось коркой? Руки в земле, в крови, пропахли дымом. Я мечтал о том дне, когда смогу умыться и спокойно выспаться. Ведь я не спал уже два дня и две ночи. А теперь вышли все боеприпасы, альпийские стрелки смертельно устали, почта где-то застряла, новый командир — тоже. Я был голоден, хотел спать, а надо было о стольких вещах позаботиться. Хорошо еще, что у меня остались сигареты.

    Я послал связного к капитану с донесением, что мне позарез нужны боеприпасы для винтовок и пулеметов и как можно больше ручных гранат. Велел собрать неразорвавшиеся патроны, чтобы хоть было чем стрелять из карабинов.

    Альпийцы повалились в берлогах на солому и захрапели, не выпуская из рук оружие. То и дело кто-нибудь во сне вскакивал с криком и тут же снова падал на солому. Я оставил снаружи трех часовых, но заснуть никак не мог. Прибыли ящики с боеприпасами. Их принесли погонщики мулов, сгрузили и сразу же отправились назад.

    Я вышел и вместе с часовыми смотрел на трупы русских солдат, оставшиеся на реке, и вот в лучах утреннего солнца увидел, что двое не убиты, а прячутся неподалеку от нас на берегу за холмиком. Немного погодя они зашевелились. Один вдруг вскочил и бросился бежать к своему берегу. Я прицелился и выстрелил. Бегущий солдат рухнул на снег. Его товарищ, который тоже было вскочил, снова спрятался за холмиком. Я наблюдал в бинокль за русским, лежавшим у берега. Почему же он не дождался ночи, чтобы вернуться к своим? Часовой тоже вел наблюдение. Вдруг он крикнул:

    — Он живой!

    Мнимый убитый вскочил и как бешеный помчался к другому берегу.

    — Перехитрил он меня! — воскликнул я и весело засмеялся.

    Но часовой схватил ручной пулемет и, выпрямившись, дал очередь. Русский солдат снова упал, но не так, как прежде. Он, извиваясь, прополз несколько метров, а потом застыл, протянув руки к уже близкому берегу. Его товарищ еще раз попытался высунуться, но пулеметная очередь заставила его снова спрятаться в кустарнике. Я подумал: «Теперь пусть дожидается ночи, только ночь его спасет». Мне даже хотелось ему это крикнуть.

    Ярко светило солнце, все вокруг было светлое, прозрачное, лишь на сердце — тьма. Непроглядная тьма штормовой ночи в океане цвета дегтя. Вдруг раздался адский грохот, и под ногами у меня задрожала земля. В траншею посыпался снег, огненные плуги избороздили небо над нами, и с противоположного берега ввысь поднялся столб дыма, заслоняя солнце. У земли этот столб был желтый, а в вышине — черный. В глазах часового, как в зеркале, отразился мой страх. Я заметался по узкой траншее, но страх сковывал меня, я не знал, что делать и куда бежать. Озирался вокруг в полнейшем смятении. И вот я увидел и услышал, как за опорным пунктом Ченчи раздались взрывы. «Это бьет „катюша”»,— пронеслось у меня в голове. О, господи, ну и страшная же штука! Раздалось еще два залпа, и оба раза я в ужасе задерживал дыхание. Наконец наша артиллерия открыла ответный огонь. Затем снова воцарилась тишина.

    Я с надеждой ждал, что прибудет новый офицер и примет командование. Хоть бы мне удалось поспать с часок. А время шло. Я не представлял себе, что сейчас — утро, полдень или уже вечер. А было это пятнадцатого, а может, шестнадцатого января.

    Я услышал громкий голос русского офицера. Разобрал несколько слов: Родина, Россия, Сталин, рабочие. Я тут же приказал одному из часовых обойти землянки и поднять по тревоге альпийских стрелков. Они торопливо выбежали, яростно чертыхаясь и щуря на солнце заспанные глаза. Все они пропахли дымом.

    Я сказал:

    — Без моего приказа огня не открывать. Приготовьтесь!

    Снова наступила тишина, смолк и голос русского офицера. Мои солдаты приготовились к бою. Смолкли ворчанье, проклятия, поспешные шаги, щелканье затворов.

    Русские поднялись, выбежали с опушки леса, взобрались на холм, а все вокруг молчало. С нашей стороны ни криков, ни выстрелов. Русских это озадачило. Потом они, верно, решили, что мы оставили позиции. Они сели на мерзлый снег и покатились вниз, к берегу реки. Когда первые из них оказались у подножия холма, я скомандовал альпийскому стрелку, который рядом целился из ручного пулемета:

    — Огонь!

    Тот дал короткую очередь, и тут же заговорили четыре ручных пулемета, станковый пулемет, тридцать винтовок, четыре миномета Морески и два — Барони. Пули попадали туда, где склон полого спускался к реке. Едва русские оказывались на берегу, съехав с холма, их прошивали ружейные и пулеметные очереди. Те, кто остались на опушке и на склоне холма, снова укрылись в траншеях. Огонь утих, но на берегу еще долго слышались стоны и крики раненых. Некоторые попытались доползти до своих окопов, и кое-кому это удалось. А затем вновь послышался голос офицера. Что он говорил своим солдатам? Быть может, звал отомстить за погибших товарищей и за разрушенные деревни. Русские опять пошли в атаку, с еще большей решимостью. Мы вновь открыли огонь. Но атакующие теперь уже не дрогнули и не повернули назад. Многие упали на снег возле холма, остальные с криком: «Ур-ра! Ур-ра!» — упрямо шли вперед. А вот добежать до проволочных заграждений удалось немногим. Я стрелял из своего верного карабина. Некоторые притворялись убитыми: лежали неподвижно на льду реки, а когда мы переставали за ними следить, вскакивали и вновь устремлялись к нашим позициям. Один из солдат прибегал к этой уловке раза три или четыре, пока возле нашей траншеи его в самом деле не сразила пуля. Он упал головой в снег.

    Наверно, это очень страшно — форсировать реку, бежать по снегу в лучах слепящего солнца под градом пуль и ручных гранат. Только русские способны на такое мужество, но наши позиции были слишком хорошо укреплены. Они прекратили атаки, и вновь настала тишина. Истоптанный снег на реке еще больше покраснел от крови, и еще больше осталось на нем солдат, лежавших неподвижно под слепящим солнцем. Я вернулся в берлогу. Сидел возле печки и, зажав коленями карабин, глядел на огонь. Альпийские стрелки обсуждали перипетии атаки, которую они только что отбили.

    — Ты что это, сержант? — спросил Пинтосси. И показал на карабин в том месте, где был примкнут штык. Там застряла пуля от ручного пулемета.— Тебе крупно повезло,— сказал Пинтосси.

    И тут я вспомнил, что во время атаки, когда я вел из траншеи наблюдение за противником, держа перед собой карабин, вдруг раздался сухой щелчок. Альпийские стрелки, сидевшие возле печки, передавали друг другу мой карабин, разглядывали его и говорили:

    — Да, тебе крупно повезло. Когда вернешься домой, поставь свечку Мадонне.

    — Можешь целых две поставить.

    — Видно, не пришел еще твой черед. Вот и остался жив.

    — Такая, знать, твоя судьба...

    Я вынул пулю, положил ее в карман и сказал:

    — Вернусь домой — сделаю из нее колечко для невесты.

    Наконец пришел лейтенант Ченчи. Я был рад увидеть его целым и невредимым. Когда он подошел поближе, я спросил:

    — А твою невесту как зовут?

    Он засмеялся, но, увидев, что я весь в крови, осекся.

    — Ригони, ты что, ранен?

    — Да нет,— ответил я.— Это не моя кровь.

    Ченчи объяснил:

    — Сегодня ночью слышу: кто-то меня зовет, мало ли что, думаю, а вдруг русские, вот я и спросил Буого, как зовут его невесту. А русский не мог знать имя девушки Буого. Бедняга, его ранило в ногу, пуля кость раздробила. Хочешь покурить, Ригони? — И протянул мне сигарету. Мы походили по траншеям, а потом зашли в берлогу Пинтосси.

    — На нашем берегу не осталось ни одного русского,— сказал мне Ченчи. (Я-то знал, что один остался.) Да, еще мы захватили двух женщин. Обе в брюках, обеим лет под сорок, и обе с автоматами. Погонщики мулов были недовольны, но что поделаешь — посадили их в сани и даже угостили сигаретами. «Лучше бы сидели дома да обед готовили, а то воевать»,— ворчали они. На мой опорный пункт прибыл лейтенант Пендоли... А ты попытайся уснуть, Ригони, тебе это очень нужно.

    Я улегся прямо на досках, но заснуть никак не мог. Ручные гранаты в карманах врезались в бока, набитые до отказа подсумки — в живот. Но я не сумел бы заснуть и на пуховой перине. Во внутреннем кармане, в полотняной сумке лежали самые дорогие для меня вещи — ее письма, каждое слово которых жило в моей душе. Где она сейчас? Может, в классе читает стихи на латыни, а может, в своей комнатке перебирает старые книги и реликвии и вдруг находит среди них альпийскую звезду. Ну что за глупые мысли лезут в голову? И почему не приходит сон? Почему я никак не могу заснуть? Ченчи с улыбкой посмотрел на меня.

    — Что же ты не спишь, Марио? А как зовут твою невесту?

    К счастью, пришел Тоурн и сказал, что принесли еду. Я сразу же отправился в берлогу Морески за своей порцией. В берлоге царил необычный хаос: скомканные одеяла, затоптанный земляной пол, солома вперемешку с носками и трусами. Все говорили вполголоса, Джуанин вообще не произнес ни слова. Но я взглянул ему в глаза и прочел в них все невысказанные вопросы. Тоурн больше не смеялся, и его черные, обычно ухоженные усы были в сгустках слизи. Мескини возился со своим ранцем. Каждый был занят своим делом. Двое альпийцев были на посту у минометов. Лишь Джуанин ничего не делал: сидел в своем закутке возле холодной печки.

    Я съел свою порцию, но без всякого аппетита. Над нашими головами, совсем рядом с землянкой, разорвалось несколько мин. Но землянка была прочная, крепкая: осыпалось лишь немного земли, да лопнули стекла.

    Звяканье ложек в котелках казалось мне более странным звуком, чем взрывы мин.

    Выходя из землянки, я опять предупредил солдат:

    — Помните, мы должны держаться вместе.— Я вернулся к лейтенанту Ченчи, и мы вдвоем пошли на передовую.

    — Сегодня вечером мы начнем отход.— Так он и сказал.— Я ведь за тем к тебе и пришел. Сегодня вечером начнем отходить. На, курни. Я сейчас вернусь на опорный пункт, может, вам пришлют лейтенанта Пендоли, но, скорее всего, тебе придется командовать самому. Отделения будут оставлять опорный пункт по очереди. Первое отделение остановится в боевом порядке на полдороге между твоим опорным пунктом и моим и подождет второе, а потом двинется дальше. И так до тех пор, пока последний солдат не покинет опорный пункт. Сбор у полевой кухни в...— Он назвал время, но я теперь уж не помню, во сколько.— Там тебя будет ждать вся рота. Очередность отхода отделений установишь сам.

    Я молчал и, лишь докурив сигарету, выдавил из себя:

    — Ладно.

    Вернулся в свою берлогу, стал укладывать ранец. Надел чистое белье, а грязное, со вшами оставил на соломе. Постарался натянуть на себя как можно больше, но так, чтобы одежда не сковывала движения. Остались две пары носков и свитер, который я засунул в ранец вместе с индивидуальным пакетом, неприкосновенным запасом, баночкой мази против обморожения и походным одеялом. Сверху я положил боеприпасы, в основном ручные гранаты. С помощью Тоурна попытался надеть ранец, но он оказался слишком тяжелым. Тогда я сжег письма и открытки — все, кроме маленькой пачки. Книги я оставил в берлоге. «Наверно, русским будет любопытно их полистать»,— подумал я. Так я собирался, а на сердце было тяжело. Я громко сказал:

    — Оденьтесь как можно теплее, но так, чтобы свободно двигаться. В ранец кладите лишь самое необходимое и побольше боеприпасов. Особенно ручных гранат ОТО и «бреда». Гранаты СК бросьте в снег. Не вздумайте идти в одиночку. Мы должны все время держаться вместе. Запомните — все время вместе.

    — Когда начнем отходить? — допытывались солдаты.

    — Скорее всего, вечером.

    Я отозвал в сторону Морески и сказал ему:

    — Минометы возьми с собой, но мин много не бери. А вот патронов и ручных гранат захвати побольше. И не волнуйся — все будет хорошо.

    — А что, сержант, не сварить ли нам напоследок поленту? — громко предложил Мескини.

    — Да, почему бы не сварить,— согласился я.

    Я вышел, чтобы повторить инструкции в других землянках. Альпийские стрелки задавали массу вопросов, а в глазах все равно был невысказанный вопрос. Меня окружал сплошной вопросительный знак.

    Ближе к вечеру лейтенант Ченчи вернулся на свой опорный пункт.

    — Похоже, офицера тебе так и не пришлют,— сказал он на прощанье.— Держись, старина, и не дай застигнуть себя врасплох. Желаю удачи. Пока.

    Я физически ощущал, каким огромным грузом легла на меня ответственность. Если мы хоть малейшим шумом или неосторожным движением выдадим, что собираемся оставить опорный пункт, кто из нас тогда вернется домой? Альпийские стрелки смотрели на меня усталыми, припухшими от бессонницы глазами, ловя каждое мое слово. Я старался сохранять самообладание и обдумывал, что буду делать, если все сложится скверно. Когда стемнело, собрал всех командиров отделений: Минелли, Морески, Баффо, Пинтосси и Россо — командира пулеметного расчета.

    — Как идут сборы? Все готово? — спросил я каждого.

    — Новостей никаких. Все готово,— ответили все.

    — Итак, первым начнет отход отделение Морески. Кроме личных боеприпасов, понесете и боеприпасы для всего отделения. Каждый пусть возьмет как можно больше, что останется — заройте в снег. Но мы должны нагрузиться почище мулов, ведь мы не знаем, что нас ждет. В крайнем случае бросим потом боеприпасы по дороге, если не под силу будет. Как только Морески доберется до разрушенного дома между нами и опорным пунктом Ченчи, он остановится и подождет второе отделение. Оружие держать наготове. Потом возобновите отход. Второе отделение подождет третье, и так до последнего. Вторым начнет отход отделение Баффо. Затем — пулеметный расчет, за ним — Минелли, и последним Пинтосси, я пойду с ним.— Я велел каждому повторить приказания, потом продолжал: — Услышите выстрелы, не волнуйтесь. Ваши отделения должны добраться до полевой кухни. Там сбор всей роты. Командир отделения отходит последним. Держите солдат поближе к себе и хорошенько проверьте оружие. Не оставляйте в котелках ложек, они звякают, а мы должны отходить в полной тишине. Все будет хорошо, приготовьтесь, я вас предупрежу, когда начинать отход. Ну, до встречи.

    К счастью, ночь была темная. Такой темной еще не было ни разу. Луна пряталась за тучами, было очень холодно. И тишина была такая же мрачная, тяжелая, как ночь. Вдалеке сквозь тучи прорывались огненные сполохи боя и слышался все тот же шум, словно колеса шуршат по речной гальке.

    Я стоял в траншее, держа наготове ручной пулемет, и вглядывался во тьму, пытаясь разглядеть позиции русских. Там тоже царила тишина, казалось, их вообще там не было. «Что, если они сейчас начнут атаку?» — подумал я, вздрогнув при одной этой мысли.

    Альпийский стрелок, стоявший на посту в ходе сообщения, ведущем в долину, доложил:

    — Прошло отделение Морески, все в порядке.

    — Иди и предупреди Баффо,— приказал я.

    Впившись взглядом во тьму и крепко сжимая ручной пулемет, я дрожал от волнения и страха.

    — Старший сержант, прошло отделение Баффо, все в порядке.

    — Иди предупреди пулеметчиков.

    — Пулеметчики прошли, все в порядке.

    — Говори потише! Теперь сообщи Минелли.

    Было тихо. Я слышал, как начало отходить отделение Минелли: удаляющиеся шаги в ходах сообщения, негромкая брань.

    — Старший сержант, прошло и отделение Минелли.

    Я смотрел прямо перед собой на реку, дрожь унялась.

    — Ну, готовьтесь и вы,— сказал я.

    В тишине было слышно, как солдаты Пинтосси, переговариваясь шепотом, надевают на плечи ранцы.

    — Сержант, мы можем идти?

    — Иди, Пинтосси, иди, только как можно тише.

    — А ты?

    — Иди, Пинтосси, я — следом за вами.

    Ко мне подошел альпийский стрелок с реденькой, сухой бороденкой.

    — А ты не идешь? — спросил он.

    — Иди, иди...

    Я остался один в траншее. До меня доносились шаги исчезавших во тьме альпийских стрелков. Все берлоги опустели. На соломе, которая покрывала прежде чью-то избу, валялись грязные носки, пустые пачки из-под сигарет, ложки, пожелтевшие письма, на опорных балках висели открытки с цветами, горными деревушками, влюбленными и ангелочками. Да, берлоги были пустые, совсем пустые, и такую же пустоту ощущал я в душе. Я все вглядывался в ночную темень. Ни о чем не думал, лишь крепко сжимал ручной пулемет. Нажал на спусковой крючок и выпустил весь заряд. Стрелял и плакал. Потом спрыгнул вниз и забежал в берлогу Пинтосси взять свой ранец и медленно пошел по направлению к долине. Начал падать снег. Я плакал, сам того не замечая, и в черной ночи слышал лишь свои шаги по темному ходу сообщения. В моей берлоге на опорной балке осталась висеть цветная открытка с яслями Христовыми, которую мне на рождество прислала невеста.

    ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    В окружении

    На подходе к противотанковому рву я нагнал отделение Пинтосси. Альпийские стрелки шли молча, согнувшись. То и дело кто-нибудь негромко чертыхался, словно желая выплеснуть всеобщее отчаяние. Куда идти дальше? Заметили ли русские, что мы оставили опорный пункт? И станут ли они нас преследовать? Не попадем ли мы в плен? Я останавливался, прислушивался, оглядывался назад. Вокруг тихо и темно.

    У противотанкового рва альпийские стрелки сто тринадцатой роты частей сопровождения ставили мины.

    — Поторопитесь,— сказали они нам,— вы последние. Нам приказано взорвать мостик.

    Когда мы перешли мостик, мне почудилось, будто я совсем в другом мире. Я понимал, что больше никогда не вернусь в ту деревню на Дону, что вместе с этой деревней покидаю российскую землю. Сейчас, наверно, деревню заново отстроили, в огородах возле изб снова зацвели подсолнухи, а старик с белой, как у Ерошки, бородой снова удит рыбу в реке. Мы, прорывая ходы сообщения, находили в мерзлой земле картошку и капусту, а теперь, весной, русские там все, наверно, заровняли и перекопали и нашли стреляные гильзы от итальянских карабинов и пулеметов. Мальчишки, должно быть, играют с этими гильзами, и мне хотелось бы им сказать: «Знаете, я тоже был там, днем спал в землянке, а ночью ходил по вашим разоренным огородам. Вы нашли свой якорек?»

    Мне предстояло настигнуть роту, я догнал ее у самой полевой кухни. Капитан, завидев меня, кинулся навстречу, яростно топча снег и чертыхаясь. Он сунул мне под нос свои часы.

    — Гляди, болван, мы самые последние — опаздываем на час с лишним. Не мог управиться побыстрее?

    Я попытался что-то объяснить, но он и слушать не стал.

    — Ступай к своему взводу!

    И вот я снова в своем взводе. Мы были рады встрече, но встретились уже не все. Не было с нами лейтенанта Сарпи, несколько раненых солдат лежали в госпитале. Ко мне подошел Антонелли.

    — На сей раз нам пришел конец,— сказал он,— это уж точно.

    Мы двинулись по той же дороге, по которой пришли в декабре на смену батальону «Вальчизмон» дивизии «Джулия». Мы тянулись цепочкой, опустив головы, немые, как тени. Было холодно, очень холодно, но под тяжестью ранца, полного боеприпасов, мы все обливались потом. Время от времени кто-то падал в снег и лишь с трудом поднимался снова. Задул ветер. Вначале слабый, он с каждой минутой крепчал, пока не превратился в метель. Свободный и неукротимый ветер, рожденный в бескрайней степи, холодной темной ночью отыскивал нас, жалких, крохотных человечков, затерявшихся на полях войны, и трепал и заставлял спотыкаться. Приходилось изо всех сил натягивать одеяло на голову и на плечи. Но снег проникал снизу и больно, словно сосновыми иголками, колол лицо, шею, запястья. А мы шагали один за другим, низко опустив головы. Под одеялом и маскхалатом мы обливались потом, но стоило на минуту остановиться, и тебя начинало трясти от холода. Ранец с каждым шагом становился тяжелее. Казалось, еще немного, и мы переломимся пополам, как молоденькая ель под тяжестью снега. «Сейчас лягу в снег, и все, больше не встану. Еще сто шагов, и брошу к черту боеприпасы. Когда же кончится эта ночь, эта метель?» И все-таки мы шли дальше. Шаг за шагом, шаг за шагом. Вот сейчас я рухну лицом в снег и задохнусь оттого, что два ножа врезаются мне под мышки. Будет ли этому конец? Альпы, Албания, Россия... Столько километров... Столько снега!.. Как хочется спать и пить! Неужели так было всегда? Неужели так будет всегда? Я закрывал глаза, но шел дальше. Еще шаг и еще. Капитан, шедший во главе роты, потерял связь с другими частями. Мы сбились с пути. То и дело он зажигал фонарик под одеялом и сверялся с компасом. То один, то другой альпийский стрелок выходил из колонны, садился на снег и начинал выбрасывать вещи из ранца. Что я мог, кроме как попросить:

    — Закопайте боеприпасы в снег, а ручные гранаты сберегите.

    Антонелли нес станковый пулемет и совсем выбился из сил. В темноте я нечаянно наступил на что-то твердое: это были ящики с минами для 45-миллиметровых минометов. Их бросили солдаты отделения Морески. Я отыскал его и сказал:

    — Твое отделение должно помочь другим нести станковые и боеприпасы для них.— И тихонько добавил: — Все минометы и остальные ящики брось. Постарайся только, чтобы капитан не заметил.

    Идущие в голове колонны остановились, за ними — и мы. Все молчали, казалось, будто это колонна теней. Накрывшись с головой одеялом, я повалился на снег. Открыл ранец и зарыл в снегу две ленты для ручного пулемета.

    Колонна снова двинулась в путь, немного спустя я взял у Антонелли станковый пулемет, а ему отдал два запасных ствола, которые нес до сих пор. Антонелли открыл рот, набрал побольше воздуха и выдал целую очередь проклятий. Он вдруг стал таким легким, что, казалось, ветер вот-вот унесет его. А я, наоборот, стал словно бы тонуть в снегу.

    — Крепитесь,— сказал я.— Мы должны продержаться.

    Не знаю, куда мы шагали в ту ночь — до кометы или до океана. Но только ни маршу этому, ни ночи не видно было конца.

    У края дороги под холмиком сидел в снегу связной штаба роты. Бессильно опустился на снег и сейчас смотрел, как мы проходим мимо. Он ничего нам не сказал. Он уже отчаялся, и мы тоже. Потом, в Италии (светило солнце, блестело озеро, зеленели деревья, мы пили вино, а рядом гуляли девушки), к нам подошел отец того альпийского стрелка узнать что-либо о своем сыне у нас — тех немногих, кто уцелел. Никто не мог ничего сказать, а может, не хотел. Он мрачно смотрел на нас.

    — Скажите же что-нибудь, даже если он погиб. Все, что вспомните, любую подробность.

    Он говорил отрывисто, размахивал руками и для отца альпийского стрелка был одет очень неплохо.

    — Правда слишком жестока,— сказал я тогда.— Но раз вы просите, я расскажу, что знаю.

    Он слушал меня молча, не задав ни единого вопроса.

    — Вот так это было,— закончил я.

    Он взял меня под руку и повел в остерию.

    — Литр вина и два стакана. И еще литр.

    Он посмотрел на портрет Муссолини, висевший на стене, стиснул кулаки. Но ничего не сказал и не заплакал. Потом пожал мне руку и молча ушел.

    Нет, этой ночи не было конца. Мы должны были добраться до деревни в тылу, где находились склады и штабы. Но мы не знали названия ни одной из тыловых деревень. Телефонисты, писари и другие окопавшиеся крысы знали наперечет все названия. А мы не знали даже, как называется место, где был наш опорный пункт; потому в моей книге вы найдете лишь имена альпийских стрелков да названия вещей. Лишь одно мы знали: река перед нашим опорным пунктом называется Дон и от дома нас отделяет тысяча, а может, и десять тысяч километров. А когда день был ясным, мы еще знали, где восток и где запад. Больше ничего.

    А сейчас мы должны были прибыть в одну из деревень, где, по словам офицеров, нам дадут поесть и отдохнуть. Но где она, эта деревня? Может, на том свете? Наконец вдали замигал огонек. Постепенно он становился все больше и ярче, пока не осветил небо. Но откуда он взялся, этот красный огонь, с небес или с земли? Когда мы подошли ближе, то увидели, что это горит деревня. А метель не утихала, и под мышки по-прежнему врезались острые ножи, а ранец и оружие своей тяжестью все сильнее пригибали нас к земле. А потом мы увидели во тьме новые красные огни. Снег залеплял глаза, но мы все шли и шли. И добрались наконец до деревни, увидели серые, заметенные снегом избы, услышали собачий лай. Почувствовали под слоем снега дорогу. Но останавливаться было нельзя — наш путь лежал дальше. Рядом шли какие-то люди. Может, это русские? Так не лучше ли смерть в снегу? Один из этих людей подошел, дернул за одеяло, пристально посмотрел на меня и спросил:

    — Из какой ты части?

    — Пятьдесят пятая рота батальона «Вестоне» Шестого альпийского полка,— ответил я.

    — Знаешь старшего сержанта Ригони Марио? — спросила тень.

    — Знаю,— ответил я.

    — Он жив?

    — Да, жив. А ты кто такой?

    — Его двоюродный брат. А сам он где?

    — Я и есть Ригони, а ты кто будешь?

    — Адриано.

    И вот он уже хватает меня за плечи, называет по имени, трясет.

    — Как дела, родич? — спрашивает он.

    Но я не в состоянии ему ответить. Адриано заглядывает мне в глаза, снова спрашивает:

    — Как дела, родич?

    — Плохи,— наконец выдавил я.— Совсем плохи. Я устал, голоден, из сил выбился. Хуже и быть не может.

    Уже потом в нашем родном городке Адриано рассказывал, что в ту ночь он за меня испугался.

    — Прежде, когда я его встречал на фронте,— говорил он друзьям,— Марио был спокоен и даже весел. Но в ту ночь... В ту ночь!..

    Адриано вынул из ранца банку варенья и головку сыра килограмма на два.

    — Я эту благодать на складе взял,— сказал он.— Бери, ешь.

    Я хотел штыком отковырнуть кусок сыра, а остальную часть вернуть Адриано. Но едва снял перчатки, как почувствовал адскую боль в пальцах и не смог отколоть ни кусочка. Руки не подчинялись мозгу, словно они не мои, а чужие, я глядел на них, и мне хотелось плакать. Я принялся изо всех сил колотить одной рукой о другую, бить ими по коленям, по снегу, но они оставались твердыми, задубелыми, как кора дерева, как подошвы ботинок. Наконец я почувствовал, будто в них вонзились тысячи игл, и понемногу руки, которые сейчас пишут эти строки, вновь стали моими. Да, сколько всего способно напомнить мне мое тело!

    Мы возобновили свой путь в ночи.

    — А наши односельчане? — спросил я у Адриано.

    — Все здоровы,— ответил он.— Но я должен вернуться к своим. Еще повидаемся. Держись, родич.

    — До встречи,— ответил я.— Буду держаться.

    Конечно, что бы ни случилось, нашему взводу надо держаться вместе. Но у меня не хватало духу рассказывать моим товарищам о полных бокалах молодого вина, которые ждут нас дома. К чему? Чтобы потом улечься в снег, грезить об этих чудесных вещах и в конце концов исчезнуть, раствориться в земле и весной, когда сойдут снега, превратиться в гумус? В кромешной тьме высоко в небе отражались красные языки пламени горящих деревень. Еще шаг, еще один, иглы снега через одеяло добирались до лица, шеи, запястий. У меня перехватывало дыхание, и ветер часто вырывал из рук одеяло. Я съел немного сыра, что мне дал Адриано. Казалось, будто я кусаю зубами камень, а во рту он хрустел как песок, вместе с кусочками сыра я глотал кровь, сочившуюся из губ и десен. Пар изо рта замерзал на бороде и усах и вместе с принесенными ветром комочками снега превращался в сосульки. Языком я заглатывал эти сосульки и начинал их сосать. Наконец наступил рассвет. Метель стала сильнее. И сильнее стал холод. Но если бы не метель, сумели бы мы оторваться от русских?

    В ту ночь лейтенант Ченчи со своим взводом был в арьергарде колонны. Они остановились в какой-то окраинной избе передохнуть. Если бы их вовремя не разбудили, они попали бы в плен к русским, которые уже подходили к избе. Рассвет был серый, солнце никак не появлялось, и вся земля и мы тоже были во власти снега и ветра. Солдаты больше не хотели нести станковые пулеметы и ящики с боеприпасами. Напрасно я пытался убедить их, что надо сохранить оружие. Наши пулеметы «бреда» были лучшими во всей роте, и я по опыту знал, как важно стрелкам чувствовать во время атаки поддержку станковых пулеметов. Их надо было сохранить любой ценой. Но когда утром после такой страшной ночи нужно было, кроме ранца, нести еще и треногу или ящик с боеприпасами, острые иглы словно впивались прямо в сердце и дыхание останавливалось. Едва освободившись от этого груза, солдат точно взмывал в воздух: радостно вздыхал, и чертыхался, и мысленно благодарил бога. И никто не хотел снова взваливать на себя этот непосильный груз.

    Мы шли по дороге, обрамленной с двух сторон снежными заносами, но не свежими, а давнишними. Справа тянулась цепочка изб. Шли мы маленькими группами, рассредоточившись так, что мне трудно было держать свой взвод вместе. Все вокруг было серым, и сквозь метель мы почти ничего не различали.

    А вот тут раньше, похоже, были склады и стояли мулы, потому что сквозь снег видны были стебельки соломы. Подумать только — солома на том месте, где прежде было пшеничное поле! А еще в снегу валялись ящики из-под галет. Альпийские стрелки, только эти ящики заметили, сразу на них набросились, но они оказались пустыми. Все же на дне, видно, что-то оставалось, иначе бы солдаты не пытались к ним пробиться локтями и кулаками. Те, кого придавили внизу, отчаянно кричали. Потом все понемногу разошлись. Остался лишь один солдат, он снова осмотрел ящики, опрокинул их и стал что-то подбирать со снега.

    Капитан, шедший впереди, остановился и сверился с компасом. Куда мы забрели? У края дороги я увидел темную неподвижную глыбу. Грузовик? Повозка? Танк? Оказалось — сломанная, брошенная кем-то легковая машина.

    Мне вдруг стало страшно, почудилось, будто из метели вот-вот выскочат и обрушатся на нас русские танки.

    — Вперед,— сказал капитан,— держитесь ближе друг к другу, прибавьте шаг, вперед.

    Наконец мы добрались до большой деревни, где были штабы и армейские склады. Метель утихла, но все по-прежнему серо — снег, избы, мы сами, мулы, небо, дым из печей, глаза мулов и наши глаза. Всё одного цвета. Глаза слипаются, в горле скачут и прыгают камни. Мы без ног, без рук, без головы — одна усталость и желание уснуть.

    Из избы навстречу нам выходит майор, командир батальона.

    — Идите в избы, отогрейтесь и передохните,— говорит он нам.— Остальные роты давно уже расквартированы. Где вы плутали в такую ночь? Входите в избы,— повторяет он. Может, ему кажется, что он обращается к теням, потому что мы стоим неподвижно, словно мулы, от которых валит на морозе пар.

    — Отогрейтесь в тепле и отдохните,— говорит нам капитан.— Через несколько часов снова в путь.— Разместите взводы по избам,— приказывает он офицерам и мне,— и велите всем почистить оружие.

    Опорный пункт наши отделения покидали в полном составе. Сейчас, оглядевшись, я сразу заметил, что многих солдат не хватает. Одни, верно, заплутались в метели, другие остались по дороге в избах, третьи, едва мы сюда прибыли, разбрелись по домам. Но никто и не пытался проверить, скольких и кого не хватает. Оставшиеся уходят группками в поисках свободных изб. На улице остаюсь я один, хожу по улицам, не зная, куда направиться. Почему я не пошел вместе с солдатами моего взвода? Или со своим отделением? Сам не знаю. Наконец стучу в дверь первой попавшейся избы, потом в другую. Но меня либо посылают к черту, либо вообще не открывают. Большую часть изб заняли солдаты и офицеры автодивизиона, санитарной и вспомогательной служб. Мне тоже хочется поспать немного в тепле, почему вы меня не впускаете? Разве я не такой же человек, как вы? Нет, я не такой же, как они. Я стою один на дороге и оглядываюсь вокруг. Ко мне подходит старик и показывает за цепочкой изб земляной холм в огороде. Из земли торчит труба, а из трубы валит дым. Старик знаком показывает, что я могу туда пойти и спуститься вниз. Холмик земли оказывается противовоздушным убежищем. На уровне земли — два застекленных окна, вниз ведет лестница. Спускаюсь, стучусь в дверь. Пытаюсь ее открыть, но она заперта изнутри. Кто-то наконец отпирает, вижу: итальянский солдат.

    — Нас и так уже трое,— говорит он,— да еще целая русская семья.— И вновь захлопывает дверь.

    Стучусь снова.

    — Впустите меня,— прошу,— я побуду-то недолго, только немного посплю, засиживаться не буду.

    Но дверь остается закрытой. Опять стучу, на пороге появляется русская женщина и знаком предлагает мне войти. До чего же внутри тепло! Как в берлоге моего опорного пункта или в хлеву, с той лишь разницей, что здесь живет русская женщина с тремя детьми, да еще нашли себе приют трое наших дезертиров. Правда, в домике сейчас лишь один из них — двое где-то пропадают. Третий дезертир смотрит на меня злобно. Женщина помогает мне снять шинель. Должно быть, у меня жалкий вид, иначе с чего бы женщине глядеть на меня глазами, полными слез.

    Но сам я сейчас уже не способен жалеть ни себя, ни других. Дезертир, который глядит на меня из своего угла, увидев на рукавах сержантские нашивки, сразу же завел разговор о войне. Черт побери! А если бы я был просто погонщик мулов? Рядовой стрелок? Мул? Муравей? Не отвечая на его вопросы, стягиваю также каску и вязаную шапку. Мне кажется, будто я остался голым. Достаю из карманов ручные гранаты и кладу их в каску, снимаю подсумки, обручем сдавившие живот. В кармане куртки нахожу горсть кофейных зерен, перемешанных со снегом, и начинаю размалывать их штыком в крышке котелка. Женщина смеется, дезертир молча глядит на меня. Женщина ставит греть воду и поднимает ребятишек, которые глазеют на меня, лежа на подушках. Затем берет подушки, укладывает их на высокий такой настил и закидывает туда еще и одеяло. Мое она вешает сушить у печи. Жестом предлагает мне влезть на настил. Я сажусь на него, свешиваю вниз ноги и наконец произношу:

    — Спасиба.

    Женщина и детишки улыбаются мне. Дезертир по-прежнему молча меня разглядывает. Вынимаю из ранца варенье, которое мне дал Адриано — ничего другого у меня нет,— и начинаю есть. Хочу угостить вареньем и детишек, но женщина не дает.

    — Кушай,— говорит она вполголоса с доброй улыбкой,— кушай.

    Когда вода закипела, женщина сварила мне кофе. Впервые за много дней я пью горячий кофе. Затем поудобнее устраиваюсь на настиле, кладу рядом карабин и каску с ручными гранатами.

    — Сегодня утром сюда прорвались русские танки,— говорит дезертир.

    — А ты что здесь делаешь? — спрашиваю я.— Чего ждешь? Почему ты не со своим отрядом?

    Он ничего не отвечает. На улице холодище, за селом бескрайняя степь, ветер, снег и пустота, а тут тепло, и он вместе со своими двумя товарищами и этой русской женщиной сидит себе спокойно.

    — Услышишь стрельбу, разбуди меня,— говорю я ему.

    На полочке у желтой кирпичной стены стоит старенький будильник. Я знаками объясняю женщине, чтобы она меня разбудила, когда маленькая стрелка дойдет до цифры два. К этому времени я должен вернуться в роту. Сейчас одиннадцать, значит, посплю целых три часа. И я валюсь на подушки в ботинках и в мундире. Но почему же я никак не могу уснуть? Почему беспокоюсь о моих солдатах, которые спят в теплых избах? Почему прислушиваюсь, не началась ли в деревне пальба? Почему не приходит сон? Я столько дней не спал! Вернулись двое других дезертиров, и я слышу, как они переговариваются, слышу, как заплакал ребенок, и неотрывно смотрю на желтую глиняную стену. Опорный пункт, сотни километров пешком, мои товарищи, убитые русские солдаты на реке, «катюша», мои односельчане, лейтенант Мошиони, ручные гранаты, русская женщина, мулы, вши, карабин. Неужели еще есть на свете зеленая трава, кусты? А потом наваливается сон, Я сплю, сплю. Без всяких сновидений, как камень под водой.

    Русская женщина разбудила меня позже двух — дала мне поспать лишних полчаса. Я торопливо привязал одеяло к ранцу, снова положил в карман гранаты и натянул на голову каску. Когда я собрался выйти, женщина протянула мне чашку теплого молока. Такое молоко у нас летом пьют в пастушьих хижинах, а зимой, в январские вечера, им запивают поленту. Не сухари и консервы, не замерзший бульон, не одеревеневшие булки, не остекленевшее от холода вино. Молоко! Нет, это уже не война в России, а пахнущие парным молоком коровы, цветущие пастбища, окруженные елями, теплые кухни домов в зимние дни, когда женщины вяжут, а мужчины курят трубки и рассказывают всякие истории. Чашка с молоком дымится в моих руках, приятный запах проникает прямо в кровь. Пью. Возвращаю пустую чашку женщине и говорю ей:

    — Спасиба.— Потом обращаюсь к трем дезертирам: — А вы не идете?

    — Куда ж тут идти? — отвечает один.— Русские нас окружили, а здесь тепло.

    — Вижу,— отвечаю я.— Ну а я иду. Привет вам всем и желаю удачи.

    И выхожу на улицу. В деревне переполох, так бывает, когда лесной муравейник разворошат палкой. Ребятишки, женщины, маленькие дети, старики входят в избы с мешками и узлами, почти доверху наполненными всяким добром, и тут же выбегают, уже с пустыми мешками под мышкой. Они смело забираются в горящие склады и выносят оттуда все, что смогли спасти от огня. По улицам бесцельно носятся взад и вперед сани, мулы, грузовики, легковые машины. Несколько немецких танков легко проложили себе путь в этой неразберихе. Над деревней стелется желтый, горький дым, облаком окутывая дома. Небо серое, избы серые, истоптанный снег тоже серый.

    Во рту еще оставался вкус молока, но мысленно я снова был в дороге. Теперь я шел домой. А там будь что будет.

    Засунув руки в карманы, я наблюдал за происходящим и чувствовал себя совсем одиноким. Проходя мимо одного здания, скорее всего школы, я увидел два свисающих вниз флага — итальянский и Международного Красного Креста. Последний был такой большой, что почти касался земли. Внезапно мне стало грустно. Я представил себе опустевшую деревню и догорающие склады, крестьян в избах, брошенных мулов, жующих черные капустные кочерыжки. Потом представил себе появление русских. В село с грохотом въезжают танки, а мулы лишь слегка поводят ушами, не переставая жевать. Наши раненые смотрят в окна госпиталя. Все вокруг серо, и над обезлюдевшей дорогой свисают два флага.

    А пока из госпиталя выбегали раненые, способные ходить, и пытались уцепиться за борт несущихся мимо грузовиков или за сани.

    Мне не удалось отыскать ни одного солдата моей роты и даже моего батальона. Может, они уже все ушли. Я увидел солдата из батальона «Червино», который, как и я, шел один. Окликнул его, и дальше мы пошли уже вместе. Спросил у него о судьбе знакомых солдат и офицеров, ведь я вместе с ними участвовал в боях прошлой зимой.

    — Как там сержант Кьенали?

    — Погиб.

    — А лейтенант Сакки?

    — Погиб.

    Из всего батальона «Червино» уцелело лишь человек десять, а может, и того меньше.

    Мы шли по селу мимо догорающих складов. Позже я узнал, что альпийские стрелки, попавшие в село с передовой, ворвались в брошенные склады. Солдаты продовольственного снабжения сказали им:

    — Берите все, что хотите.

    Альпийские стрелки нашли на складах шоколад, коньяк, вино, варенье, сыр. Они простреливали бочки с коньяком и подставляли фляги. После стольких жестоких испытаний им наконец-то дали выпить и поесть вволю, да еще поспать. Многие так и не проснулись — сгорели или замерзли. Другие, проснувшись, увидели наставленные на них дула русских автоматов. Но кое-кому все же удалось удрать, догнать нас и рассказать о случившемся.

    Уже на самом краю села во всей этой неразберихе мне удалось отыскать солдат моей роты. Я нагнал их. В балке, за которой расстилалась бескрайняя степь, громоздились сани, легковые машины. Опрокинувшиеся грузовики валялись на дне балки, а рядом кричали, чертыхались, взывали о помощи, пытались проложить себе дорогу тыловые крысы. Я ощутил недобрую радость при виде перевернутых неподвижных грузовиков — вспомнил, как летом, когда мы совершали изматывающие ночные марши, мимо нас проезжали автоколонны и дорожная шоколадного цвета пыль смешивалась с нашим потом. Мы шли, сгибаясь под тяжестью ранцев, эта пыль набивалась в рот, и потом мы неделями отхаркивали желтую мокроту.

    А офицеры и солдаты вспомогательных служб, каптенармусы и тыловые саперы стояли по краям дороги, смотрели, как мы шагаем, и смеялись. Да, черт побери, смеялись! Вот теперь и им придется побегать. Да еще как! Если они хотят попасть живыми домой, придется им хорошенько пробежаться. Об этом я думал, глядя, как они суетятся у машин, груженных бесполезными бумагами и багажом офицеров. За спиной у нас взлетали ввысь языки пламени, а грохот канонады становился все явственнее. Ну, тыловые крысы, блаженные денечки кончились, настало и для вас время бросить теплые избы, женщин, пишущие машинки. Теперь — чтоб вам пусто было — вы научитесь стрелять из винтовки. Если хотите, присоединяйтесь к нам. Ну а мы войной сыты по горло.

    Мысли об этом придавали мне сил, и я решительно топал по снегу. Шел быстро, обгоняя тех, кто плелся по дороге. Вместе со своими солдатами одолел балку и настиг колонну, которая огромной черной буквой S змеилась по белой, заснеженной степи и исчезала вдалеке, за холмом. Мне казалось невероятным, что в России столько наших солдат и что они вытянулись сейчас в такую длинную колонну. Сколько же было таких опорных пунктов, как наш?

    Вместе они образовали длиннющую колонну, которая потом еще долго стояла у меня перед глазами и осталась в памяти навсегда.

    Двигалась она медленно, слишком медленно, и я вместе с группкой солдат вновь зашагал по обочине, стараясь попасть в голову колонны. Мы несли два ручных пулемета, боеприпасы к ним и запас продуктов. Под тяжестью груза мы проваливались в снег, но все же шли куда быстрее колонны. Лямки ранцев резали нам плечи. Антонелли, как всегда, матерился, а Тоурн то и дело поглядывал на меня, словно желая спросить: «Будет этому когда-нибудь конец?» Несколько прибившихся к нам солдат из отделения Морески старались держаться сзади, чтобы их не заставили нести пулемет. Антонелли обрушивал на них отборные ругательства веронского «дна». Нередко нам попадались лежавшие ничком на снегу люди — они в полузабытьи, не шевелясь глядели, как мы проходим мимо. У обочины дороги стоял офицер в сапогах со шпорами и бешено ругался. Он был пьян, и его качало из стороны в сторону. Внезапно он валился на снег, снова подымался, начинал что-то кричать и опять падал. Рядом с ним был солдат, который пытался его поддержать и даже тащить дальше. Наконец оба укрылись в одиноко торчащем посреди степи сарае. Еще дальше мне попались остальные солдаты нашей роты, а потом мы догнали и четырех солдат моего взвода, среди них Туррини и Бозио. Нам удалось раздобыть маленькие сани, на которые мы погрузили станковый пулемет и три ящика патронов. Понемногу я сумел выудить из колонны и собрать вместе почти весь мой взвод. Всякий раз, когда к нашей уже довольно большой группе присоединялись еще несколько человек, мы дружно радовались. Окликали друг друга, смеялись и шутили над нашей невеселой судьбой. Те, кто шли в колонне, поднимали глаза, бросали на нас взгляд и снова опускали голову.

    — Надо держаться вместе и шагать бодро,— повторял я своим.

    Наступила ночь, и мы добрались до маленькой степной деревушки. Не помню уж, какого это было числа, но помню, что было адски холодно и голодно. В деревушке мы соединились с остальными взводами и ротами нашего батальона. Тут почти все были земляками и переговаривались на брешианском диалекте. Майор Бракки — тоже.

    — Смелей, ребятки, держитесь.

    Майор Бракки... На голове шляпа с пером, на ногах грубые ботинки, во рту сигарета, на рукавах шинели знаки отличия, голубые глаза, твердая поступь и голос, вселявший в нас уверенность.

    — Смелее, ребятки, на пасху полакомимся дома козлятиной.— Он окликал то одного, то другого и каждому улыбался.— Эй, Бородатый,— он звал меня Бородатый либо Старик,— что-то ты похудел и пообносился. Тебе бы макарон и литр красного.

    — Да, не помешало бы,— согласился я.— Можно даже два литра. Да и вы, наверно, не отказались бы.

    — Господин майор,— подал голос Бодей,— вас надо на гауптвахту посадить. На шинели пуговицы не хватает, и перо на шляпе криво сидит.

    — А пошел бы ты...— ответил майор Бракки.

    Он шутил, смеялся, когда говорил с нами, но временами мрачнел, и веселые искорки в глазах гасли. А я думал: «До пасхи еще далеко, только рождество миновало. А до дома ох сколько еще километров надо протопать!»

    Ночь была морозная; стоя по колено в снегу, мы ждали дальнейших приказов. Я видел, что капитан валится с ног от усталости. Лейтенант Ченчи, закутавшись в одеяло, курил одну сигарету за другой и беспрерывно ругался. Когда он затягивался, его ладонь освещалась в темноте, как кошачий глаз. Поговорит немного с кем-нибудь из альпийских стрелков, а потом выругается своим мягким, приятным, изысканно вежливым голосом. Наконец он подошел ко мне:

    — Как дела, старик?

    — Хорошо,— ответил я,— все хорошо. Только вот холодновато малость.— Да, холодно было не на шутку!

    Вокруг царила сумятица: можно было услышать немецкую, венгерскую речь и все диалекты нашего полуострова. Неподалеку горели избы и склады, и розоватые блики плясали на снегу до самой окраины, за которой начиналась степь. А внизу горела деревня, где мы проходили днем. Время от времени раздавался грохот и тарахтенье моторов, но мне казалось, что за розовым заревом ничего нет. Там был конец света. Черт побери! Нам придется опять идти во тьму, за этот предел. Ботинки наши совсем задубели, снег был сухим, как песок, а звезды казались острыми шпорами, сдирающими с тебя кожу. В деревне не осталось никого — даже скота. Лишь где-то далеко, в темноте лаяли собаки. Наши мулы были с нами, грустно опустив уши, они грезили о горных тропах и о нежной траве альпийских пастбищ. Из ноздрей у них валил пар, их шерсть, покрытая инеем, никогда еще так не блестела. А еще с нами были вши — наши верные вши, им-то все было нипочем, и они забирались в самые теплые уголки. «Вот если я погибну, что станется с моими вшами? — думал я. Умрут ли они, когда кровь в моих венах остекленеет, или доживут до весны?» Еще на опорном пункте мы вывешивали майки на сорокоградусный мороз, а двое суток спустя, прокалив их в печке, натягивали на себя, и вши тут же оживали. Они были крепкие, выносливые, эти вши.

    — Ригони, хочешь сигарету? — предложил Ченчи.

    Я закурил: хоть немного теплым дымом подышу.

    — Тронемся мы наконец или нет? Чего мы здесь торчим?! — возмутился Антонелли. И зло выругался.

    По рассказам тех, которые добрались сюда первыми, здесь побывали русские танки и навели всеобщую панику. Но теперь тут скопилось немало войск: венгерская дивизия, немецкий бронетанковый корпус, дивизия «Виченца», остатки дивизии «Джулия», дивизия «Кунэенсе», уцелевшие части нашей дивизии «Тридентина», да еще вспомогательные службы: автодивизионы, саперные, инженерные, санитарные части и обоз. Почти все солдаты и офицеры вспомогательных служб уже побросали оружие и заранее считают себя военнопленными. Я же уверен и внушаю это своим, что пленным станешь только тогда, когда русский солдат наставит на тебя винтовку и отведет в тыл.

    — Сержант, вернемся мы домой?

    Это ко мне подошел Джуанин.

    — Конечно, вернемся, Джуанин,— отвечаю я.— Но ты сейчас не о доме думай, а о том, как бы не отморозить ноги. Попрыгай по снегу.

    Наконец вернулся майор Бракки с долгожданным приказом. Мы снова потащились по степи, но наш батальон опять в хвосте колонны.

    — Нас поставили в арьергард,— сказал лейтенант Пендоли.

    — Только нас и ставят,— возмущаемся мы (то же самое говорили и солдаты батальона «Тирано»).

    — «Вестоне», вперед, в обход колонны,— отдает приказ Бракки.

    Мы шагаем по глубокому снегу. То и дело ударяешься головой о каску идущего впереди, и постоянно приходится бегом догонять основную группу. Избы и склады все еще горят, отовсюду слышатся команды на немецком языке. Мы проходим мимо огромных танков, работают моторы — верно, чтобы они не замерзли при такой стуже. Ступая по снегу, я ударил ногой какую-то банку, нагнулся и поднял ее. Банка была наполовину заполнена чем-то, и в зареве пожара я разглядел, что это нечто съедобное: не снимая перчаток, сунул руку: да это же манна небесная — джем. Я принялся облизывать перчатку и усы. Ел на ходу, потом отдал банку идущим рядом.

    Не знаю, сколько мы шли и как долго. Каждый шаг казался километром, каждый миг — часом. У этого марша словно не было ни цели, ни конца. Но вот мы увидели несколько одиноко стоящих изб. Я разместил свой взвод в каменном доме: прежде это была, наверно, школа или дом старосты. Там уже обосновались солдаты автодивизиона. Они как вши — устраиваются в самых теплых местечках. Горит огонь, в избе тепло, а на полу даже постелена солома. До чего же приятно плюхнуться на солому, снять каску, подложить ранец под голову и лежать в тепле, прижавшись друг к другу. Наконец-то мы можем закрыть глаза и уснуть.

    Но кто это зовет меня с улицы? Убирайтесь к черту, дайте поспать.

    Кто-то открывает дверь и вызывает меня:

    — Тебя к капитану.

    Внутри все огнем горит. Я поднимаюсь. Мои товарищи уже заснули и громко храпят. Мне приходится перешагивать через их ноги. Спящие хрипло ругаются спросонок, открывают глаза, поворачиваются на другой бок и тут же снова проваливаются в забытье. На улице холодно и тихо, связной исчез, в небе тьма-тьмущая звезд, как тогда, в сентябре. До чего же хороши были те сентябрьские ночи в полях подсолнуха и маков; сверху глядели теплые и добрые, как сама здешняя земля, осенние звезды. А теперь и не поймешь, то ли это ночной кошмар, то ли злой дух надо мной потешается: на улице ни души, а мне нужно отыскать капитана. Зачем я ему понадобился? Стучу в ближнюю избу, там его нет, потом в другие. Мне отвечают либо по-немецки: «Raus!» — либо на брешианском диалекте: «Пошел в...» Наконец добираюсь до стрелков нашей роты, они предлагают зайти погреться.

    — Я ищу капитана,— говорю,— он не у вас?

    Нет, у них его нету.

    Я поискал капитана еще у венгерских улан, затем вышел на дорогу, ведущую в степь, и стал во весь голос его звать. Никакого ответа. Звездные зубья рвут мое тело на части, я чуть не плачу и проклинаю свою судьбу. В эту минуту я готов был убить первого попавшегося мне человека. В ярости топчу снег, скрежещу зубами, судорожно взмахиваю руками, горло сводит судорога. «Успокойся. Не сходи с ума! Успокойся! — говорю себе.— Возвращайся к своему взводу, отоспись. Кто знает, что ждет тебя завтра». Завтра! Но вдали уже занимается заря.

    Я вспомнил рассветы на нашем опорном пункте, когда я возвращался в теплую берлогу и меня уже ждал кофе, вспомнил рассветы дома, до того как меня призвали, когда я ездил в лес за дровами и слышал глухариный ток или поднимался по тропке на луг со своим серым мулом. А она, наверно, спит сейчас на белоснежных простынях, спит в своем приморском городке, и с моря в комнату проникает первый луч солнца. Может, и мне зарыться сейчас в мягкий сугроб и заснуть? Возьми себя в руки, соберись и поищи избу, где твой взвод. Я сжимаю зубы, кулаки и пробираюсь по снегу. Наконец нахожу эту избу и валюсь на солому, в тепло, рядом с товарищами. Поспал я не больше часа, потом в дверь застучал лейтенант Ченчи и крикнул:

    — Взвод, подъем. Поторопитесь, мы покидаем деревню. Ригони, подъем!

    Слышу, как мои солдаты молча встают и сворачивают одеяла, Антонелли, как всегда, клянет все на чем свет стоит. Как хочется поспать, еще хоть немного. Нет, я больше не вынесу — либо сойду с ума, либо застрелюсь. Однако поднимаюсь, выхожу, собираю взвод, проверяю, кого не хватает. Подгоняю опаздывающих и опять возвращаюсь в строй. И уже не думаю ни о сне, ни о холоде. Проверяю, не осталось ли в избах оружие и боеприпасы. Пересчитываю солдат, проверяю, вычищены ли ручные пулеметы, не дадут ли осечек. И чувствую себя на удивление крепким: мускулы, нервы, кости. Никогда бы не поверил, что я способен выдержать такое. Мы проходим деревню от края до края. Почти вся рота уже на марше, мы опять последние. Обгоняем сани венгров и отряд горной артиллерии. Спустившись в неглубокую балку, догоняем наконец роту. А капитана все нет. Майор Бракки нервно прохаживается взад-вперед по снегу. Подзывает меня и велит разыскать капитана и роту, которой мы недосчитались.

    — Поторопись,— говорит Бракки,— нам придется атаковать, чтобы выбраться из «мешка».

    Я возвращаюсь назад прежней дорогой. И нахожу капитана. Он лежит в санях. Издали окликает меня.

    — Ригони, земляк, меня здорово знобит,— говорит он.— Я хотел побыть подольше в избе. Что-то мне нехорошо. Где рота?

    — Рота там, внизу, капитан,— отвечаю я и показываю рукой на балку.— Все ждут вас, майор меня послал.

    Я стоял рядом с капитаном, его адъютантом и ездовым. Лицо у капитана было не веселое и с хитрецой, как прежде. С головой закутанный в одеяло и в глубоко надвинутой вязаной шапке, он вовсе не похож на контрабандиста из Вальстаньи.

    — Отвезите меня к роте,— говорит капитан,— не оставляйте меня одного. Я все-таки ваш командир! Вы ведь не оставите меня одного, я же ваш командир! Меня знобит,— повторяет он.

    — Ну что ж, двинулись,— говорю я.

    Я встречаю и лейтенанта во главе одного из взводов потерявшейся роты.

    — Рота скоро подойдет,— говорит он.

    Но рота опоздала, и вместо нас в атаку пошли батальон «Верона» и один из батальонов пятого полка.

    Доносятся выстрелы. Перестрелка становится все ожесточеннее. Слышны короткие очереди русских автоматов, наших станковых пулеметов, отрывистые винтовочные выстрелы, редкие взрывы мин и гранат. Должно быть, бой на склоне разгорелся жестокий. Меня всего трясет, кажется, пули прошивают мне насквозь душу, перехватывает дыхание. На сердце тоскливо, в глазах стоят слезы. А на склоне холма, где выстроились в ряд несколько изб, продолжается бой. Нам сказали, что нужно обязательно прорваться, потому что за холмом начинается дорога, по которой нам на помощь могут подойти немецкие бронетанковые части. Но русские не дают нам прорваться. Они стреляют, стреляют, стреляют; мне страшно, а вот если бы я тоже шел в атаку, то не боялся бы. Мне чудится, что каждый залп и каждый взрыв ранят меня. Мы готовы вступить в сражение, я был бы даже рад — тяжелее всего ждать в этой холодной балке, укрывшись за деревенскими избами. Прорвутся наши или всем нам пришел конец? Мои товарищи устали, то и дело кто-нибудь возвращается в деревню и начинает бродить между санями венгров. Венгерские солдаты спокойно и безучастно наблюдают за происходящим. В санях у них полно лярда, колбас, сахара, витаминных плиток, но нет ни оружия, ни боеприпасов. Альпийские стрелки, засунув руки в карманы, неторопливо, с равнодушным видом прохаживаются возле саней. Вернувшись к нам, извлекают из карманов куски лярда, а из-под шинелей — колбасу. Мы разожгли костер, стоим вокруг и поворачиваемся то спиной, то лицом, чтобы хорошенько обогреться. Мы переговариваемся, главная тема разговора — вино.

    — Когда домой вернусь, первым делом искупаюсь в бочке вина,— говорит Антонелли.

    — А я съем три фляги макарон,— добавляет Бодей. Он уже забыл, что дома едят из тарелок.— И выкурю сигару, длинную, как альпеншток.

    Мескини, глядя в огонь, убежденно и вполне серьезно говорит:

    — А я обопьюсь граппой и одним своим дыханием растоплю все снега России.

    Но разговор все время обрывается — на холме не утихает пальба.

    — Стреляют, черт возьми,— говорит Антонелли.— Тоурн! — обращается он к другу, хлопнув его по плечу.— Сейчас бы полбутылочки, а еще лучше бутылочку «Барберы» или «Гриньолина», а?!

    Тоурн поднимает голову, его беличьи глаза загораются.

    — Да было бы хоть что-нибудь выпить,— отзывается он.

    Но здесь, в балке, черта с два найдешь. Спереди огонь тебя поджаривает, сзади снег подмораживает. Лейтенанты Ченчи и Пендоли объявляют сбор роты у саней — будет раздача еды. Это последний провиант, который поварам удалось сюда доставить. А я был уверен, что нам уж и ждать нечего. Мешки с булками подернулись ледяной корочкой и пахнут луком, мясом, консервами, кофе — словом, всеми поварскими запасами. На каждого по две булки, старые, черствые, мерзлые. Повара извлекли из саней круг сыра, тоже мерзлый. Лейтенант Ченчи начинает рубить его топориком, а я помогаю ему штыком разделить круг на куски по числу взводов. И еще есть коньяк. Когда повар вытаскивает бидоны, мы сразу узнаем характерный запах, начинаем принюхиваться, словно охотничьи собаки, а стоящие поодаль подходят ближе. Командиры отделений, подставляйте котелки! Сколько раз за четыре года службы я делил еду на порции: полный, по ручку, котелок — восемь порций вина, одна баклажка коньяку — норма на все отделение. Но в этот раз коньяку много, и его делит между взводами Ченчи. Мы вместе с командирами отделений получаем еду на свой взвод. Коньяк мы выпиваем у костра. Антонелли чертыхается, Тоурн поглаживает усы, Мескини довольно мычит. К нам подходит Ченчи.

    — Держите, ребята,— говорит он и каждому дает по сигарете. Да, так еще жить можно!

    Я знаю, что рядом с нами стоит батальон горных саперов, в котором служат мои земляки, и решаю их разыскать. Нахожу двоих — Старика и Ренцо. Они вернулись после боя, где были связными у полковника Синьорини. Едва я увидел их, устало бредущих по снегу, мне припомнилось, как в сентябре они приходили навестить меня на передовую. Моя берлога была так хорошо замаскирована на пшеничном поле, что они едва не провалились в нее вместе с мотоциклом, на котором приехали. Я из берлоги услышал лишь шум и подумал: «Кто бы это мог быть?» А это оказались они — мои земляки, приехали навестить и привезли мешок муки в подарок. В тот день у меня оказался бидончик вина — мои «накопления» за месяц. Мы встретились так, будто мы в родном селении: «Чао, Ренцо, чао, Старик».— «Марио! Марио!» А вот сейчас они возвращаются после боя понурые, еле ноги волочат.

    — На этот раз нам не вернуться домой, Марио. Оставим здесь свою шкуру. Русские не дадут прорваться,— говорит Старик. И лицо у него грустное-грустное.

    Кто знает, сколько наших погибло у него на глазах и какие страшные сообщения ему пришлось передать по радио. А вот Ренцо ничуть не изменился. Дай ему фьяску вина и послушать перепелку в овсе, он бы об окружении и думать забыл. А может, он и так о нем не думает.

    — Держитесь, земляки,— говорю я.— Вот увидите, какой мы праздник закатим дома. Напьемся до чертиков и макарон наедимся от пуза! Будет и Шелли со своей губной гармоникой, и девушки, и граппа.

    Но Старик улыбается вымученно, и глаза у него как-то подозрительно блестят. Спрашиваю о Рино. Они ничего не знают, и я отправляюсь на поиски. Нахожу врача — лейтенанта из их батальона, тот говорит, что видел Рино совсем недавно. Я обрадовался — значит, жив. Расспрашиваю о нем у его друзей.

    — Только что был здесь,— отвечают они.

    Зову его, но он не откликается. Встречаю Адриано и Дзанардини.

    — Крепитесь, ребятки, прорвемся,— говорю я.

    Потом возвращаюсь к своему взводу. За избой разжигаю костерок. Рядом оказывается Марко Далле Ногаре. Марко, который рад помочь любому и со всеми в дружбе. С ним и мне становится легче. В кармане шинели я нашел пакетик сухих овощей. Мы растопили снег во фляжке и бросили в кипящую воду зелень. Вместе принялись есть суп.

    — Вот она, военная служба, Марко!

    Мы оба повеселели, вспоминаем, как в Албании вдвоем осушили бутылку «Куммеля». Потом Марко возвращается к себе вместе со связным командира полка.

    Как медленно тянется время! Надвигается вечер, а с ним крепчает стужа. Бой на холме пока не дал решающего перевеса никому, выстрелы доносятся все реже, словно и пули устали. Небо — бледно-зеленое, неподвижное, как лед. Альпийские стрелки изредка вполголоса перебрасываются двумя-тремя фразами. Джуанин подходит ко мне, смотрит из-под натянутого на голову одеяла и, ничего не говоря, отходит. Мне хочется окликнуть его: «Эй, почему не спрашиваешь, вернемся ли мы домой?» Стемнело, небо и снег стали одного цвета. В эти часы в моем селении коровы выходят из хлева, чтобы напиться из лунки, пробитой во льду замерзших лужиц. Из хлева вырывается пар и запах навоза и молока; от коров тоже идет пар, а из труб — дым. Солнце окрашивает все вокруг в красный цвет: облака, снег, горы, лица ребятишек, которые скатываются на санках с высоких сугробов. Вижу и себя среди этих ребятишек. А в домах тепло, и бабушки, сидя у печей, штопают носки внучат. Но ведь и вон там, в степной низине людям было тепло и уютно. Снег лежал нетронутым, синело на горизонте небо, белые нежные березки тянулись ввысь, а под ними рассыпалась горстка изб. Казалось, туда, до степной балки, война вообще не добралась. Эти люди и избы были вне времени и событий, все оставалось таким, как тысячу лет назад, и каким, верно, будет через тысячу лет. Там чинили плуги и конскую сбрую, старики курили, женщины пряли. Не могло быть войны под этим синим небом и белыми березами, окружавшими затерянные в степи избы. Я думал: «Вот бы пересидеть там, в тепле. Растает снег, зазеленеют березки, и я буду слушать, как наливается земля весенними соками. Пойду в степь с коровами, а вечером, покуривая махорку, буду слушать, как кричат в поле перепелки. Осенью буду разрезать на дольки яблоки и груши и варить из них варенье, буду чинить плуги и конскую сбрую и так состарюсь, не увидев ни одной войны. Все забуду, и мне будет казаться, что я всегда жил там». Я смотрел и представлял себе, как тепло в тех избах, а вокруг сгущалась тьма.

    И вдруг услышал, как офицер кричит сбор, и улыбнулся про себя.

    — «Вестоне» — сбор. Пятьдесят вторая рота — сбор.

    В боевые порядки строились роты, взводы, отделения. Нас снова поставили в арьергард. Было темно, и я не понимал, куда мы направляемся. Лишь видел шагающих по дороге людей и шел вместе с ними. Потом (когда потом?) мы наконец остановились возле низких длинных строений в голой степи. Должно быть, прежде это были колхозные склады или хлева. Внутри было холодно, на земле валялась солома вперемешку с навозом, пахло конским потом. Сквозь щели в крыше были видны звезды. Не знаю, где разместились остальные роты, мы остались тут. Я назначил, кому идти в дозор, и поставил у дверей часовых из своего взвода. Вышел, в ямке сложил сучья и разжег огонь, чтобы в растаявшем снегу обжарить заледенелую булку. В кармане отыскал пакетик соли.

    Было холодно, адски холодно, костер горел плохо — дымил, и глаза слезились от этого дыма, от стужи и бессонницы. Мне было очень одиноко и тоскливо, а отчего — сам не знаю. Быть может, тоску нагоняли пугающая тишина вокруг, звездное небо, сливающееся со снегом. И все же тело продолжало верно служить мне: ноги несли меня на поиски сучьев, руки подкладывали сучья в огонь и отыскивали в карманах соль, чтобы бросить ее в котелок. Голова тоже неусыпно несла свою службу — я не забыл проверить часовых («Как дела, сержант?» — «Хорошо, хорошо, подвигайся, а то замерзнешь».) и пошел выделить им смену. Я словно раздвоился: один Ригони смотрел, что делает второй, и указывал, что еще надо или не надо делать. И странно — тот и другой даже физически существовали раздельно: первый мог дотронуться до второго.

    Наконец я пошел спать в один из амбаров. Лучшие места уже были заняты, и я улегся за мулами, прямо у их ног. На полу впритык друг к другу лежали альпийские стрелки и артиллеристы, приходилось переступать через них. Я старался не шуметь, пробирался осторожно, как только мог, но иной раз наступал на чью-то обмороженную руку или ногу, и тогда пострадавший вскрикивал и начинал бешено ругаться. Я то и дело вынужден был выходить, чтобы проверить или сменить часовых. Вернулся после проверки и только задремал, как один из артиллеристов, пробираясь в темноте, наступил башмаком мне на лицо, оставив следы гвоздей. Тут уж я закричал что было сил.

    На рассвете нас снова подняли, приказ — бросить все, кроме оружия и боеприпасов. Товарищи растерянно глядят на меня и, показывая связки писем, спрашивают:

    — Хоть это можно взять с собой? — Лица у всех грустные, задумчивые, но боеприпасы никто не бросает.

    — Может, мы наконец доберемся до цели. Идти придется долго и потому надо быть налегке,— объясняю я.

    Офицеры нас подгоняют:

    — Поторапливайтесь, уже выступаем.

    На этот раз мы шагаем споро. Звезды быстро тают, и небо становится таким же мутным, как вчера. При проверке мы недосчитались одной роты нашего батальона, и никто не знает, куда она девалась. Позже мы узнали, что вся рота попала в плен к русским. Она находилась в арьергарде и в то утро задержалась на занятых позициях. Вдруг из степи показались колонны людей в шинелях цвета хаки; офицеры сказали:

    — Это нам на смену идут венгры.

    Лишь когда колонны подошли к позициям вплотную, все поняли, что это русские. Вся рота сдалась в плен. Спаслись лишь один офицер, несколько альпийских стрелков да командир роты, позднее нагнавший нас. От него разило коньяком, он кричал:

    — Вся моя рота попала в плен, бесполезно сражаться, мы окружены.— Но он был пьян, и никто не поверил его словам.

    Теперь настал наш черед идти в атаку, чтобы вырваться из окружения. Передают, будто старшие офицеры дивизии всю ночь совещались и решили в последний раз попытать счастья. Мы сразу повеселели, поверили, что на этот раз прорвемся. Вместе с Антонелли и Тоурном я запел: «В тени кустов спала прекрасная пастушка...» Проходящие мимо смотрят на нас с жалостью — думают, рехнулись. А мы поем еще громче. Лейтенант Ченчи смеется.

    — «Вестоне», вперед,— раздается голос офицера. Вот и наш черед настал.

    Мы проходим в голову колонны. Артиллеристы опорожняют свои подсумки и отдают нам обоймы и ручные гранаты. Смотрят на нас так же, как мы смотрели на тех, кто пошел в атаку вчера, стараются подбодрить. Мы с Антонелли смеемся, и я говорю артиллеристам:

    — Цельтесь из ваших пушечек прямо в кончики наших перьев.

    — Не волнуйтесь, земляки, не волнуйтесь,— отвечают они.

    Мы в зоне досягаемости русских минометов. Почему же они не открывают огонь? То и дело нам попадаются лежащие на снегу альпийские стрелки: это наши товарищи из «Вероны», навсегда уснувшие здесь после вчерашнего боя. На подходе к первым домам мы услышали несколько автоматных очередей, потом снова все смолкло. Мы взяли правее и углубились в дубовую рощу. Шли и по колено проваливались в снег. В лесу мы разложили костер — жгли пустые ящики из-под боеприпасов. Нам приказано ждать. Русские окопались в соседней деревне, которая одним краем примыкает к другой. Через эту вторую деревню мы и должны прорваться, так как за ней, по уверениям начальства, начинается прекрасная дорога, по которой нам придут на помощь немецкие бронетанковые части. Нашему взводу прислали нового командира — лейтенанта из Генуи. Но командовать он не умеет, в сложных условиях теряется и только вносит сумятицу.

    Одну руку он не снимает с кобуры пистолета, а другой беспрерывно размахивает и кричит:

    — Все за мной, я вас приведу в Италию, кто вздумает дезертировать — пристрелю на месте.

    А вот проверить, действует ли оружие и сколько у нас осталось боеприпасов, не удосужился. Но мы не обращаем внимания ни на его повелительные жесты, ни на крики. Я отправляюсь переговорить со стрелками. Они чистят ручные пулеметы, греясь у огня. Велю принести сюда и два уцелевших станковых пулемета.

    Снова раздается приказ: «„Вестоне“, вперед!» Во главе роты — капитан. Что с ним было, я так и не знаю, но сейчас он, как и прежде, шагает впереди.

    Тем временем из деревушки, которую мы покинули утром, направляется к холму длиннющая колонна. На опушке леса стоят немецкие минометы. Я с любопытством рассматриваю это необычное оружие. Офицеры обсуждают план атаки. Наша пятьдесят пятая рота должна обойти село с тыла. Батальон «Валькьезе» и один из батальонов пятого полка будут вместе с нами осуществлять обходной маневр. В решающий момент вступят в действие немецкие минометы и танки. Легкие двенадцатиместные грузовички и тяжелые грузовики решено бросить на дороге, ведущей к холму. Проходя мимо, мы видим, как солдаты выводят из строя моторы и выливают бензин, чтоб отдать его танкистам. На снегу валяются конверты, а из проломленных ящиков торчат циркуляры, списки, гроссбухи — и я смотрю на них со злорадным удовольствием.

    Из грузовичка вылезает лейтенант Мошиони. Прихрамывая и стиснув зубы, он идет по снегу, вытянувшись во весь свой длинный рост. Лицо его бледно. Я тороплюсь ему навстречу. Первым делом он спрашивает о своем взводе и о нашей роте.

    — Вон ваш взвод, господин лейтенант, идемте,— говорю я.

    Нам о многом хочется спросить друг у друга, но мы лишь молча обмениваемся взглядами, радуясь, что встретились снова.

    Пробираться вперед приходится по глубокому снегу, и каждый шаг дается тяжело. Мы несем оружие, и, когда проваливаешься по колено в снег, потом нелегко вытащить ногу и идти дальше. Мы устали, и становится все труднее найти смену тем, кто несет пулеметы. Лейтенант из Генуи по-прежнему беспрерывно хватается за пистолет, но я замечаю, что никто из альпийских стрелков его не слушает и ему не доверяет — слишком он много кричит.

    Я тоже, когда подходит моя очередь, беру и несу треногу станкового пулемета. Ярко светит солнце, и все мы обливаемся потом. Идем по открытой местности и представляем для русских отличную мишень. У меня узлом схватывает горло при одной мысли: «Что, если они сейчас откроют огонь из минометов? Для их автоматов мы пока еще, к счастью, недосягаемы». Я замечаю, что не все солдаты взвода идут за мной, остальные тоже это замечают и спрашивают:

    — Почему они не следуют за нами?

    — Нам надо держаться вместе, тогда пробьемся,— говорю я.— Вместе мы — сила.

    Антонелли ругается все яростнее, утопая в снегу под тяжестью пулемета. Нет, он большой молодчина — проклинает все и вся, но упрямо шагает вперед и станковый тянет на горбу чаще других. Лейтенанту не нравится, что Антонелли матерится, и он делает ему замечание. Но Антонелли расходится еще пуще и посылает лейтенанта куда подальше. Как живы в памяти эти сцены!

    Остальные взводы, рассыпавшись цепочкой, продолжают движение справа от нас. Мы же должны прикрыть левый фланг роты, потому что русские могут нас внезапно атаковать именно слева. Капитан приказывает нам ускорить движение. До меня доносятся голоса лейтенантов Ченчи, Пендоли и Мошиони, которые подгоняют свои взводы. Внезапно я даже сквозь корку сухой земли, залепившую лицо, чувствую, что бледнею: слышен залп. А вот и знакомый свист — минометы. Мины пролетают над нами и падают метрах в пятидесяти и ниже, где уже никого нет.

    — Вперед, бегите вперед! — кричу я. Но попробуй тут побеги!— Впереди есть балка, в которой можно укрыться. Вперед, бегом марш!

    Но все жмутся ко мне.

    — Бежать врассыпную! — надрываюсь я.— Берите влево.

    А вот и он, пронзительный, долгий вой и грохот над нами. Звук этот мне давно знаком, и сейчас он не кажется таким жутким, как прежде. Поднимаю голову и вижу, что снаряды летят в направлении русских позиций. Значит, огонь ведут немцы. Там, где падают снаряды, мгновенно загораются избы. У первых домов деревни слышна перестрелка. Там ведет бой батальон «Валькьезе», мы их опередили и потому вынуждены повернуть и совершить длинный обход. А лейтенант продолжает кричать, размахивая пистолетом. Ему повсюду мерещатся русские, он даже принимает солдат нашей роты за русских и приказывает ставить пулемет на каждые сто метров, а цели для стрельбы дает совершенно невероятные. Думаю, он уже рехнулся.

    Лейтенант вконец нас запутал, да еще приходилось часто менять тех, кто нес станковые пулеметы, и мы значительно отстали от остальных взводов. Капитан кричал нам издалека:

    — Прибавьте шагу! — И обрушивался на меня.

    Он был прав — нам следовало поторопиться, иначе в случае атаки мы остались бы отрезанными от своих и не смогли бы поддержать стрелков огнем двух станковых пулеметов. Я приказал прибавить шагу. Мы обливаемся потом, чертыхаемся, но все же вскоре достигаем балки, где хоть можно перевести дыхание. Затем начинаем взбираться вверх: теперь мы уже недалеко от деревни, и части завершают обходной маневр. Вижу на снегу темное пятно, подхожу поближе — это альпийский стрелок батальона «Эдоло», у него на шляпе зеленая кисточка. Кажется, будто он спокойно спит. Может, в последнюю минуту ему пригрезились зеленые пастбища Валькамоники и перезвон коровьих колокольчиков.

    В деревне между избами проносятся сани и слышны разрывы ручных гранат.

    — Смотрите,— кричу я,— они отступают!

    Еще один короткий бросок. Обходной маневр завершен, мы прорвались к последним избам деревни. Но нужно быть предельно осторожными — русские отстреливаются до последнего. Над деревней стелется облако черного зловонного дыма, горят избы, повсюду валяются трупы — женщины, дети, мужчины. Слышны стоны и плач. Мне становится жутко, и я стараюсь глядеть в другую сторону. Но убитые крестьяне словно магнитом притягивают мой взгляд. Мы останавливаемся у колодца и на длинном канате опускаем туда наши котелки. Пьем воду и передыхаем.

    Мимо проходит полковник Синьорини, на его открытом лице довольная улыбка. Обходной маневр удался как нельзя лучше, и он говорит нам;

    — Молодцы, ребятки.

    Всем сразу становится легче на душе. Кончились наши муки! Еще несколько километров, и мы вырвемся из окружения. Дальше открывается длинная, отлично утрамбованная дорога. Новоприбывший лейтенант восклицает:

    — Видите, надо было лишь поднапрячься! Мы уже в Италии. Я же вам говорил — смело идите за мной,

    Нас нагоняют и те солдаты взвода, которые умышленно отстали во время атаки. Я упрекаю их в трусости, Антонелли даже глядеть на них не желает. В наказание я приказываю им нести пулеметы. Майор Бракки счастлив и горд и сейчас старается получше переформировать роты своего «Вестоне».

    — Держитесь, ребятки, выше голову! На пасху будем лакомиться козлятиной.

    Тем временем голова колонны нас настигает, а конец ее еще тянется где-то в степи. Мы узнаем, что в деревню, где мы были утром, ворвались русские танки.

    Подошедшие рассказывают, что венгерская дивизия почти целиком сдалась в плен вместе с теми из наших, у кого не хватило мужества или сил присоединиться к нам. И теперь все стремятся вперед, никто не хочет быть в арьергарде, от этого возникает полная сумятица. Но во главе колонны должны быть солдаты с оружием, и потому слышен громкий приказ:

    — «Тридентина», вперед!

    Бракки кричит:

    — «Вестоне», вперед!

    Солнце низко висит над степью, наши тени причудливо удлиняются на снегу. Вокруг огромная пустыня без домов, без деревьев, без людей — только мы и за нами вся колонна, теряющаяся вдали, там, где небо сливается со степью.

    Мы шагали по дороге. Оглядевшись вокруг, я заметил у обочины чуть в стороне бесхозных коней. Мне удалось их поймать. На самого крепкого мы хотели погрузить два станковых пулемета и боеприпасы. Но капитан не позволил. Сказал, что пулеметы должны в любой момент быть наготове. Пришлось нам вести в поводу лошадей, да еще тащить на себе оружие. Немного спустя одного из коней забрал себе капитан и влез на него. Очень уж наш капитан устал, к тому же его лихорадило. Второго коня взял Ченчи для своего взвода. На оставшегося я погрузил ранцы тех, кто нес оружие.

    Солнце зашло за тучи, а мы всё шагаем и шагаем. Молча, опустив головы, бредем, покачиваясь, стараясь ступать точно след в след. Куда и зачем идем? Чтобы чуть позже упасть в снег и больше не подняться?

    Стоп. Идущий впереди остановился, а за ним и все мы. Валимся в снег. Неподалеку старшие итальянские и немецкие офицеры прямо на транспортере сверяются с картами и компасом. Летят часы, наступает ночь, а мы все стоим. Быть может, офицеры ждут приказа по радио? Когда стоишь, холод ощущается особенно сильно, все вокруг окутано мглой — степь и небо. Из-под снега торчат сухие колючие травы. На ветру они издают какой-то странный скрипучий звук, единственный звук в тишине. Все молчат. Сидим рядышком на снегу с накинутыми на плечи одеялами. Мы обледенели внутри и снаружи, но в нас еще теплится жизнь. Вынимаю из ранца мясные консервы неприкосновенного запаса. Открываю банку, но мне кажется, что я жую лед. Мясо утратило всякий вкус, и даже глотать его не хочется. С трудом съедаю половину, а полупустую банку снова кладу в ранец. Встаю и, потоптавшись в снегу, подхожу к Мошиони. К нам присоединяется лейтенант Ченчи, и мы выкуриваем на троих сигарету. Обмениваемся лишь отдельными словами, словно у нас закоченели голосовые связки.

    Но стоять вот так и курить нам приятно. Мы ни о чем сейчас не думаем — курим в полнейшей тишине. Не слышно даже ругательств Антонелли.

    — Подъем! Подъем! — раздаются голоса офицеров.

    И снова трогаемся в путь. До чего же тяжело даются первые шаги: ноги болят, плечи ноют, окоченевшие на морозе руки не повинуются нам. Кое-кто, поднявшись, тут же снова валится на снег. Но понемногу, постепенно ноги оживают и несут нас вперед.

    Итак, мы снова на марше: отделение за отделением, взвод за взводом. Одолевающий нас сон, стужа, голод, усталость, тяжесть ноши — все это ничто. Главное — идти не останавливаясь. Ночь кажется бесконечной, а вокруг снег и только снег, звезды и только звезды. Глядя на звезды, я понял, что колонна изменила направление. Куда же мы движемся теперь? Мы снова проваливаемся по колено в снег. С вершины холма видны вдали огоньки. А потом показались и дома — это деревня! Антонелли снова завел свою шарманку, лейтенант стал его ругать, и Антонелли в ответ послал его к той самой матери. Бодей спросил у меня:

    — Сержант, мы там остановимся?

    — Да, остановимся,— громко ответил я. Хотя откуда мне знать, остановимся мы там или нет? А может, в селе засели русские и нам придется прорываться с боем? — Остановимся,— громко повторяю я для них и для себя самого.

    Мимо проходит майор Бракки и говорит мне, но так, чтобы слышали остальные:

    — Там нас ждет теплая изба, Ригони.

    Но деревня может быть занята русскими, и потому мы готовимся к атаке. Наша рота находится в авангарде, и капитан отдает последние приказания. В развернутом строю мы спускаемся с холма; я то и дело оглядываюсь, желая убедиться, все ли солдаты следуют за мною. Нас поддерживают три немецких танка. На них лежат солдаты в белом. Они держат наготове автоматы, молча курят и смотрят на нас сверху вниз. Колонна без всякого приказа остановилась на вершине холма, чтобы начальство могло разобраться в обстановке. Внезапно с правой стороны выскочила черная танкетка. Словно призрак, промчалась мимо нас, едва не задев немецкий танк, и только тут танкисты сообразили, что это русская машина. Но танкетка как появилась, так мгновенно и исчезла. Небо прорезали светящиеся стрелки трассирующих пуль, запоздало полетевших вслед танкетке. Все случилось в считанные мгновения, мы так и не поверили в реальность увиденного.

    Но надо было продолжать марш. У въезда в деревню горят сараи и два грузовика. В грузовиках полно боеприпасов, и они взрываются, разбрызгивая огненные искры и разбрасывая сверкающие осколки, словно бенгальские огни. Проходя мимо, мы ощущаем жар, и нам хочется остановиться и погреться у этих горящих грузовиков.

    Мы одолеваем замерзшую реку с крутыми берегами. Останавливаемся на другой стороне и ждем, когда через реку переправятся немецкие танки. Из проруби, выдолбленной, наверно, женщинами и стариками, чтобы доставать воду и удить рыбу, мы черпаем своими котелками. Пьем эту ледяную воду и, постукивая ногами по льду, ждем немецкие танки. Да, но как им удастся переправиться, этим тяжелым танкам? Мы взбираемся на склон, и несколько солдат входят в первые избы села. Но всем нам как-то не по себе — недавнее появление танкетки, горящие грузовики, тяжелая тишина вокруг... Говорим вполголоса, боясь, что русские неподалеку. Велю установить пулеметы на верхнем краю откоса. Тем временем колонна снова двинулась к нам; спускаются медленно, как вода в дельте реки. Мы видим лишь, как черные полосы колышутся на белом снегу. Чуть выше по течению есть деревянный мостик, и тяжеленные махины пробуют цепочкой по нему проехать. Но мостик легкий, маленький. Выдержит ли он? Наши глаза прикованы к сваям моста. Первый танк медленно переезжает через мост. Доски качаются и скрипят. Теперь и два других танка пытаются переправиться на наш берег. Под мостом два немецких солдата осматривают балки и время от времени что-то кричат танкистам. Поодиночке и два остальных танка одолевают мост.

    Первые солдаты колонны уже обосновались в избах. Дымят трубы. Верно, эти счастливцы уже варят картошку и кое-кто уже спит, а мы все стоим, наставив в степь дула пулеметов. Не лучше ли было бы и нам погреться в теплой избе? Что нас заставляет дрожать на холоде? Кому это нужно? Майор Бракки ушел вместе с немецким офицером, а наши офицеры приказали нам занять позиции здесь. Наконец появляется связной и говорит, что и мы можем войти в деревню. Но потом нас снова заставляют стоять и ждать возле большого дома из красного кирпича. И вот наконец разрешают войти внутрь. Каждая комната битком набита солдатами. Кое-кто раздобыл солому, улегся и уже храпит. Тардивель и Артико, старшие капралы второго стрелкового взвода, в углу разожгли огонь и разогревают консервы. Теперь комната полна дыма, но она здоровенная, и в ней по-прежнему холодно. Сюда набилось два взвода нашей роты. В кармане шинели у меня еще лежат кофейные зерна, и я принимаюсь толочь их в каске штыком. Пожевать мне нечего. В куртке нахожу таблетки сухого спирта, зажигаю их и пытаюсь сварить кофе из зерен и воды, которую набрал фляжкой в реке. Но вода никак не желает закипать, сухой спирт почти не дает тепла. Мне хочется спать, очень хочется, товарищи уже храпят, а я упрямо и безуспешно стараюсь сварить кофе. Огонь погас, в окна с разбитыми стеклами врывается ночная стужа, альпийские стрелки, чтобы согреться, покрепче прижимаются друг к другу. Винтовки и каски выстроились вдоль стен. Во сне кто-то стонет, а в углу одиноко сидит солдат и печально разглядывает свою ногу. Потом начинает осторожно ее растирать и обертывает куском одеяла. Он даже умудрился зажечь огарок свечи, прикрепив его к крышке котелка. Вода никак не закипает, и тогда я кидаю в нее размолотый кофе и выпиваю до дна теплую жижу. Растягиваюсь на полу, ноги стали словно каменные, но ботинки снимать лень. Я сжимаюсь в комок, мне хотелось бы влезть ногами в живот, а руками — в грудь. Нет, на таком холоде не уснешь.

    — Тревога! Тревога! — Капитан зовет меня:— Ригони! Немедленно спускайтесь вниз с оружием.

    Я вскакиваю — даже минуты не поспал — и кричу:

    — Подъем! Подъем, быстрее вставайте... Спокойнее, не суетиться!

    Однако начинается всеобщий переполох, те, кто сняли ботинки, никак не могут их натянуть — ноги распухли, а ботинки твердые, как деревяшки. Кто ищет свою винтовку, кто — каску, некоторые так крепко спят, что приходится трясти их за плечи.

    А на лестнице и в коридорах царит еще большая неразбериха. Там сидели артиллеристы из группы «Валькамоника», и мы пробираемся с трудом, нередко задевая тех, кто не успел подняться. Бедняги жалобно охают. Наконец мы выстраиваемся возле здания. Не хватает многих, и непонятно, где они. У меня недостает еще и пулемета, но бог с ним — он все равно неисправен. Капитан входит в дом и в самой большой комнате обнаруживает пропавший пулемет. Спустившись вниз, он набрасывается на меня с руганью.

    — Капитан, да я его нарочно оставил, он же не действует. Он на части разваливается, зачем же нам лишний груз тащить. Посмотрите, мы и так еле на ногах держимся. К тому же у нас почти не осталось боеприпасов.

    Но капитана мои доводы не убеждают, и я поднимаюсь и беру ненужный пулемет.

    Взводы Мошиони, Ченчи, Пендоли уже исчезли, проглоченные темнотой. Вместе с лейтенантом, который продолжает разыгрывать из себя храбреца, мы направляемся к крайним избам в левой части деревни, неся три станковых пулемета. Я стараюсь, чтобы мои солдаты держались вместе, и, словно пастушья собака, то забегаю вперед, то возвращаюсь назад.

    — Не отставай, Бодей, держись, Тоурн, прибавь шагу, Бозио. Те, кто несут боеприпасы, пройдите вперед.

    Так мы добираемся до места, указанного нам капитаном. Что же произошло? Может, нас настигают русские? Я никак не могу разобраться в ситуации. То и дело на правом фланге раздаются выстрелы. Мы устанавливаем пулеметы: один — в углу избы, другой — перед маленьким холмиком. Руководствуясь лишь интуицией, определяю, в каких направлениях вести стрельбу. Уже глубокая ночь, верно, два часа. Небо постепенно темнеет, и заходящая луна сквозь прорывы в тучах освещает степь. Едва она снова выплывает, я приказываю моим солдатам укрыться в тень.

    Лейтенант вошел в ближайшую избу. В этой деревне все избы бедные, маленькие, от одного взгляда на них становится холодно. Но лейтенант тут же выскакивает из избы, размахивая пистолетом. Кричит, чтобы я бежал к нему. Подбегаю и вхожу в избу, держа в руке гранату. Вижу двух женщин и ребятишек, лейтенант требует, чтобы я их связал. Он явно сошел с ума. Женщины и дети все поняли и смотрят на меня с ужасом. Плачут и что-то говорят мне по-русски. Какой голос был у этих женщин и детей! Казалось, в нем все горе человечества и вся надежда, и протест против зла. Я беру лейтенанта за руку и вывожу из избы. Но лейтенант, не расставаясь с пистолетом, тут же входит в другую избу. Иду за ним.

    Там я увидел отставших от своих частей солдат дивизии «Виченца». Они забились под стол, безоружные, полуобмороженные, дрожа от страха. На железной кровати лежал старик. Лейтенант крикнул мне:

    — Это партизан, убей его!

    Бедный старик смотрел на меня и весь трясся.

    — Свяжи его, если не хочешь убивать! — снова крикнул лейтенант.

    Антонелли вошел в избу со мной и видел всю эту сцену. Лейтенант показал мне на валявшуюся в углу веревку. Нет, он точно тронулся. Я неторопливо поднял веревку. Антонелли снял со старика одеяло, я подошел к нему и... Да он паралитик! Я отбросил веревку и сказал лейтенанту:

    — Какой там партизан! Он же парализован!

    Лейтенант молча выходит из избы — проблески разума у него, похоже, сохранились. Испуганные, жалкие солдаты по-прежнему лежат под столом, и я зову их с собой.

    — Боимся мы, боимся,— лепечут они, И остаются в избе. Мы с Антонелли выходим, оставив в покое этих бедняг.

    Внизу, там, где стоит пулемет, прямо из-под земли доносятся голоса. Там откидная дверь, ведущая в большую яму, в которых русские хранят припасы на зиму,— погреб. Поднимаю дверцу, наклоняюсь и вижу: в погребе свет, а к углам жмутся женщины и дети. Они поднимаются по лесенке и вылезают с поднятыми руками. Я улыбаюсь непонятно чему, но детишки плачут. О господи, сколько же их тут? Конца не видно. Антонелли, смеясь, говорит:

    — Да их там целый муравейник.

    Я отпускаю всех этих людей, и они, обрадованные, убегают. Их счастье, что лейтенант ничего не заметил. Немного спустя мальчуган приносит нам горячий вареный картофель.

    Внезапно над нами со свистом проносятся два снаряда и разрываются на противоположном краю села. Из степи к нам приближаются две колонны. Кто они — русские или наши солдаты, отставшие от своих частей? Пока они еще далеко, да и ночь темная. Луна время от времени выплывает из облаков, освещая степь, но сейчас она как раз скрылась. Вернулся лейтенант. Он тоже заметил, что к нам подходят две колонны. Может, он из-за этого и вернулся?

    — Стреляйте! — приказывает он.— Стреляйте! Открывайте огонь!

    — Нет,— говорю я,— не стрелять. Лежите тихо и сохраняйте спокойствие.

    Пулеметы наведены, лейтенант кричит:

    — Стреляйте, говорят вам, стреляйте!

    А я:

    — Нет. Подождем. Пусть подойдут поближе. У нас мало боеприпасов, и потом, это могут быть наши солдаты.

    Альпийцы — небольшая группа, оставшаяся от взвода в пятьдесят человек,— по-прежнему верят мне и огня не открывают.

    — Лейтенант рехнулся,— говорит Антонелли.

    — Точно, рехнулся,— подтверждает кто-то еще.— Зачем открывать огонь? Никакой в том нужды нет!

    А в деревне слышна стрельба. Что происходит? Над избами со свистом проносятся пули, но на нашем краю все тихо. Рамаццини, расторопный связной из «Коллио Вальтромпиа», прибегает запыхавшись и говорит:

    — Ригони, поторопитесь, вам надо соединиться с ротой.

    Бесшумно разбираем пулеметы, взваливаем их вместе с боеприпасами на спину и цепочкой возвращаемся к кирпичному дому. Никого из наших там нет. Рота выступила, не дожидаясь нас. В деревне суматоха. Наезжающие друг на друга сани, орущие офицеры, спешащие куда-то солдаты. Наконец колонна сформирована. Мы быстро идем в обход по снегу, чтобы нагнать свою роту. Идти нам тяжелее, чем колонне,— приходится прокладывать дорогу в рыхлом снегу. Перед нами и позади разрываются снаряды, некоторые попадают в колонну. Но люди ко всему безучастны — холодно. На артиллерийский огонь они обращают не больше внимания, чем на укусы вшей.

    Занимается мутный, свинцовый рассвет, пошел снег. Оборачиваюсь — нас осталось совсем мало, может, человек десять. Но пулеметы при нас, недостает лишь нескольких ящиков с боеприпасами. Нет и лейтенанта, куда он девался — неизвестно. Мы всё еще идем сбоку от колонны, по самой опушке ельника. И так же, как ели, мы все белые от снега. Немец, судя по мундиру, летчик, медленно бредет впереди нас, ноги у него в обмотках. Мы обгоняем его, а потом и несколько саней с немецкими и венгерскими солдатами. Вдруг все остановились — в голове колонны слышна стрельба. Мы продолжаем идти. Видим горных артиллеристов, значит, мы уже среди своих, надо еще немного поднажать. Наконец догоняем роту. Капитан видит нас и ничего не говорит. Теперь и мы останавливаемся. Впереди батальон «Валькьезе». Наши станковые пулеметы открыли огонь, а группа «Бергамо» выкатывает на позиции свои батареи. Чтобы прорваться, надо взять еще одну деревню. Но вот стрельба стихает. Мы снова трогаемся в путь, но идем теперь так медленно, что для нас это настоящий отдых. Нас настигают еще несколько альпийских стрелков нашего взвода. На снегу тут и там валяются пустые гильзы, чернеют пятна разрывов и следы танковых гусениц. Деревня раскинулась за холмом: дома, окруженные садами, спускаются в глубокую балку. В сухом морозном воздухе слышно, как лают собаки. Майор подходит к нам и говорит:

    — Здесь мы отдохнем, идите в избы, поешьте и поспите, выступаем, скорее всего, завтра утром.

    Нам даже не верится, что мы сможем проспать целую ночь, да еще в тепле! Я облюбовал нарядную избу в центре деревни. Входим, ставим у огня схваченные корочкой льда пулеметы и винтовки. Потом отправляемся в другую избу «реквизировать» там три курицы. (Я счел, что нехорошо отбирать кур в той избе, где тебя приютили. Здесь этим займутся другие наши солдаты.) Деревня, как я уже говорил, сбегает вниз в балку, и мы сверху видим, как добывают себе провиант новоприбывшие. Солдаты нашей роты гонятся за свиньей, которая, словно летучая мышь, зигзагом улепетывает по снегу от преследователей. Кто-то даже выстрелил в нее из винтовки. Наконец они ее ловят и тут же приканчивают. Они бегают, кричат, смеются — для них сегодня праздник.

    Мы возвращаемся в избу и начинаем ощипывать кур. Ставим кипятить воду, кто приносит солому для подстилки, кто дрова.

    Рассаживаемся на лавках вокруг огня. Нам хорошо, мы довольны и ни о чем сейчас не думаем. Но и тут нас не оставляют в покое. Входит капитан.

    — Ригони, что ты тут делаешь?— говорит он и сразу возвращает меня на землю. Окидывает взглядом кур, огонь, солому, дрова.— Что вы тут делаете?— повторяет он. Входят адъютанты, ездовые, связные.

    — Ригони, перебирайся со своими людьми и оружием вон в ту избу,— говорит капитан и показывает сквозь открытую дверь и снежную пелену на избу в глубине балки.— Внизу установишь пулеметы вон в том направлении. В любой момент нас могут атаковать русские солдаты или партизаны. Установите пулеметы, а отдыхать и отогреваться будете по очереди.

    Он оставил себе и теплую избу с горящей печью, и солому, даже кур нам не отдал. Антонелли в ярости, остальные тоже ругаются, но, как всегда, следуют за мной. Это хуже, чем идти в атаку. Мы спускаемся к окраине деревни. Изба пуста, и в ней адски холодно. Мы устанавливаем пулеметы и пытаемся разместиться получше. Разжигаем огонь. Но валит густой снег, и пулеметы быстро покрываются коркой льда. Так из них и выстрела не сделаешь. Один из пулеметов я заношу внутрь, а другой ставлю в проеме между дверями, направив стволы в степь. Чуть позже капитан прислал нам две курицы, и мы варим их в котелках. Может, нас хоть теперь оставят в покое. Стою на пороге, смотрю, как падает снег, и вдруг слышу отчетливый шум моторов. Самолеты. Они летят низко над землей, но сквозь пелену снега не различишь, наши они или русские. Шум приглушенный. Но я отчетливо вижу, что от самолетов отделяется что-то темное и сразу же раскрываются парашюты. Бегу предупредить капитана. Я решаю, что это русский десант. Парашютов много, и они медленно опускаются на холм прямо против нас, сразу за фруктовыми садами. Капитан смотрит вверх, не зная, что и подумать. Но тут мы узнаем, что это не русские десантники, это немцы сбрасывают на парашютах боеприпасы, медикаменты, бензин.

    Возвращаюсь к взводу; куры уже сварились, и мы поделили их на пятнадцать человек. Но спокойно поесть так и не удается. Перед избой остановились сани, в которых лежат раненые из группы «Бергамо», с ними капитан. Он просит приютить их:

    — Все остальные избы уже заняты. Впустите нас,— говорит он.— Ведь у нас раненые.

    Тем временем подъехали вторые сани, мы освободили им избу и оставили куриный бульон.

    Попробовали устроиться неподалеку в маленьком хлеву, но он открыт всем ветрам. Капитан прислал связного сказать, что возле нас на случай нападения русских занял позицию взвод другой роты, а мы можем отдыхать. Но где найдешь теперь избу, чтобы проспать в ней ночь? Уже почти совсем темно. Стучимся в одну избу, в другую — все заняты. Наконец нам удалось отыскать наших стрелков. Они впустили нас к себе. Но всем в одной избе не разместиться: на столе, под столом, под лавками, на лавках, на печи, на полу — везде люди. Я так и остался стоять возле печи. И то слава богу: на улице метель, а тут тепло. Даже слишком тепло. Изба пропиталась паром, дымом и запахом пота. Тардивель спрашивает, успел ли я поесть. Они закололи овцу, и Тардивель протягивает мне печенку, обжаренную на жире и приправленную луком. До чего же вкусна эта печенка, а Тардивель, прослуживший три года в Африке и целых восемь в горных войсках,— самый настоящий друг.

    Ченчи, взвод которого обосновался в избе напротив, прислал сказать, что, если мы в своей избе не умещаемся, несколько человек могут перейти к нему. Отправляемся туда вчетвером. Я забираюсь под стол, вытягиваю ноги, и мне кажется, что в мире нет места лучше. Керосиновая лампа горит все слабее. Ченчи вполголоса беседует с одним из солдат, слышен хруст соломы, треск поленьев в печи и мирное похрапывание уснувших. А я вспоминаю полную луну, освещавшую озеро, дорогу, обсаженную с обеих сторон душистыми фруктовыми деревьями, нежный голос, серебристый смех, плеск волн, набегавших на берег. И все-таки здесь лучше; на улице метет, и я засыпаю.

    Стучат. Стучат в дверь. Не грубо, а тихонько, по-городскому. Стук вежливый, но настойчивый. Несколько человек проснулись и недовольно ворчат. Лейтенант Ченчи недоумевает: кто бы это мог быть? Стук не прекращается, а за окнами завывает метель. Поднимаюсь в темноте, иду отпирать дверь. Итальянский солдат, без шапки и без шинели. Спокойно смотрит на меня. Невозмутимо говорит:

    — Добрый вечер, господин инженер. Ваш отец дома?

    Я пристально гляжу на него.

    — Добрый вечер,— отвечаю.— Проходите, пожалуйста.

    А он опять:

    — Ваш отец дома, господин инженер?

    — Да, но он спит. Что вам угодно?

    — Я пришел насчет статей,— отвечает он.— Позаботьтесь об их опубликовании. Я зайду попозже, когда ваш отец встанет. До свиданья. Зайду попозже.

    Он спокойно уходит, склонив голову и заложив руки за спину; исчезает в метели, в ночи. Я возвращаюсь, и Ченчи спрашивает:

    — Кто это был?

    — Один человек, он искал моего отца, принес статьи для публикации. «Зайду попозже, господин инженер, до свиданья».

    Ченчи молча глядит, как я снова устраиваюсь под столом. Внезапно мы вздрагиваем от треска — пуля угодила в окно и, разбив стекло, вонзилась в стену прямо над моей головой.

    — Тревога! Тревога! — раздается крик.— Партизаны.

    Осторожно вылезаем из избы. По деревне мечутся тени, над нами с осиным жужжанием пролетают пули. Я прячусь за изгородью возле избы и оттуда пытаюсь разобраться, что происходит. Вдруг невдалеке яркая вспышка. Над головой просвистела пуля. Я отскакиваю в сторону, стреляю в направлении вспышки и снова отскакиваю, но в другую сторону. Наступает тишина. Потом слышу негромкий разговор. Итальянцы. К счастью, я ни в кого из них не попал. Окликаю их, они отвечают мне и уходят. Что творится — понять невозможно, прячусь один за изгородью и жду.

    С противоположной стороны балки спускается группка людей, крича:

    — Тальяни, не стреляйт! Мы дойчен золдатен! Не стреляйт!

    Это немцы, которых мы приняли за партизан. Но вполне возможно, что раньше на нас напали партизаны. Мы возвращаемся в избы, спим еще часок, и наступает заря.

    С той зари я уже не помню, в какой последовательности развивались события. Помню лишь отдельные эпизоды, лица моих товарищей, адскую стужу. Некоторые события вижу ясно, отчетливо. Другие — словно кошмарный сон. Отрывистые команды майора Бракки, который подбадривал нас: «Держитесь, ребятки!» И его команды: «„Вестоне“, вперед! Группа „Бергамо“, вперед! Батальон „Морбеньо“, вперед!»

    Утро, колонна разделилась надвое. «Вестоне» поставлен в голову левой колонны. Наша рота идет первой. Ярко светит солнце, и нам не так холодно. С боковой дороги на нас ползут самоходки. Потом останавливаются в некотором отдалении. Офицеры смотрят в бинокли. Русские! Немцы поспешно выкатывают на позицию свои противотанковые орудия, дают залп. Русские самоходки исчезают в степи так же быстро, как появились. Примерно через полчаса при подъеме на холм нас встречают частым огнем. Из деревни внизу русские видят лишь наши головы и стреляют по ним. Пули пролетают высоко над нами. Мы отступаем назад, на несколько десятков метров, и ждем. Подходят остальные роты батальона «Валькьезе», и на бронетранспортере прибывают старшие немецкие офицеры. Чтобы вырваться из «мешка», нужно прорваться еще и через эту деревню.

    Мы снова поднимаемся на холм и по отлогому склону спускаемся к селению. Справа от нас «Валькьезе». Слева — остальные роты «Вестоне». Русские возобновили огонь. Тоурна, который шел немного позади меня, ранило в руку. Он кричит мне:

    — Я ранен!

    И, размахивая рукой, из которой на снег сочится кровь, отходит назад. Я кричу своим, чтобы они рассыпались по склону. Русские ведут сильный огонь. Укрыться негде, и мы валимся в снег, потом снова начинаем спускаться. За сараем, немного правее нас, укрылся капитан со своими разведчиками. Добираюсь до них с группой солдат. Русские яростно обстреливают подходы к сараю, и, когда мы наконец добегаем до него, у всех вырывается вздох облегчения. В этом укрытии проверяем, хорошо ли действует наш станковый пулемет. Разбираем его, чистим, пробуем боек. Пули облетают сарай с двух сторон, и едва Рамаццини — связной, которого Мошиони послал с запиской к капитану,— выбежал на открытое место, как упал со стоном на землю. Двое его земляков из того же отделения кинулись к нему на помощь. Под свист пуль перенесли его в укрытие. Ранили Рамаццини в живот, и он стонет, лежа на снегу возле нас. Слышим грохот, а потом видим, как посреди деревни взрываются снаряды. Открыли огонь наши тяжелые орудия, и мы уже не чувствуем себя брошенными на произвол судьбы. Пулемет действует, и я вместе с Антонелли перебираюсь на позицию перед сараем. Там в снегу образовалась неглубокая траншея. Устанавливаем пулемет и возвращаемся назад за боеприпасами. Теперь вся деревня у нас на виду. Нас трое — я, Антонелли и пулемет. Остальные укрылись за сараем либо залегли в снегу на холме. И вот мы открываем огонь по саням, которые быстро скользят между изгородями, и по русским солдатам, которые как раз входят в избу. От неожиданности они на миг теряются. Но быстро замечают нас и открывают ответный огонь. Наши подразделения возобновили атаку. Солдаты батальона «Валькьезе», справа от нас, достигли примерно нашей линии, они бредут по снегу под сильным огнем русских. Альпийские стрелки отходят назад, многие из них ранены, и они тащатся, поддерживая один другого. Я выдвигаюсь с пулеметом вперед, чтобы шире был обзор. Снова открываем огонь. Пулемет действует безотказно, все пока идет нормально. Я вставляю ленту и наблюдаю за точностью стрельбы, Антонелли ведет огонь. Капитан кричит из-за сарая:

    — Огонь! Огонь!

    Но кончилась лента, и я прошу капитана, чтоб подбросил нам новую.

    Бодей, Джуанин и Менеголо, согнувшись, пробираются к нам с тремя ящиками по триста пуль в каждом. К сараю поднесли здоровенный ящик, который оказался у ездовых пятьдесят четвертой роты. А трое моих солдат идут, согнувшись, под градом пуль, и я спешу им помочь.

    Лейтенант Ченчи наблюдает в бинокль за деревней и метров с тридцати мне кричит:

    — Ригони, внимание! Русские группами перебегают под мостом у въезда в деревню. Ты сможешь их увидеть, когда они появятся из-под моста. Я тебя предупрежу, и ты сразу открывай огонь. Вот, побежали.

    Я увидел, что русские выскочили из-под моста и побежали. В поле зрения они оставались недолго, все попрыгали в ров. Мы навели пулемет на открытый участок метрах в двухстах от нас, который им непременно придется преодолеть. Ченчи кричит:

    — Ригони, готовься! — И Антонелли, неотрывно следивший за русскими, открывает огонь. Ченчи снова кричит:— Ригони, готовься! — Антонелли стреляет, а я заправляю ленту.

    Русские тоже открывают огонь. Стреляют в меня и в Антонелли. Пули пролетают совсем рядом. Две попали в пулемет: одна в треногу, другая — в щиток. Другие пули врезаются в снег, выбивая фонтанчики перед нами, сбоку и позади. Антонелли выругался: пулемет заело. Я вскакиваю, открываю крышку. Поломка пустяковая. Антонелли говорит:

    — Пригнись, а то тебя ухлопают.

    Мы снова ведем огонь, и я нагромождаю перед собой пустые ящики от боеприпасов. «Хоть какое-то укрытие»,— думаю.

    Метрах в двадцати за нами лежит лейтенант, тот, который должен был принять командование нашим взводом, а потом куда-то пропал. Он стонет и зовет на помощь. Его ранило в ногу. Кричу ему, чтобы он отполз за сарай. Но он не двигается. Тогда к нему поползли двое солдат нашей роты. Больше я этого лейтенанта не видел. Говорят, у него началась гангрена и он умер на санях. Теперь мне кажется, что и он был неплохой человек.

    Взводы стрелков, которые залегли позади нас в снегу, поднялись и примкнули штыки. Солдаты батальона «Валькьезе» сбегают вниз с холма, а за ними, немного поотстав, и остальные. Наш капитан бежит впереди, размахивая русским автоматом. Мы тоже пошли вперед, но пулемет раскалился, и Антонелли, схвативший его за ствол, обжег себе руки. Нас нагоняют остальные солдаты взвода. Прорываемся к первым избам, и несколько солдат забрасывают их ручными гранатами. С грохотом спускаются к селу немецкие танки. Едва танки въезжают в село, лежащие на броне немцы спрыгивают на землю. Стою и смотрю, как они занимают избы. Выбивают дверь ударом ноги, отскакивают в сторону, наставляют в проем автомат и осторожно заглядывают внутрь. Если видят охапки соломы, стреляют. Потом фонариком шарят по темным углам.

    Я в одиночестве брожу по деревне. Жители почти все попрятались кто куда. Наши солдаты заходят в избы совсем иначе, чем немцы. Открывают двери и без страха переступают через порог. Натыкаюсь на патруль горных саперов. Удивляюсь, как они здесь очутились, и спрашиваю у них о Рино.

    — Он тут, с нами,— отвечают они.— Во всяком случае, был минуту назад.

    И в этот момент я вижу Рино, который перебегает через дорогу. Он тоже меня увидел, и мы бросаемся друг к другу. Он нахлобучил каску почти на нос, в одной руке сжимает карабин, а другой обнимает меня за шею. Рино! Вижу перед собой мою юность, мое селение, родных. Мы вместе учились в школе. Помню его еще совсем мальчишкой, и мне хочется его спросить, зачем он так быстро вырос. Но я не в силах выговорить ни слова. Он бросается кому-то на подмогу, и я снова остаюсь один. Вхожу в первую попавшуюся избу и тут же выбегаю на улицу. По деревне галопом мчится немецкий кавалерист и кричит:

    — Руски панцер! Руски панцер!

    А его настигает шум моторов. Слышу даже, как лязгают гусеницы. Я бледнею, мне хочется сжаться в комок и, словно мышь, юркнуть в нору. Прячусь за изгородью и сквозь щели вижу, как рядом, в метре от меня, проносятся русские танки. Сдерживаю дыхание. На каждом танке лежат русские солдаты с автоматами в руках. Впервые вижу их во время боя так близко. Они молоды, и лица у них не злые, а лишь суровые, бледные, напряженные. Они в полушубках. На голове шапки с красной звездой. Я должен был стрелять в них? Танков было три, один за другим они промчались мимо моей изгороди и исчезли. Я бросился в избу. Три молоденькие девушки заулыбались мне, пытаясь отвлечь меня от поисков съестного. Но я нашел молоко, выпил немного, в ящике обнаружил три банки варенья, галеты и масло. Все продукты были итальянские, унесенные, скорее всего, с какого-нибудь брошенного нами склада. Девушки, чуть не плача, умоляли меня ничего не брать. Я попытался объяснить им, что все это итальянские продукты, а не русские и потому я имею право их взять. К тому же я и мои товарищи голодны. Но девушки смотрели на меня глазами, полными слез, и я оставил им банку варенья и пачку масла. Все остальное забрал и вышел из избы. Девушки стояли, опустив глаза.

    Я еще успел увидеть, как русские и немецкие танки обменивались последними залпами. Пока был в избе, я ничего не слышал. Позже я узнал, что немец-кавалерист успел предупредить немецкое танковое подразделение, которое стояло за деревней. И вот теперь все три русских танка горели, а на снегу видны были следы короткого боя: борозды от внезапных поворотов, вращения на одном месте, резких торможений, черные пятна солярки. Один из снарядов угодил в гусеницы, и они лежали на снегу, словно две черты на белом листе или как два обрубка только что живых конечностей — мрачное зрелище! Рядом с танками горели трупы танкистов. Один из немцев осторожно, чуть не ползком подобрался к ним и стал в упор стрелять каждому в затылок. Остальные немцы, стоявшие чуть поодаль, смеялись и фотографировали эту сцену. Они размахивали руками и переговаривались, показывая на следы недавнего боя. И вдруг из горящего русского танка по ним ударила автоматная очередь. Немцы мгновенно разлетелись в разные стороны, точно стая испуганных птиц. Двое влезли в свою машину и из орудия выстрелили по горящему танку. Снаряд попал в башню, и танк взлетел на воздух точно так, как иногда показывают в кино. Я стоял не очень далеко и все это видел, все русские солдаты, которые недавно проезжали мимо моего частокола, теперь лежали на снегу убитые.

    Альпийские стрелки моего и других взводов собрались неподалеку, и я направился к ним. Роздал им те скудные припасы, которые отобрал у девушек, а себе взял галету и намазал ее маслом и вареньем. Капитан увидел это, подозвал и стал меня отчитывать при всех — сейчас, мол, не время есть и даже думать о еде. Похоже, его лихорадило, нашего капитана. Я ничего не ответил и отошел в сторону. Немного спустя капитан снова позвал меня.

    — Дай и мне чего-нибудь пожевать.

    Мы покидаем деревню. Я снова встретил Рино.

    — Целое ведро молока выпил,— сказал он и улыбнулся.

    Пересекаем замерзшее болото. Оно поросло высокой сухой травой, в которой нас могут ожидать любые сюрпризы, и потому мы движемся с превеликой осторожностью. Наша рота идет впереди, патрули Ченчи и Пендоли прочесывают местность, сразу за ними иду я со своим взводом, а следом — два других батальона шестого полка, батареи второго горного полка, батальоны пятого полка, и замыкает колонну бесконечная вереница солдат, отбившихся или отставших от своих частей. Итальянцы, венгры, немцы — раненые, обмороженные, голодные, безоружные.

    На гребне холма показался русский танк и дал несколько залпов по колонне, но орудие девятнадцатой роты тут же открыло ответный огонь, и русский танк скрылся. Майор Бракки, наш капитан, немецкий офицер и майор артиллерии идут за нами и время от времени громко отдают приказы. Вскоре подходим к каким-то длинным баракам, скорее всего зернохранилищам. Из одного барака выскакивает группа людей. Они размахивают руками, что-то кричат и бегут к нам.

    — Это наши, наши! — радостно кричим мы.

    В голове вихрем проносятся мысли, но сильнее всех предположений сам факт: «Это итальянцы, итальянские солдаты, и они пришли оттуда, с другой стороны. Значит, мы вырвались из окружения». Все сразу повеселели. Захотелось кувыркаться в снегу, прыгать. Антонелли что-то радостно закричал. Мы не идем, а летим к ним на крыльях и все-таки никак не можем долететь! Увы, радость длится всего несколько минут. Приблизившись, мы видим, что эти люди без оружия. Они обнимают нас. Всего их человек двести—триста. Из сумбурного разговора узнаем, что они были взяты в плен русскими и через щели в бараках следили за ходом боя. Когда бой начал складываться в нашу пользу, охранявшие их часовые бросили бараки. Нам хочется расспросить поподробнее, но майор Бракки пресекает все разговоры и отправляет недавних пленных в хвост колонны.

    Уже вечер, а мы по-прежнему бредем по степи. На пути мы видим итальянских солдат, неподвижно, рядком лежащих в снегу. По цвету батальонных значков и по номерам я понял, что это солдаты горносаперных частей дивизии «Кунэенсе». Дорога тяжелая, скользкая; лед, отполированный ветром, слепит глаза. Я нес пулемет «бреда», поскользнулся, упал. Поднялся, прошел немного и снова упал. Сколько раз это повторялось! Рота сомкнула ряды и прибавила шагу. Майор Бракки молча шел рядом, то и дело поглядывая на меня. Стемнело, я все падал и снова вставал. Потом отстал от головной группы, и Бракки попытался меня подбодрить:

    — Держись, скоро дойдем до места.

    Но сколько еще шагать? Теперь наш генерал тоже ехал с нами. Он обогнал нас на немецком броневике, остановился, оглядел нас и сказал:

    — Молодцы, ребятки.— Мы проходили мимо, а он стоял и смотрел. Потом снова догнал нас и пошел вместе с нами, в колонне. Громко сказал, обращаясь ко всем:— Еще несколько часов ходьбы, и мы вырвемся из окружения. Совсем недалеко отсюда немецкий опорный пункт.

    Один из моих товарищей наконец взял у меня и понес станковый пулемет. Мы изменили направление. Офицеры помрачнели, они говорят о том, что между нами и немецким опорным пунктом вклинилась русская часть.

    До деревни мы добрались уже глубокой ночью. Мы выбились из сил, окоченели и совсем пали духом от голода и усталости. Ботинки звенят на ветру, как стекло. Даже письма в карманах шинели, которые мы не можем отправить, стали тяжелой ношей, «Вперед, ребятки, держитесь». Поленты бы нам и молока в теплой кухне. «Мы домой вернемся?» Вперед, держитесь... И мы валимся на землю. Но вот она, деревня, дотащились наконец.

    Немецкие танки остановились у первых изб, мы направились к последним. Избы пусты, в деревне — никого. Двери на замках. Приходится сбивать. Печь в избе, куда мы вошли, еще горячая, но хозяев нет. Сама изба чистая, теплая. Перед иконами еще горит лампадка, на окнах занавески, на стенах фотографии.

    Кто-то принес дрова, кто-то — солому. Рядом в хлеву стояли две овцы и свинья. Овец мы отдали другим взводам, а сами закололи свинью.

    Нам прислали нового командира взвода, о нем идет дурная слава. Он влетел в избу, встал посреди комнаты, засунув руки в карманы, и принялся командовать. Солому надо стелить аккуратно, одеяла подровнять и подогнуть, пол подмести, а свинью приготовить так, как он укажет. Он высокий, сухопарый, глаза злые. Только и делал, что приказывал. Но мои товарищи оказались умнее его, ничего не отвечали, не перечили и продолжали делать все так, как привыкли. «Утром схожу к капитану, а если это не поможет, к майору и к полковнику,— решил я.— Такой командир нам не нужен. Я и сам вполне справляюсь. А если нет, пусть пришлют такого офицера, как Мошиони или Ченчи».

    Я узнал, что Рино в соседней избе, и пошел его позвать. Мне хотелось, чтобы этой ночью мы были вместе. Потом я поджарил на углях кусок свинины, и мы, усевшись на соломе, живо его умяли. Легли спать, накрывшись одеялами и шинелями. Мы согревали друг друга дыханием, а время от времени, приоткрыв глаза, глядели друг на друга. От воспоминаний в горле ком. Мне хотелось поболтать с ним о нашем селении, о родных, о друзьях, о девушках, о наших горах. Помнишь, Рино, как учитель французского говорил нам: «От больного яблока может подгнить и хорошее, но здоровое яблоко не вылечит гнилого». Гнилым яблоком был я, а хорошим — ты. Ведь я всегда получал единицы и двойки. Помнишь, Рино? Мне столько хотелось бы сказать, а я даже не в силах пожелать тебе спокойной ночи. Наши товарищи уже спят, а мы нет. Вокруг нас расстилается голая степь, а над избой светят такие же звезды, как над нашим домом. Наконец мы засыпаем.

    Утром я пошел к капитану, чтобы выяснить, что будет с нашим взводом. Капитан поговорил с майором, и нового офицера от нас убрали. Больше я его не видел. Быть может, он отправился разыгрывать из себя героя перед отставшими от своих частей безоружными солдатами. Отныне и до самого конца взводом буду командовать я. Двадцать уцелевших солдат довольны, я тоже. А больше всех — Антонелли.

    Яркое солнце в безоблачном небе согревает наши окоченевшие ноги: бесконечный марш продолжается. Какой сегодня день? Где мы находимся? Нет ни чисел, ни названий. Есть лишь мы и наши шаги по снегу.

    Проходя через деревню, видим у дверей трупы. Трупы детей и женщин. Похоже, их убили во сне, потому что они в одних рубашках. Голые ноги и руки кажутся лилиями на алтаре. На снегу лежит нагая женщина, она белее снега, а снег вокруг нее красный. Я не могу на них смотреть, но вижу не глядя. Молодая девушка лежит, раскинув руки, и на лицо ее наброшено белое полотно. Кто это сделал? За что с ними так жестоко расправились? Мы продолжаем бесконечный марш.

    Проходим через узкую пустынную лощину. Я иду по ней, а на душе тревога. Поскорей бы уж пройти, а то я вот-вот задохнусь. Со страхом озираюсь вокруг. Вот сейчас покажутся башни русских танков, откроют огонь пулеметы. Но мы минуем и эту лощину.

    У меня сосет под ложечкой. Когда я ел последний раз? Не помню. По обе стороны дороги в нескольких километрах друг от друга — две деревни. Там наверняка можно раздобыть что-нибудь съестное. От колонны отделяются небольшие группы, идут на поиски еды. Напрасно офицеры кричат, что в деревнях могут быть партизаны или русские разведчики. Солдаты моего взвода тоже отправляются добывать провиант. У колодца мы останавливаемся на короткий привал — попить воды, а потом я заглядываю в ближнюю избу. Но она одна из самых больших и крепких, потому в ней уже побывали многие. Нахожу лишь связку сушеных яблок, из которых русские варят компот.

    Мы всё идем, и вот наступает ночь. Холодно, холоднее, чем обычно,— градусов сорок мороза. Дыхание застывает на бороде и усах; натянув одеяло на голову, мы шагаем в полном молчании. Останавливаемся — вокруг степь. Ни деревьев, ни домов, только снег, звезды и мы. Я валюсь на снег. А может, это даже и не снег. Закрываю глаза и погружаюсь в пустоту: то ли плыву навстречу смерти, то ли сплю, окутанный белым облаком. Но кто меня тормошит? Оставьте меня в покое.

    — Ригони! Ригони! Ригони! Вставай. Колонна уже ушла. Проснись, Ригони!

    Это меня зовет дрожащим голосом лейтенант Мошиони; открыв глаза, вижу, что он склонился надо мной. Пару раз встряхивает меня, и теперь я ясно различаю его лицо: два уставившихся на меня темных глаза, жесткая, в белом инее борода, на голове одеяло.

    — На, возьми, Ригони,— говорит он и протягивает мне две маленькие таблетки.— Проглоти их, очнись и пошли.

    Я поднимаюсь, иду дальше вместе с ним, и вскоре мы нагоняем роту. Теперь я отчетливо понял, что произошло... Но сколько наших рухнули на снег и больше уже не поднялись? Ченчи и Мошиони сажают меня на лошадь. Но ехать еще хуже, чем идти,— того и гляди, замерзнешь. Я слезаю с лошади и снова иду вперед. Ченчи дает мне сигарету, мы закуриваем.

    — Ну, Ригони, чего бы ты хотел сейчас?

    Я улыбаюсь, и они тоже улыбаются. Ответ они знают заранее, ведь я уже не раз говорил о своей мечте.

    — Войти в один из домов, похожий на наши, раздеться, снять ботинки, подсумок, стянуть одеяло с головы, помыться, а потом надеть чистую льняную рубаху, выпить чашку кофе с молоком и завалиться на кровать — настоящую, с матрасами и простынями,— уснуть и спать, спать, спать. Притом кровать должна быть большущей, а комната теплой. А проснувшись, услышать звон колоколов и сесть за стол, полный всякой снеди: спагетти, вино, вишни, финики, виноград,— и снова лечь спать и заснуть под чудесную музыку.

    Ченчи смеется, Антонелли смеется, все мои товарищи смеются.

    — И все-таки, если вернусь, так и будет,— говорит Ченчи.— А потом проведу месяц на берегу моря, буду лежать голый на песке, один под палящим солнцем.

    А пока мы шагаем, и Ченчи видит синее море, а я — настоящую кровать. Но Мошиони — человек серьезный и самый рассудительный из нас — твердо ступает по дороге и видит степь, альпийских стрелков, снег. Внизу забрезжил огонек. Это не голубое море и не настоящая кровать, а лишь деревня.

    Но огонек этот словно из волшебной сказки. Он даже еще недостижимее для нас, чем сказочный. Никак до него не добраться. Но вот она, деревня. Маленькая, и места для всех тут не хватит. Мы добрались одни из первых, но все избы уже заняты. Придется, видно, провести остаток ночи на улице. Капитан, Ченчи, Мошиони и половина сильно поредевшей роты отправились искать жилье. Я остался со своим взводом.

    Утром капитан сказал мне, что посылал за нами связного — у них в избах было место для всех. Но к нам никакой связной в ту ночь не приходил. Несколько моих товарищей устроились возле сарая, обложившись со всех сторон соломой. Другие разбрелись кто куда, а мы с Бодеем остались одни и развели костер. Вдруг поблизости послышалось блеяние, Бодей вскочил, отыскал заблеявшую овцу и заколол ее прямо возле костра. Я помог ее освежевать, и мы принялись обжаривать на сильном огне каждому по кострецу. Горячее, кровоточащее мясо было невероятно вкусным. Еще мы обжарили сердце, печень и почки, насадив их на острия штыков. Овечье мясо поджаривалось на огне, и от него исходил приятный и дымный запах. Потом мы долго ели филейную часть, а доев, принялись за шею и передние ноги. К нам подошли, видно привлеченные запахом, двое итальянских солдат и один немецкий; они доели овцу, вернее, обглодали кости, которые мы с Бодеем оставили. Все трое были без оружия, и вместо ботинок на ногах у них были обмотки и солома, прикрученные проволокой. Мы потеснились и дали им место у костра. Они молча сидели у огня, к неудовольствию Бодея, ни разу не поднялись, чтобы поискать дров. Даже от дыма не отворачивались.

    Мне очень хотелось спать. Наконец я заснул, но тут занялся рассвет, и немного спустя меня разбудил шум, который всегда предшествует выступлению колонны в путь. Я собрал солдат своего взвода. Мы покинули деревню, но колонна не пошла дальше, а вернулась на прежнюю дорогу. Что случилось? Внизу, на правой стороне мы увидели довольно большую деревню. Нам сказали, что там русские и нужно проложить дорогу тем, кто идет вслед за нами.

    — «Вестоне», вперед! — кричат офицеры в голове колонны и пропускают нас.

    Теперь они готовы и рады пропустить нас вперед. Нам указывают направление атаки, и мы выполняем приказ. Взводы Ченчи и Мошиони на правом фланге, я со своим взводом и станковым пулеметом — в центре, за нами идут в атаку остальные роты батальона и, наконец, немцы. Кое-где слышны выстрелы, но сильного огня русские не ведут. Майор Бракки не отстает от нас и время от времени отдает короткие приказы. Видим, как отступают группы русских солдат. Настоящий бой так и не разгорелся. Наш станковый не сделал ни единого выстрела. Мы с холма видим все, что происходит. Добравшись до первых изб, мы начинаем обходить деревню с фланга. Встречаем стайку тревожно гогочущих гусей. Ловим нескольких и сворачиваем им шеи. Взваливаем эту приятную ношу на плечо и несем, крепко держа за бессильно болтающиеся головы. На главной улице села кто-то кричит: «Сбор!» Атака закончилась.

    По дороге к церкви мы увидели брошенные грузовики американского производства, орудия, ящики со снарядами. Странно, что у русских в такой деревне было сосредоточено столько орудий. Почему же они не открыли огонь? Ведь их опорный пункт был хорошо укреплен. Ночью наша колонна прошла по краю холма, возвышающегося над деревней. Это там я уснул на снегу. Русские нас не услышали и не обнаружили. Мы и в самом деле были тенями. Я вспомнил, что где-то поблизости мерцал слабый свет. И даже подумал: «Почему бы нам не пойти в том направлении?» Размышляя над всем этим, я увидел избу с распахнутой настежь дверью и вошел в нее. Я даже не заметил, как перешагнул через труп мужчины, лежавшего на пороге. Стал искать, чем бы здесь разжиться. Но кто-то уже опередил меня: я увидел выдвинутые ящики шкафа, брошенное на полу белье, кружева, развороченный сундук. Начал рыться в одном из ящиков, но вдруг услышал в углу плач. Женщины и детишки плакали навзрыд, обхватив голову руками, плечи их судорожно вздрагивали. Лишь тогда я заметил лежащего мертвеца на пороге и увидел, что пол вокруг кроваво-красный. Не могу передать, что я в тот миг почувствовал: стыд и презрение к себе, боль за них и за себя. Я выскочил из избы так поспешно, словно был виноват в их горе.

    Снова объявляют сбор. На этот раз перед церковью. Вижу брошенные грузовики с мешками сушеного, нарезанного ломтиками картофеля. Набиваю им карманы. На снегу стоят бочки с вином. Одна из них проломлена, и вино застыло красными льдинками. Наполняю ими котелок, а одну кладу в рот. Один из офицеров предупреждает:

    — Будьте осторожны, вино может быть отравленным.

    Нет, вино не было отравленным.

    Немцы забрали всех взятых нами в плен русских солдат, отвели их подальше, и вскоре мы услышали автоматные очереди. Пошел снег.

    И снова шагаем вперед. Отряды смешались, поднялся сильный ветер. Мы все в снегу. Ветер свистит в сухой траве, снежинки колют лицо. Мы прижимаемся поближе друг к другу. Мулы артиллеристов утопают в снегу по самое брюхо, ревут и не хотят идти дальше. Проклятия, окрики, вопли, метель.

    Ночь, но уже в другом месте. Там внизу, за деревьями не избы ли? Я пошел в том направлении. Проваливался по пояс в снег и словно плыл, грезя об избе. Добрался туда, где мне привиделись избы, и не нашел ничего, кроме теней, но что же это за тени? Вернулся назад. И снова мне показалось, будто я вижу избы. Пошел в ту сторону до берега реки. Но и тут не было ничего, кроме трех обледенелых берез, которые протягивали мохнатые ветви к звездному небу. Там на замерзшей реке я заплакал. Где мои товарищи? Хватит ли у меня сил догнать их? Я нашел свой взвод уже в большом кирпичном доме. Деревня была всего в нескольких сотнях метров, но я пошел в противоположную сторону. Холодно, и слабый костер, который мы разожгли, больше дымит, чем согревает. На одной половине комнаты свалено в кучу зерно. Мы бросаем на него застывшие одеяла и ложимся, даже не стряхнув снег. Я давным-давно не снимал ботинок, и теперь решил их снять, чтобы очистить ото льда и просушить. И сразу же ноги вспухли. Носков я так и не снял из страха увидеть синие ноги со слезающей пластами кожей. Я мгновенно заснул. Внезапно меня разбудили взрывы гранат и яркая вспышка. «Все, попали в западню»,— подумал я. Мне никак не удавалось натянуть твердые, одеревеневшие ботинки. Я схватил карабин и ручные гранаты. Крики, плач, кто-то выбил стекло и босиком спрыгнул на снег. Я пополз по куче зерна к окну. Увидел огромное зарево, стало светло, как днем. Люди бежали куда-то сквозь огонь, выскакивали из пламени и кидались в снег. К нам влетел лейтенант Пендоли.

    — Это не атака русских,— крикнул он,— и не партизаны!

    Оказалось, что от костра, который солдаты разожгли, чтобы согреться, начался пожар в церкви, и лежавшие там боеприпасы взорвались. Слова Пендоли успокоили нас, и мы снова улеглись на куче зерна. Сквозь разбитое стекло в комнату проникал адский холод и снег, красный, точно обагренный кровью.

    Какой сегодня день? Приветливо светит солнце, а небо розового цвета. Похоже на один из мартовских дней, предвещающих весну. В эти дни у нас снова появилась надежда. Мы останавливаемся — короткий привал. Вместе с Тоурном, Антонелли и Киццари поем на пьемонтском диалекте: «В тени кустов спала прекрасная пастушка». Поем дружно, с воодушевлением, и все мы в своем уме.

    Шагаем, шагаем, шагаем, и каждый шаг хоть на метр да приближает нас к дому. Проходим через более крупное, чем обычно, селение, тут есть несколько каменных домов. Мы вступаем на землю Украины.

    То и дело кто-нибудь из солдат забегает в дом и возвращается оттуда с сотами белесого меда. Солдат моего взвода принес лейтенанту Ченчи полное ведро молока с медом. Ченчи жадно пьет прямо из ведра. Кажется, будто этот напиток, попав в живот, сразу превращается в кровь. Попил этого эликсира и я. Вдоль дороги на целые километры тянутся избы. Но большая часть изб заперта, а в открытых пусто — хоть шаром покати. Вдали слышны выстрелы. Это могут быть партизаны. Я прибавляю шаг, чтобы догнать свою роту. Иду по обочине, и офицер-артиллерист зло ругается:

    — Всегда эти прохвосты и трусы первые, когда есть чем поживиться, а как в атаку идти, так они последние.

    Он грубо меня толкает.

    — Я из батальона «Вестоне»,— говорю я,— ищу свой взвод. Меня зовут Ригони.

    — Ты Ригони? — Офицер радостно смеется. Это младший лейтенант из группы «Виченца», и мы знаем друг друга еще по Албании.

    Колонна остановилась. Майор Бракки и другие офицеры, шедшие впереди, попали под автоматную очередь. Один из офицеров ранен в ногу. Бракки крикнул мне, чтобы я выдвинул вперед станковый. Из двора мы открыли огонь по русским. Сбоку от нашего станкового артиллеристы ведут огонь из старого, образца четырнадцатого года станкового пулемета «фиат». Во дворе много старших офицеров, которые следят за моими действиями. У меня появляется ощущение, будто я на экзаменах в школе младших командиров, и, когда пулемет проваливается в снег, не давая мне вести прицельную стрельбу, я невольно краснею.

    Русские скатываются в балку и исчезают. В соседней избе на столе лежит раненый лейтенант. Захожу и вижу, что он шутит с другими офицерами. Среди них есть даже генерал. Русская женщина принесла всем кофе, чашечку дала и мне. Между тем автоматную очередь, похоже, дали из этого дома.

    Главные силы колонны остались здесь, а наш «Вестоне» и горная батарея направились в другое селение, расположенное правее первого на вершине холма. Добрались мы туда уже ночью. Вошли со всеми предосторожностями и разместились в избах. Устроились удобно — каждый взвод в отдельной избе. А в моем осталось меньше двадцати человек. В избе нашлись картофель, мед, куры, и мы стали готовить ужин. Нас ждал спокойный вечер и беспробудный сон.

    Рино вместе с другими земляками — Ренцо, Адриано, Гуццо — расположился в избе неподалеку. Их отряд был придан нашему батальону взамен роты, попавшей в плен к русским. Вернувшись от них к себе в избу, я увидел, что ужин почти готов и на полу постлана солома. Русский юноша с тонкими, благородными чертами лица всячески старался нам помочь, принес дрова, вынес столы и скамьи, чтобы освободить нам место, разложил ложки. Он прихрамывал и горбился, а при ходьбе почти касался руками пола. Пока я наблюдал за ним, ко мне подошел Джуанин и прошептал:

    — Сержант, тут рядом под соломой полно оружия.

    Я вышел посмотреть. И верно. Возле избы в сарае под соломой было спрятано оружие и ручные гранаты. Когда мы вернулись, хромой юноша исчез. Мы решили, что он, должно быть, смелый партизан.

    Наступил день 26 января 1943 года, о котором столько уже писалось. Занялся рассвет. Всходившее на горизонте солнце посылало нам первые лучи. Белый снег и солнце слепили глаза. Вместе с нами готовились к атаке немецкие танки. Мы прошли немного и остановились, поджидая главные силы колонны. Добравшись до гребня холма, мы увидели большое селение, почти город — Николаевку. Нам сказали, что за ней начинается железная дорога, и нас уже ждет специальный поезд. Если мы доберемся до железной дороги, значит, мы вырвались из окружения. Мы посмотрели вниз и поняли, что на этот раз все именно так. В небе появились три, нет, четыре гигантских самолета и стали обстреливать колонну. Из всех бортовых пулеметов вырывалось пламя, и сразу колонна развалилась и рассыпалась. Самолеты взмыли ввысь, а затем снова пронеслись над колонной, поливая ее пулеметным огнем. Особенно досталось хвосту колонны, вытянувшемуся черной линией в степи.

    Утверждали и продолжают утверждать, будто в Николаевке были три русские дивизии. Но по тому, как развивались события, я думаю, что цифры эти преувеличены. Атаковать должны были батальоны «Вестоне», «Валькьезе», «Эдоло» и «Тирано». Наша артиллерия вышла на боевые позиции. Полковник и генерал сверились с картами и вызвали для доклада о готовности командиров батальонов. Наш батальон должен атаковать правый фланг противника. Место встречи всех батальонов на площади перед церковью. Артподготовки не будет — снарядов почти не осталось. Бравые артиллеристы от этого просто в отчаянии.

    Вновь встретил Рино. Попрощался так, словно мы на площади нашего селения.

    — До вечера,— сказал я ему. Попрощался и с остальными односельчанами.— Держитесь, ребятки,— сказал я.— А главное — проявите выдержку.

    Потом выкурил с Ченчи и Мошиони последнюю сигарету. Капитан внимательно оглядывал каждого из нас. Он шел между взводами — моим и Ченчи. За нами двигались остальные взводы. Едва мы оказались на открытой местности, русские встретили нас огнем противотанковых орудий и минометов.

    Мои солдаты дрогнули, отпрянули назад, несколько человек упали. Я крикнул:

    — Вперед, все вперед!

    Я и сам на миг дрогнул, но подумал: «Отступать поздно, будь что будет». Капитан тоже крикнул:

    — Вперед, вперед!

    Мои солдаты бросились за мной, а Антонелли даже опередил меня. Мы несли наш станковый, но у нас не было боеприпасов. Их должно было доставить отделение Морески. Но Морески побоялся броситься в атаку, и его страх передался солдатам отделения.

    — Спускайтесь же, все равно от пуль никуда не спрятаться! — крикнул я.

    А пули свистели вокруг и врезались в снег. Мы продолжали упорно продвигаться к деревне. Капитан, размахивая русским автоматом, бежал вместе с нами.

    В ту же секунду я с тревогой вспомнил о Рино и взглянул туда, где спускался в ложбинку его отряд. Теперь русские повели и пулеметный огонь, пули преследовали нас повсюду. Несколько солдат со стоном рухнули на снег. Но мы не могли даже остановиться и посмотреть, кто ранен. Я крикнул, чтобы солдаты рассыпались цепочкой. Бесполезно — чем больше опасность, тем ближе жмутся люди друг к другу. Капитан крикнул, чтобы я взял правее и поднялся на холмик. Но для этого надо сначала преодолеть ложбинку. Теперь мы представляли для русских отличную цель. К тому же солнце слепило нам глаза, а пулеметы били прямой наводкой. Ченчи опустился на снег и громко крикнул:

    — Меня ранило в обе ноги!

    Двое солдат потащили его. Им придется через открытую местность добираться до колонны. Кто знает, уцелеют ли они. Но Ченчи не поддался смерти и шесть месяцев спустя мы встретились с ним в Италии.

    Старший капрал Артико сразу же принял командование и, выбежав из цепочки, крикнул:

    — Второй и третий взводы, вперед!

    Русский автоматчик явно взял меня на прицел и бил точными короткими очередями. «Вот и пришел мой конец,— с ужасом подумал я.— Сейчас меня убьют». Я растянулся в крохотной ложбинке, а рядом, выбивая фонтанчики, вонзались в снег пули. Рот наполнился слюной. Я ничего не соображал, лишь глядел на снежные всплески в каких-нибудь сантиметрах от моей головы. Антонелли и остальные солдаты взвода были впереди меня уже метров на десять. Наконец я поднялся и побежал за ними.

    Слева отряд саперов шел в атаку на противотанковое орудие, обстреливавшее нас. Закидав орудийный расчет гранатами, саперы захватили орудие. Эти саперы сражались так, как сражаются люди, впервые вступившие в бой. Может, и впрямь для них этот бой был первым. В сравнении с ними я чувствовал себя ветераном.

    В конце концов мы пробились к железнодорожной насыпи, за которой были русские. Вместе со взводом я продвинулся к центру. И тут увидел сержанта Минелли из взвода Мошиони. Из нескольких ранок на голове и на руках у него сочилась кровь. Но что куда хуже — осколком противотанкового снаряда ему перебило обе ноги. Он жалобно стонал и плакал:

    — Смерть моя пришла, смерть моя пришла!

    Я как мог постарался его утешить:

    — Да у тебя пустяковые раны. Крепись, Минелли. Сзади идут санитары, они тебя подберут.

    Я лгал: один черт знает, куда подевались санитары. Может, стоят на холме и ждут, чем все кончится. Но Минелли мне поверил. Он попрощался со мной и даже улыбнулся сквозь слезы. Я и рад был бы побыть еще с ним, да не мог — мои солдаты ждали на насыпи, а Антонелли громко звал меня. Минелли снова застонал:

    — Бедный мой сынок, мой сынок.— И опять заплакал.

    С края насыпи мы открыли ружейный огонь. Мошиони схватил ручной пулемет и тоже повел огонь по русским. Взглянув вниз, я увидел на снегу множество черных пятен. Но я знал: кое-кто в моей роте, чтобы не идти в атаку, притворился убитым. А нам предстояло выйти из укрытия. Мы примкнули штыки. Капитан проверил свой русский автомат, потом посмотрел на меня и сказал:

    — Держись, земляк, этот бой — последний.— И стал отдавать приказы:—Ты, Ригони, пойдешь со своими людьми по этой дороге. А ты,— обратился он к Мошиони,— вначале пойдешь вместе с Ригони, а потом вон у той избы повернешь направо. Пендоли со своим взводом и Артико со вторым и третьим взводами пойдут со мной. Двинулись.

    Мы побежали через железную дорогу, русские встретили нас автоматными очередями, но мы уже скатились по насыпи вниз. Моему взводу русские оказали слабое сопротивление, капитану с его двумя взводами пришлось тяжелее. Справа от себя я увидел русских солдат в белых маскхалатах, но никаких особых мер не принял, а продолжил атаку. Наконец-то заговорила наша артиллерия, и я увидел, как русские отходят через главную площадь.

    В одной из первых изб я оставил раненых. Попросил русскую женщину присмотреть за ними. В помощь ей я оставил Дотти из отделения Морески. Вместе с Антонелли, который нес станковый пулемет, я вошел в другую избу. Там я облюбовал позиции для пулемета. Один из солдат моего взвода шел за нами и нес ящик с патронами. Прикладом винтовки выбил окно и подтащил к нему стол с вышитой скатертью. На стол мы поставили пулемет и повели огонь через проем окна. Русские были от нас метрах в ста и стояли к нам спиной. Наш огонь застал их врасплох, но нам приходилось беречь патроны. Ребятишки в избе, едва мы открыли стрельбу, с плачем вцепились в материнскую юбку. А сама женщина сохраняла полное спокойствие. Стояла и молча смотрела на нас.

    Во время короткой передышки я вдруг увидел, что из-под кровати торчат сапоги. Я поднял одеяло и заставил вылезти прятавшегося там человека. Это был высокий, худой старик, он испуганно оглядывался вокруг. Антонелли засмеялся и прогнал его в угол к женщине и детишкам.

    Потом мы дали очередь по группе русских, которые тащили противотанковое орудие, но у нас оставалось всего три обоймы. Мы покинули избу и встретили Менеголо, который нес нам ящик с патронами. Меня взбесило, что Морески с остальными ящиками так и не появился. Антонелли и Менеголо установили пулемет за углом избы. Я прошел чуть вперед и показал им, в каком направлении вести огонь. Сам я через щели в изгороди повел стрельбу из карабина. Мы по-прежнему были позади русских солдат и создавали им немало трудностей в обороне. Меня не покидала надежда, что колонна тем временем спустится с холма, на котором мы ее оставили. Немного спустя русским удалось засечь нас, и вот уже противотанковый снаряд снес угол избы, прямо над головой Антонелли. Я крикнул ему:

    — Надо сменить позицию!

    Но Антонелли отозвался:

    — Я поймал их в прицел.— И выпустил еще одну очередь.

    Лейтенант Данда вместе с несколькими солдатами, кажется пятьдесят четвертой роты, попытался перебежать через дорогу и присоединиться к нам. Но из соседнего дома раздались два выстрела, и лейтенанта ранило в руку. Наша артиллерия давно уже молчала. У артиллеристов было мало снарядов, и они их уже все наверняка израсходовали. Но почему не спускаются главные силы колонны? Чего они ждут? В одиночку мы продолжать атаку не в состоянии, а ведь мы уже прорвались к центру Николаевки. Колонна могла бы спуститься под прикрытием нашего огня. А вокруг царила пугающая тишина. Мы ничего не знали даже о взводах, которые пошли в атаку вместе с нами.

    Вместе с людьми лейтенанта Данда нас было человек двадцать. Что мы одни могли предпринять? К тому же у нас почти не оставалось боеприпасов. Связь с капитаном была потеряна. Приказов мы не получали. Как ни странно, я чувствовал голод — солнце уже клонилось к закату. Я пошел вдоль изгороди, и вдруг рядом просвистела пуля. Русские непрерывно вели за нами наблюдение. Я подбежал к одной из изб, постучался, вошел.

    В избе — русские солдаты. Пленные? Нет. Они вооружены. На шапках у них красные звезды! А у меня в руке карабин. Остолбенело смотрю на них. Они сидят за столом и хлебают деревянными ложками суп из одной большой миски. А сейчас смотрят на меня, и ложки застыли в воздухе.

    — Мне хочется ести,— говорю я.

    В комнате сидят и женщины. Одна из них берет тарелку, половником из общей миски наливает в нее молочный суп с пшеном и протягивает мне. Я делаю шаг вперед, закидываю карабин за плечи и начинаю есть. Время остановилось. Русские солдаты смотрят на меня. Женщины тоже смотрят на меня. И дети смотрят на меня. Все молчат. Слышно лишь позвякивание ложки в моей тарелке.

    — Спасиба,— говорю я, кончив есть.

    Женщина берет пустую тарелку из моих рук.

    — Пожалуйста,— просто отвечает она.

    Солдаты, не двигаясь, смотрят, как я направляюсь к выходу. В сенях стоят несколько ульев. Женщина, которая угостила меня супом, идет за мной следом, чтобы открыть мне дверь. Я жестами прошу ее дать мне меду для моих товарищей. Женщина дает мне рамку, и я выхожу за порог.

    Вот так все было. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, я не вижу в случившемся ничего странного. Наоборот, мне это кажется естественным, ведь изначально отношения между людьми и были такими естественными. После первой мгновенной растерянности все мои действия были непроизвольными, я не испытывал никакого страха и ни малейшего желания защищаться или нападать. Все было очень просто. И русские чувствовали то же самое — я это знал. В этой избе между мной, русскими солдатами, женщинами и детьми возникло понимание, которое было чем-то большим, чем перемирие. И это было не просто уважение к силе другого, какое испытывают звери в лесу. На этот раз вышло так, что люди сумели остаться людьми. Кто знает, где теперь эти солдаты, женщины и дети? Хочу надеяться, что война всех их пощадила. И пока мы живы, никто из нас не забудет, как мы себя тогда повели. Особенно дети. Если это случилось однажды, значит, может и повториться. Я хочу сказать, что это может повториться с бесчисленным множеством людей и стать привычкой, образом жизни.

    Вернувшись к товарищам, я повесил рамку с сотами на ветку, и мы все их съели, каждый по кусочку. Я огляделся вокруг, словно внезапно пробудившись от грез. Солнце исчезало за горизонтом. Я проверил пулемет и две оставшиеся обоймы. И тут на пустынных улицах показалась группа вооруженных людей. Они были в белых маскировочных халатах и шли по улице спокойно, уверенно. Наши? Немцы? Русские? Они остановились в нескольких метрах от нас. Видимо, заколебались. Потом мы услышали русскую речь. Я приказал своим следовать за мной и побежал между избами и огородами. Антонелли и Менеголо бежали следом, неся пулемет. Остановились перевести дух. Все смотрели на меня в растерянности, словно ждали, что я сотворю чудо. А я понимал, что положение наше отчаянное. Но сдаваться мы не собирались. У одного из альпийских стрелков, не помню уж какой роты, оказался ручной пулемет, но без патронов. Тут другой солдат подошел ко мне и сказал:

    — У меня осталось патронов сто.

    Встав за изгородь, я выпустил две обоймы по группе русских солдат, потом передал ручной пулемет одному из альпийцев.

    — Веди огонь ты,— сказал я ему.

    Он открыл огонь из-за частокола, но тут же со стоном упал к моим ногам — пуля угодила ему в голову. Снова я сам стал стрелять из ручного пулемета. Но кончились патроны. У Антонелли тоже иссякли боеприпасы, и он стал поспешно разбирать пулемет и закапывать части в снег. Наша рота лишилась последнего станкового.

    — Мужайтесь,— сказал я.— Приготовьте ручные гранаты, орите что есть сил и не отставайте от меня.

    Мы выскочили из-за частокола. Горстка солдат. Но мы кричали и шумели за целый взвод и непрерывно метали гранаты. Не знаю, сами ли мы проложили себе путь или русские пропустили нас, но только мы все спаслись. Мы добежали до откоса железной дороги и юркнули вниз в водосточную трубу. Я высунул голову наружу: снег был усеян трупами наших солдат. Автоматная очередь прошла у меня прямо над каской.

    — Назад, назад! — крикнул я.

    По одному мы вернулись к насыпи. Я ринулся в маленькую балку и побежал по дну. Мои товарищи не отставали ни на шаг. Я проскользнул вдоль кустов, и тут сзади на нас обрушился град пуль. Наконец мы добежали до тех самых изб, откуда утром русские вели огонь из противотанковых орудий. Ненадолго остановились там, чтобы перевести дух и оглядеться. Пока все целы и невредимы. Откуда-то выскочил лейтенант Пендоли.

    — Ригони! — крикнул он.— Ригони, помогите вынести капитана, он ранен.

    — А где же остальные?

    — Больше никого нет,— ответил лейтенант Пендоли.

    — Пошли за капитаном,— сказал я солдатам.

    Но из ближних изб, из-за плетней, с огородов выскочили десятки русских солдат и открыли беглый огонь. Многие из моих товарищей упали, остальные вскарабкались на железнодорожную насыпь и снова попали под обстрел. Еще двое или трое упали навзничь. Я тоже кинулся к насыпи. Пули громом били о рельсы, высекая из них искры, но мне удалось перекатиться через насыпь вниз. Я — последний из уцелевших — полз вместе со всеми по снегу. Но русские вновь появились на откосе и повели стрельбу. Я помчался из последних сил, то и дело проваливаясь по колено в снег. Бежал по открытой местности под огнем русских, и каждый мой шаг сопровождала пуля. «Вот он, наш смертный час,— беспрестанно повторял я, словно заевшая пластинка.— Вот он, наш смертный час. Вот он, наш смертный час».

    Вдруг я услышал, что кто-то стонет и зовет на помощь. Подбежал. Это альпийский стрелок с нашего опорного пункта на берегу Дона. Осколками противотанкового снаряда его ранило в ноги и в живот. Я схватил его под мышки и потащил за собой. Но понял, что так долго не выдержу, и взвалил его на плечи. Противотанковое орудие не умолкало. Я проваливался в снег, поднимался, снова падал, раненый стонал. Вскоре я совсем выбился из сил. Все же мне удалось донести его до места, куда пули не долетали. Впрочем, русские и сами прекратили обстрел. Я спросил стрелка, может ли он сделать несколько шагов. Он попытался, но не смог, и тогда мы укрылись за кучей навоза.

    — Полежи здесь,— сказал я ему.— Я пришлю сани и санитаров. И не бойся, раны у тебя не тяжелые.

    Потом я забыл послать туда сани, но, к счастью, санитары нашей роты проходили мимо и его подобрали. Уже в Италии я узнал, что он остался жив, и у меня с души свалилась тяжесть. Мы встретились с ним уже после окончания войны в Брешии. Я его не узнал, но он увидел меня издали, подбежал и обнял.

    — Не помнишь меня, сержант?

    Я смотрел на него, не узнавая.

    — Значит, не помнишь? — повторил он и хлопнул рукой по деревянному протезу.— Теперь все в порядке.— И засмеялся.— Неужто не помнишь двадцать шестое января?

    Тут я вспомнил, и мы обнялись на виду у прохожих, которые недоуменно смотрели на нас.

    А тогда я продолжал в одиночестве прокладывать себе путь в снегу и вдруг услышал грохот и увидел черную массу солдат — это колонна спускалась вниз с холма. «Что они делают, черт побери? Ведь русские сейчас всех их перебьют,— подумал я.— И почему они раньше не начали атаку?» Но потом понял. Снова появились русские самолеты и принялись поливать колонну пулеметным огнем и забрасывать ее осколочными бомбами. Точно так же, как утром. Только теперь русские вели из деревни сильный артиллерийский и минометный огонь. С холма осторожно и медленно спустилось несколько немецких танков. Один подбили, он остановился, но по-прежнему вел огонь из орудия. Остальные проехали мимо меня, совсем рядом. За танками бежали немецкие солдаты, и я побежал с ними. Снова мы прорвались к первым избам. Укрывшись за танками, открыли сильный ружейный огонь. Объясняясь жестами, я попытался уговорить экипаж одного из танков пробиться к дому, где лежал наш раненый капитан. Кое-как объяснил им, что речь идет о старшем офицере. После долгих колебаний немцы уступили моим настойчивым просьбам. Но едва танк проехал несколько метров в указанном мной направлении, как снарядом у него снесло перископ. Танк остановился, и нам пришлось отказаться от своей попытки. Нас было слишком мало, чтобы пробиться в селение без поддержки танка.

    Наступил вечер. Я укрылся за развалинами дома и вел огонь по русским, огородами перебегавшим с позиции на позицию. Я остался один. Справа, метрах в двадцати от меня, ловко полз по снегу немецкий солдат, подбираясь к двум русским, засевшим за невысокой каменной оградой. Когда он бросил в них две гранаты, я кинулся к дому впереди. С противоположной стороны улицы меня увидел русский солдат и забежал за угол, чтобы взять меня на мушку. Из наших прикрытий мы обменялись ружейными выстрелами. Навстречу мне бежал капитан горной артиллерии, но, только он собрался мне что-то крикнуть, в грудь ему угодила пуля, и он рухнул на землю. Хлынула кровь, забрызгав мне носки и ботинки. Подбежали его адъютант и один офицер. Стояли и плакали над капитаном, издававшим предсмертные хрипы. Но едва он замолк, адъютант снял у него с руки часы и вынул из кармана бумажник. Я валился с ног от усталости и сел на землю. Ко мне с криком подскочил младший лейтенант.

    — Трус, ты что тут делаешь? Подымайся!

    Я даже не взглянул на него, а он, покричав немного, сел рядом и не поднялся, даже когда я встал и ушел.

    Вскоре я узнал, что подполковника горной артиллерии Кальбо тяжело ранило. Разыскал его. Адъютант поддерживал его за голову и плакал. Глаза подполковника Кальбо подернулись пеленой, и он, наверно, уже ничего не видел. Приняв меня за майора Бракки, заговорил со мной. Что он сказал, я уже не помню, но помню звук его голоса, кровавую рану и его самого, распростертого на снегу.

    В облике его было что-то величественное, и я испытывал смятение и робость. Тем временем немецкие танки возобновили атаку. Альпийские стрелки и немцы продвигались позади танков. Пули ударялись о броню, отскакивали и проносились над нами. На одном из танков лежал генерал Ревербери и громко нас подбадривал. Потом слез с танка и пошел впереди с пистолетом в руке. Из одного дома русские вели сильный огонь. Только из этого дома.

    — Есть среди вас офицеры? — крикнул нам генерал.

    Офицеры среди нас, наверно, были, но никто не вышел вперед.

    — А альпийские стрелки есть? — снова крикнул он.

    Тогда из-за танков вышла группа солдат.

    — Возьмите этот дом штурмом,— приказал генерал.

    Мы бросились в атаку.

    Наступила ночь. Колонна ворвалась в деревню, и все ринулись искать место в домах — чтобы провести ночь в тепле и, если удастся, поесть. Какой же царил хаос! Я встретил нескольких саперов и спросил у них о Рино. Они видели, как во время первой атаки его легко ранило в плечо, а больше ничего о нем не знали. Я поискал его, покричал, но безуспешно. Потом я встретил капитана Марколини и лейтенанта Дзанотелли из нашего батальона. Мы стали возле церкви и начали звать:

    — «Вестоне!» «Вестоне»! Сбор!

    Но разве могут откликнуться мертвые?

    — Помните, Ригони, первое сентября? — сквозь слезы сказал лейтенант.— Все как тогда.

    — Хуже,— ответил я.

    На наши крики отозвался Барони и подошел вместе с горсткой своих минометчиков. У них остался ствол миномета и больше ничего. Даже ни одной ручной гранаты не осталось. Из всего батальона нам удалось собрать человек тридцать. Все избы уже были заняты, и мы разместились в бывшей школе... Но там были выбиты стекла, на полу ни клочка соломы, а пол цементный. Мы улеглись, но заснуть не могли. К тому же так недолго было и замерзнуть. Эча, солдат из нашей роты, раздобыл бог знает где галеты и дал мне одну. Мы вместе принялись их грызть. Сидевший рядом Бодей дрожал от холода. Потом мы поднялись с пола и вышли на улицу. Я постучал в одну избу, в дверях показался немецкий солдат и наставил мне в грудь пистолет.

    — Я хочу войти,— сказал я.

    Спокойно отвел его руку и рассмеялся ему в лицо. Тогда он вложил пистолет в кобуру и захлопнул дверь перед самым моим носом. Мы с Бодеем забрались в хлев и соорудили из сучьев костерок. Немного, конечно, обогрелись, но спина все равно мерзла. Мулы глядели на нас, опустив уши. Мы начали клевать носом, и в конце концов я заснул, прислонившись к бревну.

    Таким был этот день — 26 января 1943 года. День, когда я потерял лучших своих друзей.

    О Рино, которого ранило при первой атаке, я больше ничего толком и не узнал. Его мать живет одним ожиданием. Я вижу ее каждый день, проходя мимо их дома. Глаза ее не просыхают от слез. Всякий раз, завидев меня, она мне кивает, а губы дрожат, и у меня не хватает мужества заговорить с ней. В тот день я потерял и Рауля, первого друга, обретенного на военной службе. Он лежал на танке, и, когда спрыгнул и пошел вперед, чтобы стать на шаг ближе к родному дому, хоть на шаг, его настигла автоматная очередь, и он остался лежать на снегу. Рауль, мой верный друг, который каждый вечер перед сном неизменно напевал: «Спокойной ночи, любовь моя». Однажды в школе лыжников он растрогал меня до слез, прочтя «Мольбу Мадонны» Якопоне да Тоди. Джуанин тоже погиб. Вот ты и вернулся домой, Джуанин. Все мы туда вернемся. Джуанина убили, когда он нес мне патроны для станкового пулемета. Он умер на снегу — он, который вечно мерз и даже в нашей берлоге сидел в закутке у печки. Погиб и капеллан нашего батальона. «Счастливого рождества, дети мои, мир вам». Его убили, когда он пытался вытащить из-под огня раненого. «Сохраняйте спокойствие и не забудьте написать домой». Счастливого и вам рождества, капеллан! И капитан погиб. Контрабандист из Вальстаньи. Автоматной очередью ему насквозь прошило грудь. В тот вечер погонщики мулов вывезли его на санях из окружения. Он умер в Харькове, в госпитале. Весной, по возвращении, я побывал в его доме. Шел к нему через леса и долины. «Алло! Это Вальстанья! Говорит Беппо. Как дела, земляк?» Его старый сельский домик был чистым, как землянка лейтенанта Ченчи. А сколько в тот день погибло солдат из моего взвода и с нашего опорного пункта?! Мы должны и теперь держаться вместе, ребята. Лейтенанта Мошиони ранило в плечо, и потом в Италии рана никак не закрывалась. Та рана у него все-таки зажила, но рана в сердце осталась. И генерал Мартинат погиб в тот день. Помню, как еще в Албании я вел его по нашим позициям. Я быстро шел впереди — дорога мне была знакома — и все время оглядывался, поспевает ли он за мной. «Иди, иди капрал, не беспокойся, ноги у меня крепкие». И полковник Кальбо, бравый командир артиллерии, погиб в тот день. И сержанта Минелли ранило, он лежал на снегу и плакал. «Смерть моя пришла,— твердил он.— Смерть моя пришла».

    Да, немногие вернулись домой, Джуанин. Морески не вернулся. «Разве бывает коза на семь центнеров? Век бы не видеть этой вонючей „Македонии“». И Пинтосси, старый охотник, не вернулся домой, чтобы поохотиться на перепелок. А теперь, наверно, умерла и его старая верная собака. И еще много, много моих друзей спят в полях пшеницы и маков и в густой степной траве вместе со стариками из легенд Гоголя и Горького. А те немногие, что уцелели, где они теперь?

    Проснувшись, я увидел, что ботинки мои обгорели. Колонна готовилась выступить. Я не нашел никого не только из своей роты, но даже из всего батальона. В темноте Бодей куда-то исчез, я остался один. Старался идти как можно быстрее, ведь русские могли снова нас настигнуть. Еще не кончилась ночь, и в деревне царил переполох. В избах и прямо на снегу стонали раненые. Но я больше ни о чем не думал, даже о доме. Я был бесчувственным, как камень, и, словно камень, меня несло куда-то потоком. Я даже не пытался отыскать друзей, потом и шаг сбавил. Ничто больше меня не удивляло и ничто не могло разжалобить. Если бы снова пришлось выдержать бой, я пошел бы в атаку сам, не глядя, кто меня обгоняет, а кто отстал. Я вел бы бой сам, в одиночку, перебегая от избы к избе, от огорода к огороду. Не слушал бы ничьих приказов, вольный поступать как мне вздумается, словно охотник в горах.

    У меня еще оставалось двенадцать патронов для карабина и три ручные гранаты. Не много нашлось бы в колонне людей, у которых сохранилось столько боеприпасов.

    Еще один день марша по снегу. Обгоревшие ботинки разваливались, и я обмотал их тряпками и прикрутил к ногам проволокой. Сухая кожа на ботинке покоробилась, натерла ногу у щиколотки, и вскоре там образовалась кровоточащая рана. Отчаянно болели колени, при каждом шаге в суставах раздавался хруст. Я отмерял километр за километром и ни с кем даже словом не перемолвился.

    Теперь колонна шла разрозненно. Самые крепкие шагали быстро, остальные — как придется. Я не примкнул ни к тем, ни к другим. Шел один.

    Миновал еще день марша. Вдоль дороги валялись брошенные орудия. Все правильно — бесполезно тащить их дальше, пусть лучше мулы везут раненых. Нередко между альпийскими стрелками и немцами вспыхивали короткие стычки. Немцам непонятно каким образом удалось завладеть нашими мулами, которые сейчас были явно удобнее и полезнее их грузовиков. Но наши артиллеристы время на перепалки не тратили — останавливали мулов и заставляли немцев слезать. Надо было побыстрее погрузить раненых земляков. Перед лицом спокойствия и твердости альпийских стрелков бессильная ярость немцев казалась мне смешной. Тот день тянулся бесконечно долго. Вокруг не было видно ни единой деревушки, мы безостановочно шли вперед. Пригоршнями глотали снег. Наступила ночь. Марш продолжался, впереди ни малейших признаков жилья. Наконец вдали забрезжил огонек, но казалось, мы никогда до него не доберемся. Ночь длилась целую вечность. Но вот мы увидели долгожданную деревню. Не помню, куда я пошел спать и пожевал ли хоть корку хлеба. Утром, когда я снова двинулся в путь, светило солнце. Большая часть людей уже ушла, я был одним из последних. Избы стояли пустые, медленно догорали костры. Помнится, я вошел в одну из изб, на полу валялась полуобуглившаяся картофельная кожура, я ее съел. Я по-прежнему держался один.

    Однажды вечером я наткнулся в избе на солдат моего батальона. Они меня узнали. У одного были обморожены ноги. Утром у него началась гангрена. Он плакал— идти с нами он не мог, а саней, чтобы его погрузить, мы не нашли. Я попросил женщин поухаживать за ним. Солдат плакал, русские женщины тоже плакали.

    — Прощай, Ригони,— сказал он мне.— Прощай, сержант.

    Я снова шел один. Как-то нашел на снегу желтую плитку. Поднял ее и съел. И сразу же стал плеваться. Кто знает, какую гадость я съел. Весь день я плевался чем-то желтым и весь день ощущал во рту отвратительный запах. Так и не понял, что это было — скорее всего, мазь против обморожения, а может, и взрывчатка.

    Однажды я устроился на ночлег вместе с офицерами батальона «Валькьезе». Вошел в избу, заговорил на брешианском диалекте и сказал, что я из их батальона. Они приняли меня в свою компанию. Я разжег огонь в печи, и тут солдат притащил в избу овцу. Я ее заколол, разрубил на куски и стал обжаривать на огне. Мне удалось раздобыть немного соли. Потом я поделил мясо на части, и все мы — человек пятнадцать — дружно принялись за еду. Офицеры, увидев, что я такой расторопный, прониклись ко мне симпатией. Но я все делал, как автомат, После сытного ужина мы заснули в теплой избе. Проснулся я первым, еще не рассвело.

    — Поднимайтесь,— сказал я.— Пора, не то окажемся последними.

    Но офицеры не захотели вставать так рано. Я вышел из избы один и пристроился в хвост колонны, которая уже тронулась в путь. После полудня мы добрались до какой-то деревни. Колонна была впереди, а я тащился в самом конце. С холма я вдруг увидел, что колонна зигзагом движется по степи, а ее на бреющем полете обстреливают из пулеметов русские самолеты. В деревне группки по два-три человека уже разбрелись по избам в поисках еды. На площади расхаживали голуби. Я решил подстрелить одного и съесть, снял с плеча карабин, спустил предохранитель и стал целиться метров с двадцати. Голубь взлетел, и тут я выстрелил. Он камнем рухнул на землю. Я знал, что я неплохой стрелок, но что попаду на лету из карабина в голубя — не думал. Наверняка это вышло случайно. Все же я немного приободрился. Старик русский наблюдал за мною, стоя неподалеку, он подошел и жестами выразил свое изумление. Недоверчиво покачал головой, показывая на мертвого голубя. Потом поднял его, осмотрел сквозную рану, отсчитал шаги до того места, откуда я выстрелил. Протянул мне голубя и пожал руку. Я был тронут. Видно, тоже старый охотник, как Ерошка.

    Потом я вошел в избу, чтобы сварить голубя, снял котелок, который висел у меня на ремне вместе с подсумками. В избе сидели итальянские солдаты, но хозяев не было. Позже пришли несколько молодых безоружных офицеров. Съев голубя, я хотел взять карабин, который перед тем прислонил к стене, но его там не оказалось. Моего старого, милого сердцу карабина, который всегда так безотказно мне служил!.. Кто же мог его украсть!

    Офицеров в избе уже не было, я, конечно, не могу утверждать, что карабин унесли именно они. Но предполагать могу. Мне стало обидно, очень обидно. Теперь, когда мы вырвались из окружения, безоружные — а их было в колонне большинство — старались унести оружие у тех, кто его сохранил. Я не хотел и не мог вернуться к моим друзьям без карабина. Ведь я бросил каску, противогаз, ранец, сжег ненароком ботинки, потерял перчатки, но со своим старым карабином не расстался. У меня еще оставалось несколько обойм и ручные гранаты. В избе лежало тяжелое, грубой работы охотничье ружье. Я взял его — патроны от карабина к нему подходили. Едва я вышел, как услыхал поблизости выстрелы и крики. Это партизаны, а может, и солдаты Красной Армии, которые, видимо, решили внезапно атаковать отставших от своих частей. Чтобы не попасть в плен, я огородами что было сил побежал в степь и несся, пока не догнал колонну. Рана на ноге загноилась. Этот гнилостный запах преследовал меня, к тому же носок прилип к ране. Я испытывал сильную боль, будто кто-то впился в ногу зубами и не разжимает их. Суставы хрустели при каждом шаге; я держался на ногах довольно крепко, но шел медленно, быстрее идти был просто не в состоянии. На одном из огородов подобрал палку и теперь шагал, опираясь на нее.

    На следующую ночь я остановился в избе, где разместился наш врач-лейтенант. Я осторожно снял тряпье и дырявые, обгоревшие ботинки. Кожа вокруг раны стала мертвенно-бледной с желтыми пятнами гноя. Я промыл рану в чистой воде с солью. Перевязал ее куском полотна. Снова надел носки, остатки ботинок, тряпки и замотал все это проволокой. Еще вечером я встретил в этой деревне Ренцо.

    — Как дела, земляк? — спросил я.

    — Хорошо,— ответил он.— Пока хорошо. Я вон в той избе остановился, завтра пойдем вместе.

    И заторопился к себе. Свиделись мы с ним уже в Италии. А тогда я был один, не искал себе попутчиков, хотелось побыть одному. Ближе к ночи в избу постучал немецкий солдат. Он не был похож на своих собратьев. Он поел с нами, потом сел на скамью, вынул из бумажника фотографии.

    — Это моя жена,— сказал он,— а это дочка.— Жена была молодая, а девочка — совсем еще ребенок.— А это мой дом,— добавил ом. Дом в маленьком баварском селении стоял посреди елей.

    Еще один день я отшагал, опираясь на палку, словно старый бродяга. И часами повторял: «Вот он, наш смертный час». Этот рефрен придавал четкий ритм моей ходьбе. Вдоль дороги часто попадались мертвые мулы. Однажды, когда я отрезал кусок мяса от туши мертвого мула, кто-то меня окликнул. Это был старший капрал из батальона «Верона», которого я еще в Пьемонте обучал в школе горнолыжников. Он, видимо, был рад встрече.

    — Хочешь, пойдем дальше вместе? — предложил он.

    — Я не против, пошли,— ответил я.

    Потом дня два или три мы шли уже вместе. В школе его прозвали Ромео из-за того, что однажды ночью он проник через окно к пастушке. Учеба в горнолыжной школе явно сослужила ему хорошую службу. Он — Ромео, а она — Джульетта. Он был новобранцем, и друзья подшучивали над его страстью. Как-то вечером мы сидели в хижине среди ледников, а Ромео взял и спустился в селение к своей возлюбленной, но прежде ему пришлось прошагать всю ночь. Утром ему надо было подняться на вершину крутой горы. Он изрядно устал за ночь, но лейтенант Суитнер снабдил его канатами и всем необходимым, и он взобрался. Теперь в России он показал себя, по рассказам друзей, одним из лучших унтер-офицеров батальона. В дороге мы почти не разговаривали, но вечером, придя в избу, дружно готовили еду и стелили солому.

    Солнце начало пригревать землю, дни становились длиннее. Мы шли вдоль берега реки. Пронесся слух, что мы вырвались из «мешка» и вскоре доберемся до линии немецкой обороны. Те, кто шли в самом хвосте колонны, рассказывали, что русские солдаты, танки и партизаны часто отрезают край колонны от основных частей и забирают отставших в плен.

    Однажды в балке я увидел застрявшие в снегу сани с ранеными. Мы с Ромео шли вдвоем по обочине дороги. Проводник и раненые на санях просили о помощи. Вокруг было множество солдат, но мне казалось, что обращаются они именно к нам. Я остановился. Обернулся назад, а потом зашагал дальше. Когда я снова обернулся, то увидел, что сани тронулись с места. А я опять был один, никого не искал, ничего не желал. Ромео шел чуть позади. В одной деревне — помню, было еще светло — мы заночевали в какой-то избе.

    Вечером в ту же избу зашли офицеры. По кисточкам на их шляпах я понял, что они из батальона «Эдоло». И спросил у них о Рауле.

    — Погиб,— ответили они,— погиб в Николаевке. Шел в атаку на немецком танке, и, когда спрыгнул на землю, его убили из автомата.

    Я молчал.

    Утром, пускаясь в путь, я вначале шел очень медленно. Колени хрустели. Тащился как черепаха до тех пор, пока ноги не согревались, а потом шагал уже увереннее, опираясь на палку. Мой многотерпеливый спутник молча следовал за мной. Мы были как двое старых бродяг, которые прежде не знали друг друга, но встретились и решили идти вместе.

    В колонне все чаще вспыхивали ссоры. Все мы стали раздражительными, нервными и были готовы взорваться по любому пустяку. Однажды мы с Ромео вошли в избу, привлеченные петушиным криком. Там оказалось много кур, мы взяли по одной. По дороге их ощипали, чтобы вечером сварить. На поле рядом с колонной приземлился немецкий транспортный самолет «Аист». В него начали грузить раненых. Через несколько часов они будут в госпитале. Но меня уже ничто не волновало.

    Нам встретились немецкие солдаты, которые не были с нами в окружении. Они из местного укрепленного пункта. Все были в новой, опрятной форме. Немецкий офицер смотрел в бинокль куда-то за горизонт. «Значит, мы все-таки выбрались»,— вяло зашевелилась в мозгу мысль. Но я не ощутил ни волнения, ни радости, даже когда своими глазами увидел указатели на немецком языке.

    У дороги остановился генерал. Его звали Наши, командир альпийского корпуса. Да, это он нам отдает честь, приложив руку к виску. Нам — толпе оборванцев! Мы проходили мимо этого седоусого старика, оборванные, грязные, с густыми, спутанными бородами, многие были без ботинок, раненые, с обмороженными ногами. А этот старик в фетровой альпийской шляпе отдавал нам честь. И мне казалось, что передо мной мой покойный дед.

    Там внизу стоят наши «фиаты» и «бьянки». Мы вышли из окружения, эпопея закончилась. Машины прибыли, чтобы встретить нас и погрузить обмороженных, раненых, да и вообще всех, кто обессилел и не может идти. Смотрю на наши грузовики и прохожу мимо. Рана моя смердит, колени болят, но я упрямо иду по снегу. На табличках указано; «6-й альпийский полк», «5-й альпийский полк», «2-й горноартиллерийский дивизион». И дальше: «батальон „Верона“», мой Ромео уходит, а я этого и не замечаю. Батальон «Тирано», батальон «Эдоло», группа «Валькамоника». Колонна постепенно редеет. «6-й альпийский полк, «батальон „Вестоне“» — показывает стрелка. Я из шестого альпийского полка? Из батальона «Вестоне»? Тогда вперед, «Вестоне»! «Вестоне», мои друзья... «Сержант, вернемся мы домой?» Я вернулся домой. Вот он, наш смертный час.

    — Старик! Чао, Старик!

    Кто это меня зовет? А, это Бракки. Он идет мне навстречу, хлопает по плечу. Он уже вымылся, побрился.

    — Спускайся вниз, Старик, вон в тех избах найдешь свою роту.

    Молча смотрю на него. Медленно, все медленнее спускаюсь к избам. Их три, в первой разместились погонщики и семь мулов, во второй — рота, а в третьей — еще одна рота. Открываю дверь, в первой комнате несколько солдат бреются и приводят себя в порядок.

    — А где остальные?— спрашиваю.

    — Сержант! Сержант! Ригони пришел! — кричат они.

    — А где остальные?— повторяю я. Вижу Тоурна, Бодея, Антонелли и Тардивеля. Лица, которые я уже успел позабыть.— Значит, всё позади? — говорю я.

    Мои солдаты рады мне, что-то в душе моей зашевелилось, но в самой глубине — и сейчас медленно, словно пузырек воздуха со дна моря, всплывает на поверхность.

    — Идем,— говорит мне Антонелли. Он отводит меня в другую комнату, где сидит офицер из штаба роты.— Теперь он командует ротой,— объясняет мне Антонелли. В комнате сидит и каптенармус, он заносит на клочок бумаги мое имя.

    — Ты двадцать седьмой! — говорит он.

    — Устали, Ригони, да? — спрашивает лейтенант.— Если хотите отдохнуть, располагайтесь, где вам удобнее.

    Я залезаю под стол у стены и лежу там, сжавшись в комок. Весь день и всю ночь пролежал я так под столом, слушая голоса друзей и глядя, как движутся ноги по утрамбованному земляному полу.

    Утром я вылезаю из-под стола, и Тоурн приносит мне в крышке котелка кофе.

    — Тоурн, старина. Это ты, правда? А где остальные? — спрашиваю я.

    — Здесь,— отвечает Тоурн,— идем.

    Взвод, наш взвод пулеметчиков...

    — Но где же они, Тоурн?

    — Идем, сержант.

    Я радостно подзываю к себе Антонелли, Бодея и других.

    — А Джуанин?— спрашиваю я.— Где Джуанин?

    Они молчат. «Вернемся мы домой?» Снова спрашиваю о Джуанине.

    — Убили его,— отвечает Бодей.— Вот его бумажник.

    — А остальные?— спрашиваю я.

    — С тобой нас всего семь,— говорит Антонелли. — Семь вместе с тобой, из всего взвода. А вот у него,— он показал на Бозио,— перебита нога.

    — А ты, Тоурн? — говорю я.— Покажи-ка руку.

    Тоурн протягивает мне ладонь.

    — Видишь, рука зажила,— говорит он.— Посмотри, какой ровный рубец.

    — Если хочешь побриться и помыться, я согрею тебе воду,— предлагает Бодей.

    — Зачем, и так сойдет,— отвечаю я.

    — Да ведь воняет от тебя,— говорит Антонелли.

    Кто-то сует мне безопасную бритву и зеркальце. Смотрю на эти две странные вещи, потом гляжусь в зеркало. Неужели это я — Ригони Марио, номерной знак 15 454, старший сержант шестого альпийского полка, батальон «Вестоне», пятьдесят пятая рота, взвод пулеметчиков. На лице земляная корка, спутанная борода, грязные, покрытые какой-то слизью усы, желтые глаза, волосы, схваченные вязаной шапкой, ползущая по шее вошь. Я улыбаюсь себе.

    Бодей протягивает мне ножницы, и я подстригаю бороду, потом начинаю мыться. С меня стекает мутная, цвета земли вода. Безопасной бритвой, очень осторожно — кто знает, сколько таких бород сбрило это лезвие,— приступаю к бритью. Оставляю клинышек на подбородке и маленькие, как прежде, усы. Потом снова начинаю мыться, а мои друзья смотрят, как я обретаю первозданный вид. Тоурн дает мне гребенку. Ой, как больно расчесывать волосы!

    — От тебя все еще воняет,— говорит мне Антонелли.

    — Это нога,— отвечаю я,— нога. У вас не найдется немного соли?

    — Есть и соль,— говорит Бодей, кипятит воду и бросает в нее соль.

    — Ты что, ноги обморозил?— спрашивают друзья.

    Я снимаю остатки ботинок и тряпки. Ну и запах! Кажется, будто в ране завелись черви, такая она вонючая и гнойная. Хорошенько обрабатываю рану соленой водой, вымываю ноги. У Антонелли нашелся и кусок бинта из индивидуального пакета, и я перевязываю им рану. И наконец снова залезаю под стол, лежу и не отрываясь смотрю на стену избы.

    Три дня пробыли мы в той деревне. За эти дни пришло еще несколько отставших солдат. Но марш наш закончен. Обмороженного каптенармуса на следующий день увезли в госпиталь. Из офицеров нашей роты не осталось никого: ни Мошиони, ни Ченчи, ни Пендоли. Да и унтер-офицеров тоже немного — лишь младший лейтенант и старший сержант взвода погонщиков мулов. Бозио, солдата отделения Морески, раненного в ногу, я сам отвез на муле, а затем посадил в грузовик санитарной службы. Там мне встретился земляк Тоурна из третьего стрелкового взвода. Голова его была повязана платком.

    — Что это с тобой? — спросил я.

    Он снял платок, и я увидел на месте глаза красную дыру.

    — Я уже вылечился,— сказал он.— Теперь вместе с вами возвращаюсь в Италию.

    В один из этих дней умер наш полковник Синьорини. Вот как это было: он собрал командиров батальонов, и, когда услышал, что осталось от его полка, он заперся в комнате избы и ночью умер от разрыва сердца. Помню, еще перед отправкой на Дон мы рыли землянки, и к нам пришел полковник. Бракки позвал меня и представил ему. Он положил руку мне на плечо, перчатка зацепилась за одну из звездочек моей шинели и порвалась. Помню свое смущение и его улыбку. А теперь и он покинул нас.

    Я пошел в штаб полка узнать о Марко Далле Ногаре.

    — Он обморозился,— сказали мне.— И его отправили в Италию.

    Лейтенант, принявший командование ротой, спросил у меня имена тех, кто заслужил орден. Я назвал ему Антонелли, Артико, Ченчи, Мошиони, Менеголо, Джуанина и еще нескольких человек,

    Так закончилась история выхода из окружения. Но отступление не кончилось. Еще много дней подряд шли мы по Украине, по Белоруссии, до самой границы с Польшей. Русские продолжали наступать. Иной раз нам приходилось идти всю ночь. Однажды я едва не лишился рук — обморозил их, когда без перчаток ухватился за борт грузовика. Были новые снежные метели и новые лютые морозы. Мы шли отрядами и маленькими группами. На ночь останавливались в избах — подкрепиться и соснуть. О многом я еще мог бы рассказать, но это уже другая история.

    Наступила весна. Мы шагали по дорогам много дней подряд, такая уж была наша судьба — шагать. И вдруг я заметил, что снег начал подтаивать, а на дорогах, по которым мы шли, образовались лужицы. Солнце пригревало все сильнее, и однажды я услышал пение жаворонка. Жаворонок приветствовал весну. Мне захотелось улечься в зеленой траве и слушать, как посвистывает ветер в ветвях деревьев, как журчит вода между камнями.

    Мы ждали поезда, который должен был отвезти нас в Италию. А находились мы тогда в Белоруссии, возле Гомеля. Наша сильно поредевшая рота расположилась в деревне на опушке леса. Чтобы добраться до этой деревни, нам пришлось долго шагать через раскисшие от талого снега поля. Места эти славились своими партизанами, и даже немцы не решались сюда заходить. Они послали нас. Староста сказал, что мы должны разместиться по одному, по двое на каждую избу, иначе местным жителям трудно будет нас накормить. Изба, в которой меня приютили, была чистая, светлая, и жили в ней простые и еще не старые люди. Я устроил себе лежанку в углу у самого окна. Так и пролежал все время на соломе. Целыми часами лежал и глядел в потолок. После полудня в избе оставались только девочка и младенец. Девочка садилась около люльки. Люлька была подвешена к потолку на веревках, стоило малышу заворочаться, как она начинала покачиваться, словно лодка на волнах. Девочка сидела рядом и пряла. Я смотрел в потолок, и жужжание веретена казалось мне шумом воды в гигантском водопаде. Иногда я смотрел на девочку, следя за ее работой. Проникавшее сквозь занавески мартовское солнце золотило пряжу, а веретено сверкало тысячами огоньков. Частенько ребенок принимался плакать, и тогда она тихонько покачивала люльку, что-то напевая. Я слушал и молчал. К ней приходили подружки из соседних изб. Приносили свои прялки и работали вместе. Переговаривались между собой, но вполголоса, словно боялись меня потревожить. Голоса звучали нежно, а жужжание веретен для меня было лучшим лекарством. Иной раз они пели. «Стеньку Разина», «Наталку-Полтавку» и старые хороводные песни. Я часами глядел в потолок и слушал. Вечером звали меня поужинать. Ели всей семьей из одного котелка — вдумчиво, с религиозной торжественностью. Возвращались мать, отец, сын. Отец с сыном приходили только к вечеру и оставались в избе недолго, то и дело выглядывали в окно, а потом уходили вместе и возвращались лишь на следующий вечер. Как-то они вообще не пришли, и девочка всю ночь проплакала. Вернулись они под утро... Малыш спал, тихонько покачиваясь в деревянной люльке, подвешенной к потолку. Через окно в комнату заглядывало солнце, окрашивая пряжу в золотой цвет, а веретено сверкало тысячами искр. Его жужжание казалось мне шумом водопада. И в этом шуме голос девочки был тихим и нежным.

    Преблик (Австрия),

    январь 1944 — Азиаго, январь 1947

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 21      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.  6.  7.  8.  9.  10.  11. > 





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.