История Тёнле - Сержант в снегах, Рассказы, История Тёнле - М. Ригони Стерн - Исторические художественные книги - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 21      Главы: <   16.  17.  18.  19.  20.  21.

    История Тёнле

    STORIA Dl TÖNLE

    Перевод В. Гайдука

    По вечерам на склоне Моора неподвижно стояла корова и смотрела вдаль. На фоне безоблачного неба она казалась памятником, пьедесталом которому служила насыпь артиллерийского редута, выдолбленного на склоне горы весной 1916 года.

    Джиджи Гиротти, сидя в плетеном кресле и кутаясь от холода в плед, тоже задумчиво смотрел вдаль.

    — Приходит сюда каждый вечер... Интересно. Куда она смотрит, о чем думает? — едва слышно спросил он.

    Я не ответил.

    — Может быть,— размышлял он,— решила запастись впрок впечатлениями? Насмотреться и наслушаться, пока не заперли на зиму в хлев. Или пока не околела...

    — А вдруг,— перебил я,— она ждет восхода? Разве ты не заметил? Она все время глядит на восток.

    Из лесной чащи, которая покрывала горный склон, незаметно выползла ночь. На фоне звездного неба все так же неподвижно стояла корова и смотрела вдаль. Она заждалась рассвета.

    Я начал рассказывать Джиджи историю Тёнле Бинтарна.

    ГЛАВА ПЕРВАЯ

    Тёнле притаился на опушке леса, осторожный, как дикий зверь, дожидающийся сумерек, чтобы выйти из чащи; он разглядывал с вершины родные места, свой поселок в долине, опоясанный лугами. Терпкий дымок от сгоревших поленьев растворялся в лилово-розовом небе, где, перекликаясь, кружили галочьи стаи.

    На крыше его дома росло деревце. Вишня-дичок. Много лет назад желтоносый дрозд занес туда косточку. Весной от талой воды она проросла; один из предков Тёнле, чтобы укрыть дом от дождя и снега, настелил на крыше второй слой соломы, и нижний от этого превратился в перегной — почти чернозем. Вот и поднялось деревце.

    Тёнле Бинтарн глядел вниз и вспоминал, как еще мальчишкой, после осенней жатвы, он забирался на крышу хлева в том месте, где она касается склона горы, и наедался до отвала необычайно сладких черных вишен — не оставлял ни одной на поживу дроздам. Ягоды были как мед, целую неделю темно-вишневые пятна не сходили с ладоней и губ. Даже вода из Пруннеле их не брала. Осенью нежно-красная крона вишни была заметна с вершины Моора, словно не дерево, а старинная королевская хоругвь осенила благородством и выделила среди прочих именно этот бедняцкий дом.

    Теперь же, декабрьским вечером, ветки деревца застыли на небосклоне каким-то загадочным знаком, и если бы не дымок, струйками сочившийся из-под стрех, вряд ли кто-нибудь догадался бы, что на заснеженной целине есть дома. В ту пору в наших жилищах труб не делали: помещавшийся в большой комнате дымоход вел прямо на чердак к корзине с ивовыми прутьями, обмазанными глиной, чтобы гасить искру; все пространство чердака заполнялось дымом, который не только сберегал в доме драгоценное тепло, но вдобавок коптил и так прочно закаливал вытесанные из лиственницы стропила, что они становились неподвластны векам.

    Дома Тёнле не был уже девять месяцев. Своим дал о себе знать только один раз, из Регенсбурга, когда случайно натолкнулся там на возвращавшегося в Италию земляка. Так уж получилось.

    С тех пор как Тёнле повзрослел, зимой два-три раза в месяц он обычно проносил через границу контрабанду. Сюда башмаки на шипах для мужчин и платья для женщин, туда — сахар, спиртное и табак. За один поход через границу, если, конечно, повезет, можно было заработать на четверик * ячменя или кукурузной муки, головку соленого сыра или несколько штук сушеной трески.

    Однако эта коммерция была не таким уж легким делом. После 1866 года все доступные перевалы взяла под наблюдение королевская таможенная гвардия; иной раз можно было нарваться на гвардейцев; если услышишь: «Стой! Кто идет?» — бросай свою поклажу и беги без оглядки. Бывало, однако, что группе контрабандистов и удастся проскользнуть через охраняемый перевал, такое случалось благодаря тайному сговору с таможенниками: кинешь лиру серебром в фуражку гвардейца и ступай с богом.

    Вместе с Тёнле контрабандой промышляли еще четверо из нашей округи; в безопасных местах они шли колеей, накатанной санями, потом забирались в самую глухую часть леса и, чтобы не оставить следов, пролезали под деревьями, где наст, как известно, покрепче. На вершине у них была своя тропа, доходившая под прикрытием скал до самой границы. Спуск на другую сторону, в край Франца-Иосифа, таил опасность — не из-за императорско-королевских жандармов, а потому что в каньонах Вальсуганы часто срываются лавины. (До сих пор у нас вспоминают, как засыпало в обвале одного сапожника, отца семейства. Собаки пастухов нашли его в долине Трапполе только в августе, за спиной у него был туго набитый деревянными башмаками мешок.)

    Короче говоря, в марте того года, с которого начинается наша история, Тёнле Бинтарн возвращался домой с мешком на плечах. Неподалеку от деревни спутники, как всегда, разошлись в разные стороны, чтобы не попасться на глаза пограничникам; осторожным, но уверенным шагом Тёнле спускался по откосу Платабеча. Похрустывала под ногами ледяная корочка, не растаявшая в тени; еще полчаса — и Тёнле дома с детьми и женой, отдохнет и выспится в теплой сухой постели. Товар по назначению переправят жена и старший сын Петар.

    Услышав: «Стой! Кто идет?» — он удивился больше, чем если бы в него пальнули из ружья; но Тёнле не скинул мешка, ведь он был почти дома! Одним махом он спрыгнул с тропы и заскользил по косогору вниз, в долину. Но там его подкарауливал еще один гвардеец, и не успел Тёнле встать на ноги, как тот вцепился ему в плечо и рявкнул положенное по уставу: «Стой! Ты арестован!»

    Тёнле мгновенно развернулся, стряхнул с себя таможенника и не глядя ударил его палкой. Тот взревел и рухнул на землю. Тёнле что было сил бросился в чащу леса, где уже зацвело волчье лыко; за спиной Тёнле слышал выстрелы, пули, просвистев над головой, отсекли несколько веточек букового ореха. Сверху закричали:

    — Стой! Не уйдешь!

    Загалдели галки, вспорхнул перепуганный дрозд, и снова:

    — Стой! Не уйдешь! Я тебя узнал!

    Тёнле притаился в том месте, откуда, оставаясь незамеченным, можно было видеть всю округу. Гвардейцы спустились в долину через пастбище; один из них шел, опираясь на плечо товарища, и прижимал ко лбу платок. Тёнле увидел, как они подошли к Баллоту, копавшему огород под чечевицу, и о чем-то его спросили; потом пересекли луг, принадлежащий Гребадзарам, и остановились на берегу Пача; проточной водой промыли рану и наконец направились в город.

    Тёнле ринулся вниз сломя голову. Припрятал мешок в загоне у Шпилле, оттуда, прибавив ходу, пустился домой. Второпях объяснил жене и отцу что к чему, прихватил с собой еды и ушел в лес, где он знал один заветный грот.

    Через час гвардейцы и карабинеры во главе с офицером появились в доме. Перерыли все вверх дном, обыскали подпол, сеновал и ничего не обнаружили, кроме нищеты. Искали они и в хлеву, где пол был покрыт слоем перемешанного с листьями навоза толщиной примерно в метр, так что овцы могли своими мордами дотянуться до оконца и посмотреть голодными глазами на зеленые склоны Польтрекке — там уже зацвели крокусы. Офицер приказал вывести во двор шесть овец и трех ягнят, чтобы проверить, не скрывается ли в хлеву преступник.

    В заключение лейтенант собрал возле дома всех жителей округи и объявил им с неаполитанским выговором:

    — Гвардеец королевской таможенной стражи тяжело ранен при исполнении своего долга. Нам известно, кто преступник, и вам это тоже известно. Если в течение нескольких часов он явится с повинной, то нами будет проявлено милосердие. В противном случае...— Он угрожающе сжал обтянутый перчаткой кулак и прибавил:

    — Если вы предоставите ему убежище или окажете помощь, вы станете соучастниками. Понятно?

    Никто не сказал ни слова в ответ. Только один старик пробормотал что-то на нашем наречии, который, конечно, гвардейцам и карабинерам был не понятен.

    — Кругом! — скомандовал офицер. Построившись в колонну по двое, они ушли переулком, по обеим сторонам которого вместо заборов торчали огромные каменные глыбы. Яростный собачий лай сопровождал их до тех пор, пока они не скрылись из виду.

    О том, что Тёнле Бинтарн ранил таможенника, стало известно в городке да и во всей округе. Новость распространилась с телефонной быстротой, хотя этого изобретения у нас еще не было и в помине. Мировой судья начал дело; вице-губернатор вызвал к себе с докладом королевского комиссара полиции, начальника таможенной гвардии и командира королевских карабинеров. Но больше всего новость обсуждалась в лавке у Пуллера — брадобрея и сапожника, собиравшего и распространявшего информацию на потребу контрабандистов и таможенников, государственных учреждений и ресторанов, лавочников и фурьеров, лесорубов и пастухов, охотников и священников.

    В тот же вечер происшествие сделалось предметом споров в офицерской столовой 63-й роты альпийского гарнизона. Младшие офицеры, родом из Пьемонта, осудили поведение жителей пограничных районов и дикость их нравов; в столовой вспомнили случай, когда знаменитый капитан Казати был вынужден выставить роту берсальеров против сотни горцев, которые без позволения вышестоящих властей стали рубить лес на участках, принадлежащих городской коммуне. Совсем распоясались! Однако лейтенант Мальяно, всегда заботившийся, чтобы королевская комиссия по рекрутскому набору присылала только тех новобранцев, имена которых он помечал в своем списке, вспомнил, что злоумышленник служил сапером в его взводе. Мальяно тогда был еще младшим лейтенантом, только что из училища, и послали его в наши края. Так вот лейтенант Мальяно положил конец всем спорам, затянув песню — слова он сочинил сам, буквально на днях, и положил их на мотив старинной народной песни. Слова были такие:

    Гори, эмблема на фуражке,

    Семьи Савойской гордый знак!

    Уверенно и радостно

    неси ее как флаг!

    Италии ура!

    Да здравствует король!

    Нам нет преград у стен Тридента...

    Но вот что любопытно! Тёнле Бинтарн, до того как из него сделали альпийского сапера под началом младшего лейтенанта Мальяно, уже отслужил рядовым в частях ландвера, на территории Богемии, в городе Будейовицы. Командиром там был майор фон Фабини. Через четыре года Тёнле демобилизовали, и он вернулся на родину, но хозяином в наших краях был уже не Франц-Иосиф, а Виктор-Эммануил.

    На следующий день после описанного происшествия на границе жена Тёнле пошла в город, захватив с собой дюжину яиц и два килограмма сахара. Прежде чем пересечь Пьяцца Фонтана, она задержалась на углу, возле дома Стернов, сняла деревянные башмаки и надела чулки и туфли, пригладила волосы, отряхнула юбку и направилась прямо в дом, где на втором этаже жил адвокат Бишофар.

    Услышав шаги на лестнице, адвокат поспешил ей навстречу в прихожую и проводил в свой кабинет, откуда предварительно была удалена внучка. Обычно она скучала в кресле, а тут вдруг взялась вытирать пыль с книг и картин, изображавших Гарибальди верхом на коне и Мадзини, подпиравшего рукой широкий лоб. Будучи студентом, а точнее, семинаристом, Бишофар участвовал в осаде Венеции вместе с Даниэлем Манином, потом в составе «Корпуса Свободных», или, как его еще называли, «Кимврского легиона», сражался на Вецценском перевале, когда вышибали австрийцев и хорватов Радецкого.

    — Я все знаю,— сказал он, предложив жене Тёнле сесть.— Пусть Тёнле подольше здесь не показывается. Он ведь уже нанимался сезонным рабочим на железные рудники в Штирии? Так вот, пусть немедленно отправляется туда, неважно, что у него нет контракта, все равно, пусть уходит. Дорога известная. Устроится и будет посылать вам на житье. Как не верти — на рудниках лучше, чем в тюрьме. С мировым судьей я уже переговорил. Дело такое, что на оправдательный приговор рассчитывать нечего. Потом, со временем, глядишь, и выйдет какая-нибудь амнистия. А я пока буду хлопотать насчет пособия для вас у церковников.

    Адвокат Бишофар говорил не как чиновник; когда он общался с местными жителями, то в речи употреблял в основном слова из нашего древнего языка, а итальянских или на венето — меньше. От яиц и сахара он отказался; прощаясь, попросил только — раз уж все равно жена Тёнле пойдет улицей Кешие — передать привет своему другу Кристиану Сечу.

    Следующей ночью Тёнле проделал обратный путь через границу. Чтобы не арестовали — ведь теперь охранять границу стали бдительнее,— он рискнул пойти перевалом Валь-Кальдиера, а оттуда спустился в Валон-Порсиг. Места опасные — то и дело срываются лавины, так что ни на каких пограничников он там, конечно, не нарвется.

    В долине по рыхлому снегу он шел на снегоступах, но, когда встречался на пути крутой косогор, приходилось шаг за шагом прорубать себе путь шипами; на спусках вообще пропадал всякий след тропы, и надо было съезжать по ложбинам, используя в качестве тормоза крепкую палку и каблуки ботинок.

    Вечером того же дня Тёнле добрался до Кастельново и заночевал в пастушьем сарае; утром отправился в Кастель-Тезин, где жила вдова одного старинного товарища по работе. Там он рассчитывал найти приют и тарелку супа.

    Тёнле рассказал вдове о своих злоключениях и, посетовав на то, что в это время года нет возможности найти работу и надо ждать весны, понял: оставаться в этом доме больше, чем это необходимо,— совестно. Но вдова посоветовала Тёнле пристроиться к одному из своих племянников, бродячему торговцу гравюрами: на следующей неделе он, мол, собирается в австрийские страны. На типографских складах в Пьеве, куда племянник ходит за товаром, он мог бы купить кое-что и на долю Тёнле. А денег она ему даст в долг — когда вернется, отдаст. Она доверяет Тёнле, но, если уж он настаивает, так и быть, пусть не чувствует себя обязанным, она готова взять с него пять процентов, как принято у порядочных людей.

    Прежде чем согласиться на предложение вдовы, Тёнле решил хорошенько порасспросить племянника и направился прямо к нему.

    Странствуя по свету, сначала мальчиком-водоносом на рудниках, потом рабочим на строительстве железных дорог, да и на военной службе Тёнле не раз встречал таких необычных бродячих торговцев. На ярмарках по случаю храмовых праздников они развешивали свой товар, как белье, на веревке, протянув ее либо вдоль церковной стены, либо под аркадой: они не торговали вещами, необходимыми в каком-нибудь ремесле, домашнем хозяйстве или на полевых работах — вроде конской сбруи, галантереи, кухонной посуды, пряжек, полотна и другого товара. Они предлагали вам купить простой лист бумаги с картинкой. На листах были изображения святых или сюжеты из истории, понятные всем, даже неграмотным. Тёнле по воскресеньям вместе со всеми подолгу простаивал у этих картинок, рассматривал их, читал надписи, размышлял над эпизодами из Библии, из истории Древнего Рима и наполеоновских войн, над судьбами рыцарей Круглого стола, созерцал виды далеких городов, дивился обычаям и пейзажам разных стран.

    Вспоминая эти картинки, Тёнле оказался у дома, который стоял за околицей деревни, на косогоре, посреди луга. Он открыл дверь. В доме было полно людей, мужчин и женщин всех возрастов: кто сидел за огромным столом, кто грелся у очага, кто примостился на ступеньках лестницы, ведшей на второй этаж,— и все ели поленту и вареную фасоль. Тёнле поздоровался, пожелал всем приятного аппетита, объяснил, кто он и к кому. Один из сидевших возле очага мужчин встал и подошел к нему. Выглядел он совсем юным — круглолицый, розовощекий, только длинные густые пшеничные усы выдавали его возраст: наверняка уже за двадцать.

    Тёнле усадили за стол, из-за которого вышла девушка, чтобы уступить место гостю; спросили, ужинал он или нет. Тёнле согласился выпить глоток граппы, налитой в кофейную чашку. Они разговорились.

    И здесь, как накануне у вдовы, Тёнле рассказал, что ушел из собственного дома, потому что мог угодить за решетку. Орландо — так звали парня с усами — сказал, что купит для Тёнле гравюры и эстампы, которые, по его предположениям, могли пользоваться спросом. При этом он объяснил, что торговать с Тёнле на одних и тех же площадях ему невыгодно. Он, так и быть, поможет Тёнле начать, набить руку, ну а потом пусть Тёнле сам устраивается, как может, например, торгует на соседних улицах, а по вечерам они будут встречаться, потому что раз у Тёнле нет лицензии на торговлю вразнос, то по закону он считается его помощником.

    На следующее утро они отправились в путь, конечно, пешком. Обувь и ноги у них были крепкие, у каждого через плечо на кожаном ремне висел деревянный ящик, где уместилось до сотни гравюрных листов, рассортированных по сюжетам и сериям.

    Эти печатные изображения были единственным предметом искусства, при помощи которых вот уже на протяжении трех столетий творения великих мастеров находили путь к жителям деревень и городов, попадали в селения, рассеянные по горам и долинам. Тезинцы, снискавшие известность опытных бродячих торговцев — с незапамятных времен бродили они по Европе, продавая кремень,— заносили ремондинские гравюры, отпечатанные знаменитой типографией Бассано-Венето, во все уголки мира — от Скандинавии до Индии, от Сибири до Перу. Они знали, что у всех народов, у каждой нации свой особенный вкус, и то, что подходит лютеранам на севере Европы, испанцы, например, не признают; у русских — пристрастие к видам Парижа и Лондона, к репродукциям с картин Рафаэля; у французов и голландцев в ходу эпизоды из наполеоновских кампаний, кавказские пейзажи и сцены из жизни княжества Московского; обитатели Южной Америки предпочитают Гваделупскую Богоматерь и ужасы Страшного Суда, а австрийцы — романтические ландшафты и охотничьи сценки; кроме того, у всех — свои собственные святые, одни любят святого Иосифа видом постарше, другие — Мадонну помоложе.

    Таким образом, торговец гравюрами должен был знать вкусы и традиции разных народов, предлагать покупателю то, что подходит ему, учитывая возраст, пол, вероисповедание, профессию и личные пристрастия. Однако случалось иной раз и так, что на каком-нибудь галицийском хуторе потребуют вдруг «Венчание Пресвятой Девы» Рафаэля или «Оплакивание Христа» Микеланджело (эти всегда шли лучше фламандцев), а в Вене или Гейдельберге попросят олеографию со святым Антонием-аббатом, ту самую, где он изображен вместе с поросенком.

    Тёнле и Орландо довольно скоро из Вальсуганы добрались до Мерано, там они повернули не на Бреннеро, а через долину Изарко на Вальвеноста. В Натурно они в первый раз выставили свой товар и, продав кое-что, запаслись ржаным хлебом, копченой грудинкой и сыром. Потом один сделал остановку в Ласе, а другой пошел дальше, в Силандр, где они встретились вечером. Отоспались на сеновале и снова в путь. Тёнле заходил в деревни по левой, Орландо по правой стороне дороги. Через три дня они сошлись в Глоренце, заночевали на конюшне в старом городе и на следующий день во время ярмарки, куда стекался народ даже из Вальтеллины и Швейцарии, как следует подзаработали. Затем снова в дорогу через перевал Резиа, откуда было рукой подать до Форарльберга.

    Так они странствовали несколько недель, потом с гор спустились в Баварию и там, в Ландсгуте, распродали почти все имевшиеся у них классические сюжеты и поэтому решили сходить в Брно, где Джузеппе Паскуалини, тоже тезинец, в оборудованной по последнему слову типографии печатал цветные эстампы литографическим способом. Из Брно, запасшись товаром, можно пойти дальше. К тому же за эстампы Паскуалини и платили больше, и спрос на них держался высокий: живые, естественные краски и достоверность изображаемых событий производили на людей сильное впечатление.

    На подходе к Кракову Орландо решил, не останавливаясь, идти через Карпаты дальше, в русские земли, попытать счастья в Киеве, Москве или Санкт-Петербурге, открыв там небольшую торговлю: худо ли бедно, денег он скопил достаточно, ну а земляки, обосновавшиеся в тех далеких городах, рассуждал тезинец, первое время ему, конечно же, помогут. Вечером, прежде чем расстаться, они вволю выпили и закусили в одном краковском трактире, хозяин которого, еврей, вместо денег попросил дать ему гравюру с изображением амстердамского порта.

    Обратный путь Тёнле проделал один; так как у него не было ни лицензии на торговлю, ни паспорта, а была только справка об увольнении из ландвера, от больших и малых городов ему приходилось держаться подальше. В Брно он пополнил запас эстампов, попросив другого, встреченного по пути в Богемию тезинца купить их и на его, Тёнле, долю. В деревнях Зальцбурга и Тироля Тёнле распродал все, что у него было, только два эстампа он оставил себе.

    Цезарь не залаял, подошел и обнюхал его бумазейные брюки. Запахи ударили ему в нос, однако все были знакомые, и пес приветливо махнул хвостом. На заборе вдоль огорода Тёнле заметил ряд заиндевевших пеленок, но не придал этому значения. Он открыл защелку, толкнул дверь и, ни слова не говоря, вошел в дом.

    Его не ждали. Он чуть постоял, прислонившись к каменному косяку, и затворил за собой дверь. Жена и мать замерли с льняной пряжей в руках, старик отец, куривший трубку на скамеечке у огня, поднял голову, вынул изо рта трубку и посмотрел на него. Петар, стругавший бочарные доски в углу под лампой, первый выбежал навстречу, сбросив на ходу целую кучу лиственничных стружек. Тёнле обступили: женщины обнимали и целовали его, но старик сначала подпер дверь ясеневым колом и только потом взял Тёнле под руку и повел поближе к огню, чтобы лучше рассмотреть сына. Все наперебой заговорили, стали засыпать вопросами, не дожидаясь ответа, принимались рассказывать сами обо всем, что случилось за несколько месяцев его отсутствия.

    Когда Тёнле был вынужден бежать из дома, жена его еще не знала, что она на втором месяце; девочка родилась недавно, ее уже окрестили, назвали Джованной, сейчас она спит. Малютка лежала в теплой сухой колыбельке на подушке, набитой мякиной, и сосала большой пальчик, чуть слышно посапывая и причмокивая. Тёнле с лампой в руке наклонился над колыбелью, он не стеснялся слез и совсем забыл про ломоть поленты с сыром, который мать вложила ему в ладонь.

    Тёнле подсел к огню. Петар подбросил несколько сухих сучьев, стало теплей и светлей.

    — Судили заочно,— начал старик,— дали четыре года. Слава богу, тот через месяц поправился. Хотели дать семь. Но адвокат Бишофар хорошо защищал. Взял в свидетели лейтенанта Мальяно. Здесь тебе нельзя показываться. Патрули ходят. Раза три к нам заглядывали. Спрашивали, где ты прячешься.

    Но Тёнле хотел услышать, как прошли роды, сколько картофеля собрали, сколько льна, хватит ли дров до конца зимы, почем продали шерсть или в этом году решили не продавать, а наделать пряжи. Хотелось узнать, ходил ли Петар с пастухами, а может, раз он трудится над бочарными досками, он работает теперь у Прудегаров, учится на плотника. Да нет, объяснили ему, к Прудегарам работать Петар не ходил, а плотничать научился сам, благо инструмент у деда есть. Дома, как всегда, полно работы — и плотничать надо, и овец пасти на Мооре; овец в этом году они не отдавали, как все, в общинное стадо, а пасли их здесь же, внизу, на арендованных землях. А Марко уже в первый класс ходит, каждое утро теперь отправляется с соседскими ребятишками в город.

    Пока все это рассказывалось, жена смотрела на Тёнле так, будто хотела заглянуть ему в душу; отложила в сторону веретено и крепко держала мужа за руку. Ждала, когда они останутся наедине, чтобы спросить, о чем при людях спрашивать совестно.

    Тёнле рассказал о себе, но вкратце, без подробностей; потом чуть-чуть небрежно отстегнул пояс, вспорол его ножом и высыпал на ладонь серебряные гульдены.

    — Вот, заработал,— объяснил он.— Продавал гравюры, много стран обошел.

    На глазах у всех Тёнле пересчитал деньги: тридцать звонких монет по двадцать крейцеров каждая — кругленькая сумма, почти капитал. Он протянул их жене.

    — Возьми-ка, жена, эти цванциги, пригодятся.

    Потом достал еще десять гульденов и отдал их, не проронив ни слова, матери.

    Снова подошел к колыбельке полюбоваться маленькой Джованной; она безмятежно спала, он протянул было руку, чтобы разбудить и приласкать дочь, но удержался, и рука его застыла, не коснувшись красненького личика. Ему показалось, будто дитя улыбается, и он весь так и просиял.

    Идя к очагу, где семья собралась в ожидании новых рассказов, он вдруг вспомнил, что, прежде чем войти в дом, оставил в сенях те два эстампа, которые не стал продавать, потому что они ему самому нравились: он хотел их оправить в раму и повесить на стене, один слева, другой справа над очагом. Тёнле развернул их, чтобы показать при свете.

    На первом эстампе было изображено нападение волков на сани ночью в зимней чаще. Кучер без шапки изо всех сил удерживал обезумевших от страха лошадей, вцепившись рукой в поводья. Другой рукой он сжимал кнут, пытаясь отогнать волка, набросившегося на пристяжную; в чаще мерцали красноватыми огоньками налитые кровью глаза хищников. Сзади, среди разбросанных в беспорядке вещей, бородатый мужик стрелял с колена из длинноствольного ружья по настигавшим сани разъяренным волкам. Дуло изрыгало молнию, рассекавшую темноту, и было ясно, что пуля непременно поразит готового впрыгнуть в сани зверя прямо в разверстую пасть! Один уже корчился на дороге, другой чуть поодаль коченел среди сугробов.

    Казалось, было слышно ржание лошадей, свист кнута, вой волков, треск выстрела. Картина всех заворожила: сначала ее рассмотрели всю в целом, потом перешли к мельчайшим деталям, следя за пальцем Тёнле.

    — Папа,— спросил Марко,— вы были там, где живут волки?

    — Я дошел до Карпатских гор, там встречаются волки. Нападают они только зимой, с голоду.

    Все замолчали и посмотрели на дверь. Пес во дворе лаял на луну, не на чужого.

    Тёнле развернул второй эстамп. Здесь была представлена охота на медведя. Среди лесистых холмов поднялся на дыбы гигантский медведь; передними лапами он отбивался от окружившей его своры собак. Два пса уже впились клыками в исполина, остальные прыгали вокруг или, израненные, валялись на земле; всюду пятна крови — на траве, на шерсти медведя и собак. Охотник бесстрашно потрясал в воздухе огромным ножом, его товарищ целился из ружья, выжидая удобный момент, чтобы нажать спусковой крючок. Безоружный юноша, прижимая к груди собаку, из вспоротого брюха которой сочилась кровь, мчался прочь; обернувшись, он глядел на медведя: выражение лица, перекошенный рот — все внушало зрителю ужас и сострадание.

    И этот эстамп они долго рассматривали при свете огня: одних поражала величина медведя, других — смелость собачьей своры, а кого-то — дерзость охотников.

    — Я смастерю две отличные рамы,— вызвался Петар.— У меня есть лиственничная доска с сучками-живинками. Картины в них будут смотреться хорошо.

    Наконец он в своей постели, рядом жена и двое малышей в колыбельках бок о бок. Холода Тёнле не успел почувствовать, они с женой быстро согрели друг друга. Мороз начертил на окнах причудливые узоры, лунный свет, отражаясь от снега, наполнял комнату нежным рассеянным полумраком и искрился в иголочках инея, выступившего вдоль стен у потолка, так что казалось — лежишь под звездным летним небом. Он любил жену в эту ночь, потом заснул, прикрыв ее грудь ладонью.

    С первыми лучами солнца он проснулся под звон праздничных колоколов и под рождественские колядки, с которыми направлялись в город его земляки. Звуки сталкивались в морозном воздухе, пение то нарастало, то снова затихало; слов он, сколько ни напрягал слух, не мог разобрать, но, судя по направлению и силе голосов, Тёнле догадывался: это мужчины пошли из Эбене, а это женщины из Бальда и Прудегара. Он вспомнил, как в детстве тоже ходил и распевал по улицам, а снежок поскрипывал под рифлеными подметками. Он запел про себя вместе с уличным хором, повторяя слова древнего гимна:

    Прошло четыре тысячи лет

    с тех пор, когда Адам грешил,

    и вот пришел он в мир,

    ..........................

    любимый наш Господь...

    Родился в зимний час

    он в нищете, под вой метели,

    вол и осел его согрели

    своим теплом...

    О всемогущий боже!

    По милости твоей зажжен свет горний,

    стоит земная твердь и бьют удары молний,

    а ты родился жалким бедняком!..

    Колокола стихли. Жена выскользнула из кровати и торопливо оделась: как всегда по утрам, спешила разжечь огонь. Тёнле лежал и прислушивался: Петар с кем-то разговаривал в сенях, открылась и закрылась дверь, засмеялись под окнами, парни и девушки перекликаются друг с другом. Снова запели:

    Звезду увидев в небе,

    как короли из стран далеких,

    три пастуха с Востока

    спешат — скорее в путь...

    — Почему они поют не с начала, ведь это последний куплет? — удивился Тёнле и встал с постели.

    Три месяца Тёнле постоянно был начеку: днем он не смел и носа высунуть во двор, не говоря уж о том, чтобы пройтись по улице; лишь изредка с наступлением темноты заходил в хлев Наппа, где собирались поговорить мужчины с их улицы. Разговор шел о работе и о погоде, вспоминали всех, с кем встречались, скитаясь по свету, обсуждали обычаи разных народов, сравнивали женщин из других стран со своими. При этом иностранцами считались даже обитатели равнины у подножья наших гор!

    Один, например, строил железную дорогу и побывал даже в Анатолии и теперь рассказывал, как по ночам вокруг бараков они разводили огромные костры от волков и работали под охраной солдат, потому что там бродят болгарские и македонские бандиты и могут напасть на людей.

    Иногда вполголоса они затягивали песню айзенпоннаров — дорожных рабочих, что прокладывают пути в горах и перекидывают мосты через реки, по которым пойдет железная дорога:

    — На рассвете, утром ранним

    паровоз зовет гудками —

    айзенпоннар, в путь — пора.

    Жди меня, прощай, родная!

    Женщины, сидя за прялками, подхватывали нежными голосами:

    — За тобой — хоть на край света,

    ах, куда ж твой путь лежит?

    — Приготовлены хоромы

    нам за морем-океаном.

    — Горек хлеб вдали от дома,

    там за морем-океаном...

    Одного не пущу на чужбину я,

    не мила мне жизнь без любимого!

    Тихо и задумчиво лилась песня, веретена и мотовила жужжали, как пчелы, приводя в движение воздух — до того жаркий, что казалось — весна уже наступила.

    После этой песни всегда наступало молчание, пока кто-нибудь из побывавших в Венгрии не принимался рассказывать о рытье бесконечных оросительных каналов и передвигающихся по рельсам телегах-конках, в которые впрягают до дюжины лошадей. У венгров, слава богу, есть лошади, а вот в Германии, где сидит кайзер, в каменоломнях и на рудниках в телеги впрягают людей!

    Не всегда мог Тёнле и спать дома, в своей кровати: вернувшись ночью домой, он по приставной лестнице забирался в сушильню для лекарственных трав, откуда легко перебраться незамеченным на заднюю половину дома, если вдруг нагрянут патрульные, и скрыться в лесу. Иной раз, когда из мастерской Пуллера приходили тревожные вести, он прятался в сторожке семейства Пюне, где устроил себе удобную лежанку. Ложиться в собственную кровать с простынями и женой под боком Тёнле отваживался только в сильный снегопад, когда никаким патрулям не взбредет в голову искать его.

    В один из солнечных дней, после того как мужчины отработали повинность по расчистке от снега улиц, ведущих в город, три пограничника во главе с унтер-офицером явились в дом, чтобы арестовать Тёнле. (Выходит, как-то пронюхали, что он дома?) По счастью, Маринле Баллот вовремя их заприметила: подхватила она тогда медные ведра и бегом на берег Пруннеле, зачерпнула воды и уж оттуда прямиком к Бинтарнам — предупредить. Тёнле как ни в чем не бывало через заднюю калитку по санному пути ушел в лес, там залег в своем привычном убежище, куда ни снег, ни патрули не попадут, из пещеры он видел всю округу, а его не видел никто. Ребятишки не проболтались, да и вся улица держала язык за зубами.

    Потом пришли карабинеры, подняли всех среди ночи и, как в первый раз, перевернули все вверх дном.

    Но зима была уже на исходе. Дни стали длинней, зяблики разучивали первые нотки брачных песен, клестовки занялись гнездами. Солнце пригревало жарче, снег на крышах начал таять, и по соломе струйками стекала вода; за ночь она замерзала, превращаясь в сверкающую гирлянду сосулек, свисавшую вдоль карниза на южной стороне дома.

    В последние три вечера февраля, как велел обычай, ребята выходили на улицу звать весну — звенели колокольчиками, которые подвешивают на шею скотине. Детям тоже надоел снег, долгие зимние вечера, сидение взаперти; как птицы и козлята, ждут они теперь не дождутся длинных дней, высокого солнца и зелени на лугах. Глядя на кучу золы под очагом и на поленницу, в которой почти не осталось дров, старики приговаривали:

    — Вот и зима прошла.

    После заката они выходили на улицу посмотреть, как горят костры на Мооре и Спилекке; огнем на вершинах дожигали зиму и указывали перелетным птицам направление на Север. Стариков радовала песенка ребятишек, носившихся босиком по лужайкам, где местами еще белел снег, и по дорожкам от одного дома к другому:

    Звени-звени, март,

    гони снега,

    расти, трава —

    на сеновале пусто.

    Запоет кукушка —

    лес цветет,

    кто живет долго —

    стариком помрет!

    Когда над прогретыми склонами запели жаворонки, Тёнле снова ушел из своего дома за границу. Только не удалось ему, как он рассчитывал, устроиться торговать гравюрами на территории Габсбургской империи: друг его из Вальсуганы этой зимой не вернулся на родину, и кто знает, где он теперь — в Кракове или в Киеве? Тёнле, не будучи подданным Франца-Иосифа, не имел права работать бродячим торговцем, хотя он и предъявлял императорско-королевскому комиссару города справку об увольнении из рядов ландвера. И паспорта у него не было, и непросроченного вербовочного удостоверения; шлепнули ему в старую трудовую книжку печать и отправили с богом.

    Сначала Тёнле очищал бревна от коры на лесоповале в Каринтии, потом нанялся в Штирии батраком; так и миновала ранняя весна — время самое трудное. Скопив деньжат, он через Бургенланд добрался до Венгрии, где наконец нашлась работа до декабря по договору у одного коннозаводчика, поставлявшего лошадей для армии.

    Равнина в этой стране была без конца-края, границы пастбищ обозначались здесь не иначе как рекой или каналом; в центре усадьбы находился поселок с чахлыми деревцами, огромными конюшнями, поилками и огородами, где росла тыква и капуста. Он и еще несколько рабочих должны были пасти коней, косить-сушить сено, чистить конюшни, помогать на кузнице и фуражных складах. В конце сентября в поселок приехала императорско-королевская комиссия по ремонтным лошадям и инспектор кавалерии.

    Лошадей заперли в огромном загоне, с понедельника до субботы шла выбраковка; сперва случные кони и матки, затем кони и кобылы под объездку, далее жеребята на вырост и, наконец, дефектные и больные на ликвидацию. У ветеринарного врача комиссии было еще поручение подыскать одному кавалерийскому полковнику иноходца: за эти месяцы Тёнле поднаторел в своем деле и показал ему великолепного гнедого жеребца. Тёнле получил щедрые чаевые; на эти деньги он в тот же вечер, в субботу, устроил веселый праздник. В венгерских селениях по случаю окончания работы или смены времени года всегда сыщется цыганский оркестрик — сыграть чардаш.

    Что ни говори, а сезон прошел для Тёнле удачно, не то чтобы он хорошо заработал — заплатили-то ему как раз маловато,— а просто работа пришлась по душе, да и жил весело — праздники, танцы по субботам, доброе пиво в хорошей компании.

    По пути домой Тёнле остановился в Австрии у крестьян, к которым прежде нанимался сажать картофель. Увидев, какой обильный урожай они собрали — все клубни как на подбор,— Тёнле попросил дать ему килограммов десять на семена. Картофелины были с темной глянцевитой кожурой чуть фиолетового отлива, внутри — белые и тугие; крестьяне объяснили, что картофель этот, быть может, и не рассыпчатый, зато хорошо сохраняется и не боится морозов, в общем, по весне не прорастает и не гниет до нового урожая.

    Накануне рождества Тёнле принес домой совсем мало серебряных гульденов, зато картофель потом еще много десятков лет давал хороший урожай и прижился в наших горах.

    ГЛАВА ВТОРАЯ

    Время шло, через год Тёнле оказался в Праге: он вспомнил, что земляк, сын его родственницы Катины Пюне, Андреа Раконат, стал чиновником при дворе Марии-Анны-Каролины, жены Фердинанда Австрийского, бывшего короля Ломбардии-Венето. Императрица произвела Андреа Раконата в главные интенданты императорских погребов. В городе Тёнле спросил у жандарма, как к нему пройти; поскольку Андреа был женат на старшей дочери городского головы Саботки, отыскать дом, где они жили, было нетрудно.

    Встретили Тёнле радушно и с почестями; земляк, с 1866 года ни разу не побывавший на нашей маленькой родине и знавший о том, что у нас происходит, только из писем и газет, жадно расспрашивал о родственниках, друзьях, соседях, о системе управления, властях и градоначальниках. Не прекратил он своих расспросов и за ужином, когда Тёнле усадили за стол вместе с женой земляка и его детьми; столько лет прошло, а чиновник, волнуясь и со слезами на глазах, говорил на старинном своем языке, впитывал каждое слово, каждое название — он-то думал, что все давным-давно позабыл. Домашние удивленно смотрели на него: никогда не был Андреа прост в обхождении и так взволнован.

    После ужина они с Тёнле уединились в кабинете; Андреа велел принести две бутылки вина, и земляки еще долго сидели вдвоем, вспоминая детство.

    Андреа пристроил родственника на хорошую работу, садовником в замке на Градчанах, что на Малой Стране. При желании Тёнле мог перейти и на постоянную работу, добиться, чтобы зачислили в штат, как сказали бы сегодня, но, едва на улицы и крыши Праги лег первый снежок, в нем пробудилось неодолимое желание вернуться поскорей домой. Видно, недаром на древнем нашем языке «бинтарн» означает «зимовщик».

    Сильная тоска по родине одолела его, до боли хотелось поскорее увидеть тоненький ствол дикой вишни на доме и всех, кто живет под его соломенной крышей: какая-то сила гнала его весной из дома, но была и другая сила, что с наступлением осени влекла домой, и совладать с нею никому не дано, точно так же, как не зависят от нас чередование времен года, перелеты птиц, восход и заход солнца, фазы луны.

    Последний раз повозился Тёнле в саду: укрыл розы сухой листвой, срезал у самой земли стебли многолетних цветов, выкопал и снес в подвал клубни георгинов, унавозил клумбы, подмел дорожки. Распростился со старшим садовником, потом с главным хранителем замка и пошел в город отблагодарить своего земляка.

    В этот декабрьский вечер главный интендант императорских погребов опять пригласил Тёнле на семейный ужин, и, когда они прощались, Андреа со слезами на глазах попросил:

    — Передай привет всем родственникам моей мамы... и нашей улице... и Моору.

    В этих словах была тоска по беззаботным детским играм, по молодости, по весенним кострам и походам за птичьими гнездами в лес и катаниям на санях с ледяной горы.

    Тёнле пустился в обратный путь, в этом году он, однако, опаздывал; денег у него было достаточно, поэтому для скорости он не пошел пешком, а поехал железной дорогой; за каких-нибудь три дня он из Праги добрался до Тренто.

    В декабрьское полнолуние — слава богу, перевалы еще не занесло снегом! — Тёнле тропой контрабандистов перешел границу и через четыре часа увидел деревце на крыше.

    Старушка мать умерла в сентябре, на святого Матвея, покровителя нашего города; и вспомнил Тёнле, что именно в тот день, двадцать первого, им вдруг овладела странная тревога, он места себе не находил, хотел забиться в самый глухой угол парка, спрятаться среди вековых деревьев, листва которых уже начала буреть; не мог ни есть, ни пить; звери тоже иногда испытывают такое безотчетное беспокойство.

    Времена года сменяли друг друга и возвращались по кругу; с весны до нового снега Тёнле странствовал в габсбургских землях, трудился где придется, зарабатывал когда больше, когда меньше. На зиму приходил к себе и прятался то у соседей, то в лесу, то в пастушьей сторожке, чтобы не сцапали гвардейцы, в чьих списках он все еще числился как лицо, подлежащее аресту и заключению в тюрьму сроком на четыре года. Но всегда в начале зимы, в сочельник, выждав, пока стемнеет и деревце на соломенной крыше растворится в ночи, Тёнле приходил в свой дом. Переступив порог, он узнавал, что у него новая радость — сын или дочь; в присутственном месте, бывало, хихикнут, записывая очередного ребенка на его фамилию, но священник немедленно пресекал сплетни: раз королевские жандармы не в состоянии арестовать отца, по их сведениям, скрывающегося от рук правосудия за границей, так нечего говорить, что жена понесла не от мужа своего!

    Время оставляло свои борозды на лицах родных и друзей, происходили новые события, и новые идеи будоражили нашу округу. Теперь многие отправлялись за границу на заработки: уходили весной, группами, сложив инструмент в тачку, пешком добирались через Ассталь и Менадор до Тренто, а там, кто при деньгах, ехали дальше по железной дороге. К этим группам иногда прибивались совсем дети, только что из начальной школы; в Термине пограничники с той и с другой стороны пропускали их без особых формальностей, разве что спросят, не забыл ли взять с собой метрику.

    Кому везло, тот, поработав сначала в Пруссии или Австро-Венгрии и накопив денег на пароходный билет, эмигрировал в Америку. Там, писали они, все по-другому, работы сколько угодно, а платят за нее больше, чем в любой другой стране.

    Стали поговаривать и о социализме, рабочих товариществах, кооперативах. У кого недоставало смелости произнести слово «социализм», тот говорил и писал «социальность». Любопытно, однако, что пользователи общинных земель, то есть все жители наших коммун, по-прежнему назывались «коммунистами», даже в официальных бумагах.

    И у нас — в краю, где правители в течение столетий избирались народным голосованием,— возникли две партии: прогрессисты и умеренные. Под этими названиями скрывались тем не менее интересы горстки богатых семейств. То, чего за восемь веков свободного народовластия у нас ни разу не было, теперь имелось в достатке: распри, тяжбы, иски, побеги за границу — этот круговорот захватил священников и специалистов, пролетариев и ремесленников. Одни торговали голосами избирателей, другие спекулировали на эмигрантах. Документальные свидетельства этого живописного периода истории сохранились в нескольких номерах еженедельной газетки, стоившей десять чентезимо, издание и авторство которой лежало почти целиком на одном человеке, учителе начальной школы. Но в один прекрасный день, опасаясь преследований, редактор газеты сел на пароход «Сирио» компании «Флорио-Рубаттино» и уплыл в Аргентину.

    Не успела партия умеренных основать «Общество взаимопомощи», как партия прогрессистов объявила о создании «Общества рабочих»; стоило одним надеть красные береты и устроить демонстрацию под звуки фанфар, другие тотчас выходили на улицу с оркестром, в зеленых беретах с фазаньим пером; одни прославляли Гарибальди и взятие Рима, другие — Статут короля Альберта и день рождения королевы Маргариты.

    Вслед за кризисом домашнего прядения и ткачества (в Скио были выстроены крупные текстильные фабрики) возникло новое ремесло — надомное изготовление деревянных коробочек для фармацевтической и парфюмерной промышленности; дети в возрасте десяти — пятнадцати лет получали за десятичасовой рабочий день в среднем шестьдесят чентезимо,

    В независимую газету, о которой упоминалось выше, приходили письма, например вот это (правда, отредактированное издателем); «...Я со своими земляками работаю на руднике. Он самый большой во всей Пруссии и, наверно, во всей Европе. В горах под землей трудится человек восемьсот. Работа у меня интересная, хотя и очень опасная. Всегда приходится глядеть в оба, а то погибнешь... В четыре утра надо уже быть у входа на шахту, потом минут сорок идти подземными коридорами, и я на своем рабочем месте; значит, чтобы попасть в забой, нужно пройти 2 тысячи 300 метров... Десять часов подряд работаешь под землей, а вылезешь на свет божий, так сил у тебя уже никаких после изнурительного труда и пыли, которой дышишь в подземелье. А сколько у нас молодых парней, которые в 20—30 лет выглядят как пятидесятилетние старики! На руднике работает почти одна молодежь. Кроме пыли, есть и другие неприятности, например шахтерская лампа. Она всегда немилосердно коптит, сажа попадает в желудок, и если его не прочистить, то или беги отсюда без оглядки, или ложись и помирай. Но мы с земляками, слава богу, все это выдерживаем, только вокруг много инвалидов...»

    Другой рудокоп прислал письмо из Альгрингена: «...Я работаю в шахте почти тысячу метров под землей. Выхожу на смену в пять утра, помолившись богу, чтобы не допустил моей погибели. Целый день в забое, вкалываю до изнеможения. В пять или шесть вечера смена кончается. Я возвращаюсь в барак и радуюсь, если заработал за день пять лир, хотя бывает иногда чуть больше, а иногда и меньше...»

    Зимой в городских остериях рудокопы и айзенпоннары обсуждали свои дела и пили вино. Тёнле Бинтарн, конечно, не мог показаться на людях и своей улицы не покидал. Иногда на сходках в хлеву он вполголоса рассказывал про «Коммунистический манифест», который прочитал по-немецки, работая на руднике в Гайнгене.

    Получилось так, что в эти годы зажиточные люди, которых еще нельзя было назвать богатеями, а вот проходимцами — вполне, взяли сторону «Красных беретов» — рабочей партии, и начали подзуживать народ «брать в свои руки» все искони принадлежащие общине земли, иными словами, поделить леса, пастбища и пашни поровну — «на душу населения». Цель подстрекателей была очевидна: после раздела общинной собственности они без труда скупили бы у голодных пролетариев-эмигрантов, да еще по дешевке, за какой-нибудь овес, муку и сыр, всю землю. Против этих липовых прогрессистов, подшивавшихся под «Красные береты», выступили умеренные, иначе консерваторы; кое-какой прогресс они, несомненно, признавали, например всеобщее образование, телеграф и электрификацию, но к движению неимущих классов относились настороженно. Как бы там ни было, в обеих партиях процветали предприимчивые подрядчики, занятые строительством фортификационных укреплений.

    Тем временем надвигалось новое столетие — XX век. В городе устроили грандиозный праздник. Добровольная пожарная дружина под началом Витадоро была мобилизована вся до единого человека. Надраив до блеска лестницы, помпы, багры и брандспойты и проверив их действие, пожарные облачились в парадную форму. После полудня в сопровождении веселой толпы ребятишек, под звон колокола и цокот копыт они въехали на шестерках лошадей в нарядной сбруе прямо в центр города. По свистку усатого командира, подававшего то длинные, то короткие условные сигналы, и повинуясь отрывистым, как удар бича, приказам, добровольцы надели на шланги брандспойты и пустили в ход ручные насосы, забиравшие воду из Пача. И вот, к великому восторгу публики, вызвав трепет девичьих сердец, они подняли длинные складные лестницы и приставили их к крышам самых высоких зданий. Были опасения, как бы предстоящий ночной фейерверк на вершине Гайга не подпалил крытые соломой и тесом дома и не сжег город. Под возгласы изумленной толпы, приказы командира и пересуды зевак показательные выступления пожарных завершились, и все направились в остерию Файона, где по распоряжению мэра бесплатно угощали вином.

    Первыми в город вошли альпийские стрелки с фанфарами. Они выступили из части сразу же после обеда в 17.00; у городской заставы их встретили мальчишки, рассчитывая на угощение из «специального пайка», выданного солдатам по случаю праздника. Мгновенно вылизав свои миски, дети присоединились к солдатам и в такт маршу били ложками по дну посуды. Вскоре появились фанфары «Красных беретов». Эти были уже навеселе и играли невпопад: маршрут они начали на окраине города, а он протянулся на несколько километров, и по пути не пропустили ни одной остерии под тем предлогом, что надо бы смочить горло, причем смачивали они его так усердно, что никак не могли поймать губами мундштук. Городской оркестр и ансамбль «Мора» подготовили серьезную программу из Верди и Пуччини с дуэтами для тромбона и корнета в исполнении лучших музыкантов: играли из окон домов на противоположных концах площади. Толпа рукоплескала и вызывала на бис солистов с такими мощными легкими.

    Мальчишки озорничали и бросали снежками в постового Фрелло, с утра пораньше нализавшегося граппы. Девушки сердито взвизгивали и жеманничали, но все-таки разрешали парням себя тискать и сыпать снег за пазуху, а уж они-то совсем расхрабрились и разве что на голове не ходили по случаю всеобщего веселья.

    В трактире «У башни» и в кафе «Свет», в «Императорском орле» и «Белом кресте» — во всех остериях города царило праздничное оживленье и суматоха. Лица у людей стали приветливые, все приглашали друг друга к столу, угощали вином и предлагали закусить — такое редко увидишь, даже на праздники.

    В полночь приходский хор «Схола канторум» исполнил во время торжественной мессы праздничный гимн «Вознесите господу», специально написанный маэстро Перози; вслед за этим, когда обыватели, власти, офицеры и солдаты альпийского гарнизона высыпали на улицы и площади нашего города, с вершины Гайга был дан первый залп гигантского салюта, перепугавший всех собак в округе, а также щеглов и дроздов в клетках у птицеловов.

    Один Тёнле не был вместе со своими земляками. Обидно нарваться на арест как раз в ночь праздничного фейерверка. Однако где сказано, что он не имеет права повеселиться вместе со всеми на празднике, о котором столько было говорено при свете масляной лампы и под жужжание веретен на вечерних посиделках? На исходе дня Тёнле взобрался на вершину Катца, из гартского леса натаскал по снегу кучу хвороста, сложил ее у подножья креста, присел на бревно возле сторожки Рунцев в ожидании нового столетия. Рев фанфар и крики возбужденной толпы доносились даже сюда. Выждав, пока погаснет последняя вспышка гигантского салюта, стихнут в горах раскаты и собаки угомонятся, Тёнле зажег свой одинокий костер и выпил глоток граппы из принесенной с собой фляжки. Внизу многие заметили его костер, а жители нашего поселка, спустившиеся в город повеселиться, хитро подмигивали друг другу — знай, мол, наших.

    Не смог Тёнле отпраздновать вместе с земляками и в кругу семьи славную ночь 1900 года, не удалось ему и через несколько месяцев повеселиться на свадьбе дочери, выходившей замуж за парня из семьи Кампланов, тех, которые жили в Бортони. На стол выставили свежий хлеб, шоколад, молоко и даже телятину в соусе (правда, это блюдо предназначалось только для взрослых). Тёнле подарил дочери на обзаведение хозяйством несколько серебряных талеров. Все приданое невесты было прядено и ткано у себя дома и стоило немалых лишений, потому что три зимы кряду полотно не носили к Стернам обменивать на другие товары, а складывали в сундуки.

    Только в 1904 году наш Бинтарн смог наконец показываться на улице, работать в поле и ходить в лес без страха перед гвардейцами или карабинерами: в царствующем доме появился на свет наследный принц, и по этому случаю была объявлена амнистия.

    Адвокат Бишофар постарался, и вскоре через влиятельных друзей ему удалось благополучно завершить дело. Как легко они все вздохнули! Жена нашего Тёнле тотчас отнесла адвокату дюжину свеженьких яиц и целую сумку листьев одуванчика, исцеляющих малокровие.

    — Зимой, когда муж вернется,— добавила она,— он сам придет к вам, хоть как-нибудь да отблагодарит!

    Но, по правде говоря, годы у Тёнле уже были не те, чтобы скитаться по свету в поисках работы; мальчики его выросли и сами зарабатывали на строительстве военных укреплений, которые государство возводило вдоль границы, в пику маршалу Конраду, завершавшему постройку на противоположной стороне. Не успели сдать укрепленную казарму в Гинтеркноте и разместить в ней гарнизон батальона «Бассано», да еще закончить фортификации в Растаче и Лаите, как уже приступили к строительству мощных фортов в Лиссере, Верене и Камполонго. Хотя армии требовалось немало чернорабочих, горняков и плотников, все равно многие наши земляки с наступлением теплого времени предпочитали уходить на заработки по ту сторону тирольских Альп; по-прежнему большинство стремилось уехать за океан, куда-нибудь в Австралию, Южную или Северную Америку.

    Благодаря сбережениям, накопленным долгими годами самой разнообразной работы, крошечное стадо Бинтарна увеличилось: теперь с мая до октября он пас на горных пастбищах сорок овец. Иногда он нарывался на неприятности с лесной охраной, если, бывало, украдкой заведет стадо на просеку в принадлежащий городской коммуне лес. Тёнле следовало бы вести себя осторожней, ведь такие стычки с лесниками могли окончиться тем, что кто-нибудь донесет на него как на рецидивиста, однако объездчики, знавшие Тёнле, чаще всего делали вид, что ничего не замечают.

    Бродя с овцами по нашим горам, Тёнле частенько встречал доктора Пауля, то бишь Э. фон Пауля, известного австрийского ученого, интересовавшегося ботаникой, геологией, языкознанием и историей. Не первое лето проводил он в наших краях, неизменно снимал номер в той гостинице в центре города, где останавливались правительственные чиновники и офицеры королевской армии.

    Все знали и любили доктора Пауля; неутомимый труженик науки исходил наши горы вдоль и поперек. Завидев Бинтарна, он непременно остановится, чтобы с ним потолковать, а то и, прослышав, что Бинтарн пасет овец где-нибудь неподалеку, сам, бывало, придет к нему и попросит поговорить с ним, но не по-немецки, не по-богемски или там на венето, а на нашем древнем наречии; увы, смысла большинства наших слов он не понимал, то и дело просил перевести на другие языки; мало того, он даже определить их происхождение не мог и все время удивлялся древности нашего лексикона! Кроме языков, филолога интересовало также точное местонахождение редких в наших краях источников питьевой воды: дело в том, что известняки не удерживают воду на поверхности, и наши горы, сложенные из карстовых отложений, похожи на решето, а более или менее крупные источники встречаются только внизу — в основании мощных геологических террас, например в Вальсугане и на Венецианской равнине. Расспрашивал доктор Пауль и о горных тропах, просил показать те, которые пригодны и для вьючных животных. Целыми днями пропадал он в горах с рюкзаком и альпенштоком, любил иногда побродить в лабиринте протоптанных угольщиками тропинок, так сказать, под сенью альпийских сосен.

    В один из сентябрьских дней 1913 года, когда пастухи начали перегонять стада через границу из Веццены в Италию, на равнину, доктор Э. фон Пауль, который благодаря доброму своему нраву снискал стольких друзей среди нашего простонародья, равно как и среди господ офицеров, надумал вернуться к себе на родину, в Австрию. Никола Парент, отменный краснодеревщик и человек до того смирный, что и мухи не обидит, вызвался проводить фон Пауля до самого пограничного шлагбаума. Там, прямо на глазах у пограничников, они распили бутылочку пильзенского пива и крепко обнялись на прощанье.

    Прошло время, и по городу поползли слухи, что такой милый и симпатичный доктор Пауль на самом деле офицер императорско-королевской артиллерии и что в его на первый взгляд таком невинном рюкзаке хранились топографические карты и фотографии военных укреплений, оборонительных рубежей и источников питьевой воды.

    ГЛАВА ТРЕТЬЯ

    28 июня 1914 года в Сараево прогремели пистолетные выстрелы. Тёнле только спустя месяц узнал об этом событии от одного угольщика, Бинтарн пас овец на Цингарелленбеке, а угольщик направлялся за сосновыми чурками к Козьему гроту; встретились они у родника, чтобы напиться прохладной, струящейся прямо из камня воды.

    — В городе, в остерии Файона,— начал угольщик,— говорят, будто в Сербии убит сын Франца-Иосифа. Еще говорят, будто с Россией и Францией началась война.

    — Сын Франца-Иосифа? — переспросил Тёнле.— Да ведь он умер в Майерлинге, еще в восемьдесят девятом, и звали его Рудольф. Я тогда, помнится, работал в тех краях. Выходит, убит эрцгерцог Фердинанд, наследник.

    — Точно, он самый,— согласился угольщик.— В остерии говорили — вместе с женой.

    Хотя Тёнле никогда не ходил в школу, читать и считать, насколько это было ему нужно, выучился самостоятельно. Он умел объясниться на трех или четырех языках и всегда интересовался историей тех стран, куда каждый год забрасывала его судьба. В Венгрии и Австрии, Богемии и Баварии, Силезии и Галиции он ни разу не лег спать после ужина, не побеседовав прежде с местными жителями, он умел слушать других и узнал очень многое.

    — Должно быть, Австро-Венгрия объявила войну Сербии, а Россия из-за балканского вопроса объявила войну Австро-Венгрии. Тогда, значит, Германия пойдет войной на Россию, а Франция на Германию. А мы в Тройственном союзе с Австрией и Германией...

    Так толковали они, а овцы тем временем пощипывали молодую травку, вода струилась из трещины в скале, дрозды перепархивали с ветки на ветку в сосновой рощице.

    Когда угольщик ушел по тропе на Снеалох, Тёнле присел на камень, нагретый солнцем, и закурил трубку. Невидящими глазами смотрел он на овец — мысли его были далеко отсюда. Тёнле вспомнил, как много-много лет назад на казарменном плацу в Будейовицах он проходил строевую подготовку под недреманным оком майора фон Фабини, а потом еще раз изучал шагистику, после смены правителей наших мест, в казарме «Палони» близ Вероны под командованием кавалер-полковника Гойша.

    «Вот так штука,— подумал Тёнле,— при австрийцах командир у меня был с итальянской фамилией, а при итальянцах — с австрийской». Но, покурив и как следует поразмыслив, он пришел к выводу, что в этом нет ничего странного: господа и в Австрии, и в Италии — всегда господа, а простому человеку, кто бы ни командовал,— какая разница? Спину гнуть — он, в армии рядовым или на войне подыхать — тоже он. Одна надежда — пролетарская революция в Германии, так у Маркса в «Манифесте» говорится. Тёнле вспомнил, как читал его на руднике. В каком же это было году? Кажется, в восемьсот девяностом. Его-то, конечно, в армию не призовут. Интересно, а куда бы он попал — к фон Фабини или к кавалер-полковнику? Ну, а сыновей, которые не уехали в Америку, тех обязательно пошлют на фронт. Вдали, на гребне Кемпеля, Тёнле разглядел цепочку медленно бредущих альпийских стрелков: среди них, должно быть, Матио, его уже призвали в батальон «Бассано».

    Тем летом на маневрах в наших горах участвовали не только альпийский гарнизон и батареи горно-вьючной артиллерии; прибыли к нам, разумеется секретно, и другие части. Они расположились лагерем на опушке леса; задымили полевые кухни, ежедневно на стрельбище в Петарайтле совершенствовали свое искусство стрелки, а саперы отмечали попадания в мишень. Наши женщины и девушки перестали ходить поодиночке за дровами и на огороды из-за того, что, по их рассказам, солдаты-неаполитанцы (под неаполитанцами подразумевались все солдаты родом из Тосканы и южнее) ведут себя, мягко выражаясь, по-хамски. Но, видно, правду говорят — женщины везде одинаковы: нашлись и такие, которые сами бегали по ночам в солдатские лагеря. В обращении появилось много денег. Поставки воинским частям, возвращение на родину дорожных рабочих по причине войны, прокладка шоссе, строительство фортификаций, открытие прачечных, оживление торговли и финансов — все это создало атмосферу всеобщего опьянения. Остерии, гостиницы с электрическим освещением, кинематограф «Эдем» были набиты битком до поздней ночи, или — это как взглянуть — до раннего утра. «Кругом пение, крик, смех и брань»,— предавал анафеме всеобщее помрачение умов и упадок морали старый седой священник, сражавшийся в 1848 году с австрийцами.

    Тёнле Бинтарн все так же пас своих овец и был далек от всего этого безумия. В одиночестве он размышлял о том, что сообщил ему угольщик, и о том, чему научился за свою жизнь. Как знать, может, ему удалось охватить всю историческую панораму тогдашних событий и фактов, чего не дано было толпе, окунувшейся в них с головой? Быть может, Тёнле помогло одиночество? Или горы?

    Однажды Тёнле пас овец на Боулгрюне и увидел издали патруль: солдаты ему что-то кричали и размахивали руками. Но Тёнле не двинулся с места, только встал, чтобы получше их разглядеть. Солдаты полезли прямо через стадо, собака ощетинилась и глухо зарычала. Тёнле вполголоса подозвал пса и стал спокойно ждать.

    Во главе патруля шагал офицер, потный, в расстегнутом у шеи кителе, так что был виден положенный по уставу белоснежный пришивной воротничок. Приблизившись к Тёнле, он снял фуражку и вытер лоб. По нашивкам Тёнле определил, что перед ним лейтенант полевой артиллерии. Солдаты стояли молча, и Тёнле ждал, когда лейтенант заговорит. Тот потребовал, чтобы к завтрашнему дню никаких овец здесь больше не было, мол, пасти их можно теперь в лесу Дорбеллеле, а на этом месте будет артиллерийский полигон.

    Тёнле возразил, что в Дорбеллеле выпас запрещен; лейтенант ответил, что они уже договорились с лесной охраной и господином мэром, так что он может отправляться туда без опаски. «Что ж, чему быть, того не миновать,— проворчал про себя Тёнле,— уж если разрешено вести овец в заповедный лес, а солдатам палить из пушек на бывших пастбищах, значит, и в самом деле мир перевернулся. А коль скоро подобное творится под носом у Австрии, с которой вроде бы есть договор, стало быть, наступают бурные времена». Все это Тёнле пробормотал на непонятном для солдат языке. Один из них громко удивился:

    — Бурчит себе под нос, ничего не поймешь. Дикий какой-то старик.

    Лейтенант хотел было еще что-то сказать, но осекся под пристальным насмешливым взглядом Тёнле.

    Солдаты получили полчаса на отдых и принялись за тушенку с хлебом. Лейтенант спросил, не продаст ли Тёнле ягненка для офицерской кухни; на это пастух ответил, что ягнята приходят на свет для того, чтобы расти, приносить потомство и давать шерсть, а не для того, чтобы их съели офицеры. Один солдат, который до сих пор не проронил ни слова, выждав, пока другие отойдут подальше, стал расспрашивать Тёнле об овцах: сколько их, какой дают приплод, долго ли прокормятся на этих пастбищах — ведь они так высоко в горах, хотя трава здесь, конечно, отменная,— когда выпадет снег. Потом солдат заметил, что овцы в здешних краях крупнее и сильнее, чем у него на родине, что и шерсть у здешних как будто толще, правда, вымя суховато. Разве вы их не доите? Тёнле ответил на все вопросы, и солдат рассказал, что и сам был пастухом у себя дома, за морем, на Сардинии, и ему не нравится солдатская служба.

    Его товарищи остановились внизу и громко звали сардинца; он простился со стариком, вежливо склонив голову — почти что поклон отвесил, и бросился догонять своих.

    О том, что война уже началась, Тёнле узнал от братьев Гаус — Стефано и Тони: они пришли из города поохотиться на тетеревов. Братьев Тёнле знал хорошо: вот уже много лет подряд каждую осень они узнавали от него, где в этом году тетеревиные гнездовья, с ними можно было выкурить по трубочке и поговорить. Они были непохожи на венецианских графов, приезжавших на охоту в белых фильдекосовых перчатках в сопровождении слуги-арапа, который таскал за ними рюкзаки и ружья: собака сделает стойку, слуга подает хозяину ружье, а после выстрела принимает его обратно. Не раз наблюдал Тёнле подобные сцены — тошно смотреть, поэтому он и старался не попадаться на глаза этим господам; хотя однажды после снегопада они залезли к нему в шалаш погреться и, уходя, заплатили две лиры серебром — за дрова.

    Стефано и Тони Гаус пришли к Тёнле на Форчеллу неподалеку от Бизен-Стоун ранним утром. Тёнле развел огонь, чтобы разогреть поленту на завтрак. Братья рассказали: Австрия объявила войну Сербии, Россия — Австрии, Германия — России, а Франция и Англия — Германии. В общем, вся Европа теперь под ружьем, в городе дня не проходит, чтобы кого-нибудь не призвали в армию.

    Тёнле слушал молча и вспоминал встречу с угольщиком и артиллерийским лейтенантом, думал о своих сыновьях, о пастухе из Сардинии и еще о тех, с кем сводила его судьба во время работы в странах, до поры до времени не знавших границ.

    Стефано и Тони спросили разрешения поставить свою поленту на огонь. Разговорились об охоте; братья допытывались, где Тёнле в последний раз поднимал тетерева, а где белую куропатку. Потом они позавтракали, достали кисеты из свиного мочевого пузыря и набили трубки черным дорожным табаком, молча покурили; затем выпили по глотку воды.

    Тёнле выбил трубку о ладонь и ткнул палкой в сторону лужайки среди сосновой рощицы, где на днях вспугнул пару петушков-погодков, потом указал на пересохший ручей, в ложбине которого обычно жируют белые куропатки.

    — Выходит, правительства начали войну,— сказал он, как бы продолжая свою мысль,— от страха, что народ может продрать глаза и чересчур осмелеть.

    — В газетах пишут,— объяснил Стефано,— это война за свободу Тренто, Триеста и наших угнетенных братьев за рубежом.

    Тёнле обвел взглядом вершины гор, по которым проходила граница, мирно пасущихся овец, покачал головой и только хмыкнул в ответ.

    Они условились встретиться в «Императорском орле» в ярмарочный день на святого Матвея и поесть вместе суп из требухи. На том и распрощались.

    21 сентября, согласно освященной веками традиции, пастухи, угольщики и лесорубы собираются в городе на свой праздник; после торжественной мессы веселыми компаниями слоняются они из одной остерии в другую, обсуждают, кто что продал и купил, чтобы протянуть зиму, подводят итоги минувшего сезона и строят планы на будущий год. Однако осенью 1914‑го разговор шел больше не о делах, а о войне, о новостях, каждый день приходивших в город с газетами. В лавке Пуллера спорили теперь не насчет контрабанды и таможенной охраны, а рассуждали о Балканах, проливах, о Германии, России, Бельгии, нередко упоминали города, где прежде работали наши горняки и дорожные рабочие.

    Тёнле Бинтарн спустился со своими овцами на общинное пастбище, обстриг их на току у Гартов и в ярмарочный день сбыл шерсть, выручив такую кучу денег, что ему и не снилось. «Недобрый знак,— подумал Тёнле,— если денег через край, значит, они стоят малого». 21 сентября вечером Тёнле, по обычаю, который свято соблюдал даже в чужих краях, когда не успевал вернуться на родину, опрокинул парочку лишних стаканов красного и, шатаясь из стороны в сторону, побрел домой. Собаке, что была при нем, то и дело приходилось останавливаться в ожидании хозяина. Навстречу шли солдаты из увольнительной и проорали вслед Тёнле какую-то чепуху. На улице Гребадзаров его догнал Бепи Пюне, подпасок; на ярмарке он купил на заработанные в сезон деньги пару кожаных ботинок с отличной рифленой подметкой и гордо нес их домой, подвесив на шею за шнурки.

    Они пошли рядом: Бепи пришлось выслушать сбивчивый монолог Тёнле про войну, цены на шерсть, солдат, Пражский замок, Рудольфа Габсбургского, эстампы, которые старик продавал во время оно, и мадьярских лошадей. Получалась какая-то путаница — смех, да и только. Ни с того ни с сего Тёнле вдруг останавливался посреди мостовой и, оперевшись на пастушью палку, подводил итог своим сбивчивым рассуждениям:

    — Черт побери! Досталось же мне в жизни, но на твою долю, парнишка, достанется и того больше!

    Тёнле добрался до дома, однако не успел он переступить порог кухни — в очаге уже полыхали дрова, но лампу еще не зажигали,— как сразу заметил: нет жены! Тяжелое предчувствие сдавило грудь, весь хмель от выпитого на ярмарке вина улетучился, будто рукой сняло. Возле медного котла стояла с ложкой не жена, как было заведено после смерти матери, а невестка; внучата сгрудились вокруг нее и тихо смотрели на огонь. И сына, Петара, тоже не было на обычном месте, где он, накормив овец, выкуривал трубку. Тёнле подошел к очагу, ни слова не говоря, и вопросительно взглянул на невестку; в ответ она только указала глазами наверх, мол, там она, в вашей комнате.

    Он бросился наверх по деревянным ступеням: дверь распахнута настежь, над кроватью свисает с потолочной балки кухонная лампа. Жена лежит на широкой сосновой кровати и кажется невероятно маленькой, совсем крохотной; дышит тяжело, лицо сморщено от боли. У кровати неподвижно застыл Петар.

    Тёнле сжал ладонями ее руку — сухонькую, холодную, всю в синих прожилках. Жена приоткрыла глаза и силилась улыбнуться.

    — Карло пошел за врачом. Наверно, вы разминулись. Пришли мы с ярмарки, а она говорит — надо бы на Моор сбегать, картошки накопать. А как зашло солнце — сразу ей стало не по себе, вот я и принес ее домой... Говорит — холодно. Бриджида горячий камень в ноги положила,— объяснил Петар.

    Тёнле одобрительно кивнул и попросил придвинуть к кровати табурет. Сидел он не шелохнувшись — все смотрел на нее, все пытался отогреть в своих ладонях ее руки. Она закрыла глаза, нос заострился, сеть морщинок стала тоньше и чаще, щеки ввалились, загорелое лицо постепенно угасало и делалось пепельно-землистым; узел, скрепленный на затылке костяным гребнем, видно, беспокоил ее, и она, высвободив руку из ладоней мужа, сама попробовала распустить волосы. Тёнле бережно приподнял ее голову над подушкой.

    Все затихло в доме, дети присмирели, невестка неслышно сновала по кухне, и наверх теперь доносилось потрескивание дров в очаге. Тёнле глаз не сводил с любимого лица, натруженных рук, лежавших поверх одеяла, и размышлял о былом: прошла жизнь — и жены, и его собственная, жизнь родителей и детей, пройдет она и у внуков его, и у правнуков.

    В потемках залаял Цезарь, хлопнула дверь внизу — врач пришел, послышались шаги сына и внука. Потом еще шаги — это Матио, который служит в альпийских стрелках. Тёнле подумал: «Петар и Матио дома, а Кристиано, Энгеле и Марко — нет, они в Америке. Ну, Джованна, та скоро прибежит».

    Врач поднялся по лестнице, подошел к кровати, велел опустить лампу. Проверил пульс, выслушал сердце, приложив ухо к иссохшей груди, потом еще придвинул лампу и заглянул в глаза. Усадил больную в кровати и опять простукал спину и грудь.

    — Больно? — спросил он.

    — Знобит и слабость какая-то,— ответила она.

    — Что она сказала? — переспросил врач: он был приезжий и не разумел нашего языка. Тёнле перевел.

    Они спустились в кухню, врач присел к столу и выписал рецепт. Петар решил проводить его до города, а там заодно взять в аптеке лекарства.

    Но от лекарств она отказалась наотрез, попросила только чуток овечьего молока, разведенного ячменным отваром,— такое питье у нас обыкновенно дают младенцам, когда отнимают от груди.

    Прошло два дня, глаз она уже не открывала. Позвали дона Тита Мюллера со святым елеем. Через три дня она умерла. Тогда послали за священником, он явился со стихарем и епитрахилью, за ним следом звонарь с крестом на повозке, в которую была впряжена лошадь в черно-золотой попоне. Проводить жену Тёнле на косогор за церковью, куда вот уже триста лет отправлялись на покой все наши земляки, собрался народ не только с нашей, но даже с соседних улиц. Вернувшись домой, Тёнле увидел, как теперь здесь сиротливо, как пуста кровать, в которой они согревали друг друга столько лет, хотя большую часть года нужда заставляла его проводить на чужбине.

    Иногда Тёнле мерещилось, что жена дома, разжигает огонь в очаге или перебирает картошку в чулане; он окликал ее, но видение тотчас исчезало, и как невыносимо одиноко становилось тогда на душе!

    Урожай той осенью выдался отменный: картофель крупный, здоровый, колос у ржи и ячменя налитой, сарай доверху набит душистым сеном. Тёнле гонял овец на общинное пастбище и на арендованные общиной луга возле принадлежащего ей леса; в хорошую погоду по дороге из школы домой к нему нет-нет да и забегут внучата, сыновья Петара и Джованны. Заперев овец в загоне на склоне Глуппы, они все вместе отправлялись в Гартский лес собирать сухой буковый лист и вечером приносили в хлев туго набитые мешки. Лист был необходим зимой для подстилки овцам, иначе весной можно было остаться без навоза.

    В ноябре выпал снег, но его скоро смыли дожди, проглянуло солнце, и снова зазеленели луга на Спилекке. Если днем пригревало, тогда над пашней курился парок от тающего инея. Война пригнала всех эмигрантов домой, в поле теперь работало много мужчин, поднимавших целину вдоль горных потоков. Вырубив заросли можжевельника и барбариса, они принимались мотыжить участок — в одну кучу складывали дерн и корневища, в другую чернозем, а в третью камни. Булыжниками что покрупнее надо было затем обнести все поле, а в образовавшееся ложе ровным слоем насыпать камней помельче, поверху разбросать речную гальку и уже на эту подстилку уложить чернозем; вслед за этим приступали к выжиганию — по чернозему раскладывали дерн, корневища, ветки и поджигали; когда все выгорит, получается отличное удобрение. Подготовленная таким образом земля года два-три дает обильные урожаи, но превратить в поле несколько десятин целины можно было только неделями упорного труда.

    С тех пор как Тёнле перестал ходить на заработки через границу, весной он обычно носил навоз на поле. Однако весной 1915 года у него уже не хватало силы не то что дотащить, а даже поднять полную корзину. Разве что иногда, возвращаясь с пастбища, дотянет кое-как до дома вязанку хвороста — очаг на кухне прожорливый, дрова мгновенно прогорают. Больше всего Тёнле любил сидеть на лугу и наблюдать за овцами: он знал их всех наперечет, различал их по окраске, по голосу, а ведь со стороны казалось, будто все они одинаковые. Тёнле знал повадки каждой: за какой нужен глаз да глаз, потому что норовит уйти от стада, какая жадна до молодой росистой травки, и у нее может раздуть брюхо, какая все время лезет под сиську к матери, хотя ее уже несколько месяцев как отлучили, а какая дольше всех пережевывает жвачку. Старый черный пес понимал Тёнле без слов, достаточно взгляда, и он сразу чует, что нужно.

    После обеда к Тёнле приходили внуки, и разговор у них был, хотя и немногословный, зато такой простой и ясный, что молчание служило естественным продолжением мыслей, связанных со сменой времен года, работой, жизнью леса, охотой, уходом за скотиной.

    Но однажды, придя из школы, внук рассказал Тёнле, что учительница Аугуста объясняла на уроке, будто скоро Италия будет воевать с Австро-Венгрией за свободу Тренто и Триеста. Она даже принесла в класс газету «Коррьере делла сера», где напечатано, что великий поэт Габриэле Д’Аннунцио произнес речь на том самом месте, откуда Гарибальди отправился в поход на Сицилию, и что в больших городах все давно хотят войны.

    Очень красивая выдалась весна 1915 года в наших краях: под мартовскими дождями снег моментально сошел, и казалось, что на этот раз зазывание весны колокольчиками и кострами на вершинах Спилекке и Моора разбудило природу раньше обычного: не успел разбежаться тысячей ручейков и растаять снег, как луга уже надели наряд из белых крокусов и тотчас над ними загудели пчелы, в середине апреля зацвела лиственница и затоковали глухари, буковый орех уже в первые дни мая покрылся свежей листвой, заблестевшей на фоне темных елей; вишневое деревце сияло, словно заколка в девичьей косе, парило над домом цветущим облаком: лепестки облетали с еще голых веток и, кружась, опускались на соломенную крышу, которая, чудилось, тоже вот-вот зацветет. Как обычно, кукушка оповестила округу о своем прилете в день святого Марка: непоседа кочевала из одного леса в другой и без конца твердила свой припев. Иногда она так близко подлетала к домам, что можно было подумать — заманивает кого-то в лес. Прошли обильные дожди, затем установилась необыкновенно жаркая погода, и на лугах поднялись пышные сочные травы.

    Рано утром двадцать четвертого Тёнле пригнал овец на обычное место, присел выкурить трубку и погреться на солнышке. Сначала он услышал — в небе как будто что-то прожужжало, потом в отдалении раздался взрыв. Тёнле вскочил на ноги и огляделся — вокруг все спокойно. Однако опять послышалась вверху какая-то воркотня, и снова вдалеке взрыв. Дальше — больше: взрывы бухали один за другим. Только теперь он понял: началась война, форты Камполонго и Верена ведут обстрел Лузерны и Веццены.

    Ночью ему вроде бы тоже чудились взрывы, но, видно, горные хребты и порывы ветра приглушили грохот канонады. А ведь все равно было слышно, правда издалека, будто и не пушки это вовсе — так рвут динамитом скалы на строительстве дороги, высоко в горах, у самого Портуле, куда собирались поднять батарею 280-миллиметровых гаубиц. Вот почему ночью Тёнле спал спокойно.

    А в городе этой ночью никто не сомкнул глаз: командиры гарнизона и артиллерии получили приказ привести части в боеготовность еще утром двадцать третьего, а к вечеру стало известно, что посол Виктора-Эммануила вручил Францу-Иосифу ноту с объявлением войны.

    Командующий фронтом генерал-лейтенант Паскуале Оро разослал обращение ко всем жителям нашего горного края. В возвышенном стиле говорилось там о вере в победу, борьбе за свободу наших братьев, томящихся за рубежами отечества, наконец в более прозаической форме генерал-лейтенант призывал наших земляков оказывать добровольное содействие армии, которое должно быть своевременным и единодушным и предоставляться по первому требованию. В противном случае, писал командующий, армия заставит оказывать ей содействие.

    Этой же ночью ополченцы выступили в направлении границы, где уже заняли позицию бригады «Ивреа» и «Тревизо». В городе не ложились спать, все толпились на улицах и смотрели в сторону Трентино и наших фортов, где должны были появиться вспышки первых залпов.

    Они и появились около полуночи. Через полминуты после огненного сполоха раздался грохот, а еще полминуты спустя — эхо далекого и приглушенного горными хребтами взрыва. Орудия бабахали не по случаю праздника, поэтому все словно язык прикусили, стояли молча, дети вцепились ручонками в мамины юбки, невесты ухватились за женихов, старики тихо курили в своей компании. Тут уж не до ликования под вспышки залпов и раскаты канонады! Над городом нависла неведомая и жуткая угроза, и была она пострашнее ударов набата, столетиями извещавшего о пожарах или о том, что с севера идут через наши горы, сея смерть и насилие, полчища варваров.

    Никто не расходился, все ждали восхода солнца, чтобы хоть немного согреться. И вот утром 24 мая 1915 года так же молча, как вышли из дома накануне, люди вернулись к себе и наглухо задраили двери, хотя на нашей маленькой родине и был обычай — никогда не держать дверь своего дома на замке.

    Вот почему Тёнле увидел на рассвете, что из труб не идет дымок, что на огородах и проселках, ведущих в лес, нет ни души. Сначала он не придал этому значения, но, услышав разрывы снарядов, понял, в чем дело. Он в третий раз стал терпеливо раскуривать трубку; настроение было скверное, он злился на себя: вдруг это он виноват, что есть на земле кровожадные правители и поэты, мечтающие о войне. Для генералов война — это профессия, хотя посылать людей на убой — омерзительнейшее ремесло. А для правительства, для государства?.. Или, превращая двадцатилетних парней в солдат, они смотрят на это как на игру, забавное приключение? Пожалуй, в армии можно и людей посмотреть и себя показать, хотя бы свое упрямство, как, например, сделал Тита Гаус: целых два года провел он в штрафной роте, а все равно майор фон Фабини был вынужден отправить его домой по причине неперевоспитуемости. На прощанье майор приказал высечь его на глазах у всего батальона, а Тита по окончании экзекуции спокойно встал со скамьи и натянул штаны.

    — Ну как, солдат? Получил свое? Запомни, сердце у меня из стали,— предупредил майор.

    Тита Гаус застегнул ширинку, сплюнул на носок сапога и ответил:

    — Сердце у вас из стали, а задница у меня из бронзы.

    Вот, значит, как получилось: все способы перепробовали и отправили восвояси.

    Если так на армию смотреть, тогда неважно, забрили тебя в солдаты или нет. Другое дело, когда заставляют убивать таких же, как ты. И ради кого?! Так думал Тёнле, глядя на овец, покуривая трубку и вслушиваясь в канонаду, доносившуюся из-за вершин Асса.

    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

    Редко выдавался день, чтобы с утра пораньше, едва Тёнле принимался за поленту, не разносилось в воздухе мерное буханье пушек. Жизнь, однако, шла своим чередом: сено на лугах просушили, картофель окучили, в лесу сложили бревна на зиму. Близилась пора второго сенокоса, и итальянская пехота предприняла наступление на австрийские фортификации, двинувшись через высокогорные пастбища Веццены. Боевые порядки итальянцев выступили из елового леса с фанфарами и знаменами, впереди шагали командиры в полной парадной форме с саблями наголо: и таким манером они намеревались взять Тренто! Убитых и раненых не счесть: военный госпиталь, под который отдали новую больницу, построенную для наших земляков, был переполнен.

    В то лето впервые с 1866 года * в наш горный край из Вальсуганы не проносили контрабанды; эмигранты не смогли отправиться на заработки, потому что тирольцы, у которых они по обыкновению останавливались по дороге, были мобилизованы в батальоны штандшютценов для обороны границы. Переходить из одной страны в другую стало теперь невозможно из-за солдат и патрулей, открывавших огонь без предупреждения. Нынешние пограничники ничем не напоминали прежних таможенников — с теми, бывало, договоришься насчет перехода границы всего за одну лиру, а теперь из-за какой-нибудь ерунды можно поплатиться жизнью.

    Выпас скота в пограничной зоне запретили, и впервые за несколько столетий на альпийских лугах не было ни души. Тех, кого не призвали в армию,— стариков за пятьдесят и подростков от четырнадцати до девятнадцати — направили в качестве военизированной рабочей силы на рытье окопов и прокладку ходов сообщения. По дорогам, взбиравшимся на горные кручи, со стороны, не доступной для разведки противника, люди тащили на себе огромные 149-миллиметровые пушки, которые затем устанавливались на плохо защищенных позициях под прикрытием пары еловых бревен, лиственничных колод и мешков с землей.

    Сыновья Тёнле — Матио и Петар — вместе с другими парнями с нашей и соседних улиц, а также с городскими ребятами угодили на передовую в альпийский батальон, стоявший между Порта-Ренцола и Мандриоло. Те сыновья, которые жили в Америке, прислали письмо: домой приезжать не собираются — не хотят палить из винтовок, а вернутся на родину только тогда, когда для них найдется хорошая работа. Пусть и не такими точно словами писано, но за смысл можно поручиться. Два сына воевали на границе, трое работали в Америке, дочери повыходили замуж, а жена умерла. Годы давали знать о себе, и нашему Бинтарну приходилось несладко; конечно, невестки и внуки помогали: занимались огородом — картофелем, чечевицей, ячменем,— ухаживали за курами, однако на Тёнле были овцы и заготовка на зиму дров. Правда, овец осталось не так много, но теперь их запретили пасти в горах, и надо было гонять стадо в лес, по обочинам дорог и просекам. Сил не хватало, чтобы уследить за скотиной: забьются в самую чащу и залягут там — как ни в чем не бывало пережевывают жвачку, попробуй собери их, когда пора возвращаться. А дрова? Взвалит Тёнле на плечи вязанку, а на полдороге подгибаются колени.

    Да, немало неприятностей причиняла война нашим пастухам, угольщикам, контрабандистам и лесорубам, а вот кое-кому в городе от нее была одна прибыль — гостиницы битком набиты офицерами и журналистами, остерии превращены в воинские столовые, так что рестораторы, бакалейщики, лавочники, булочники, прачки и потаскухи — в общем, все, кто имеют дело с армией и ее обозом, прекрасно зарабатывали на войне.

    Неподалеку от улицы Шбанц на ровной лужайке выстроили такие огромные ангары, что там разместилось бы до сотни овец, и загнали туда спустившиеся из-под облаков аэропланы. Как-то раз внук Тёнле прямо из школы прибежал в Гартский лес — не терпелось поскорей рассказать дедушке про то, как поэт Габриэле Д’Аннунцио, сделавшийся теперь военачальником, по словам директора школы Мюллера, пролетел на аэроплане над Тренто и сбросил свою визитную карточку и итальянский флаг! Тёнле выслушал, встряхивая головой, и сильно запыхтел трубкой: видал он уже этих огромных птиц, с грохотом проносившихся над Ассом, но к удивлению примешивалась и досада: что бы там ни говорили, дьявольская это штука — аэроплан! Будто нарочно придумана для войны. Кто знает, сколько она стоит денег, сколько кукурузной муки можно было бы накупить на эти лиры — людей накормить или завести овец. Повыдумывали границы, а какой от них прок, если можно перелетать через них на аэроплане? Нет, значит, в небе никаких границ, зачем же они их понаделали на земле? Под словом «они» Тёнле подразумевал всех, кто считает границу осязаемым и священным рубежом; в представлении Тёнле и других, подобных ему,— а было их не так мало, как могло показаться,— словом, в представлении большинства границы существовали разве что в облике продажных таможенников да жандармов, от которых надобно держаться подальше. В общем, если нет никакой границы на небе и на море, то не должно ее быть и на земле! Так думал Тёнле.

    В начале первой военной зимы сыновья Бинтарна, служившие на той самой границе, которой не должно существовать, по очереди приходили домой в увольнительную. По дороге подвозили на санках дрова, из тех, что Тёнле заготовил у подножья Глуппы.

    Вскоре увольнительные прекратились, так как батальон перевели на фронт под Альта Карниа: по разумению военачальников, там была большая необходимость в альпийских стрелках. На самом деле, поговаривали шепотом, наших стрелков сняли с прежнего участка, потому что он-де слишком спокойный и находится в непосредственной близости от солдатского дома, из-за чего рядовые не испытывают достаточно жгучей ненависти к врагу.

    В том году снег в наших горах выпал раньше обычного, уже в ноябре белое покрывало окутало чернолесье на склонах Дора; но на сеновалах, под широкими покатыми крышами домов было вдоволь сена и сухой листвы на долгую зиму, а в подполье полно картофеля, капусты и ячменя.

    И не будь орудийной канонады, неизменно раздававшейся около полудня с итальянских батарей, долбивших австрийские укрепления, можно было подумать: эта первая военная зима ничем не отличается от других. В городе, конечно, все выглядело иначе: кругом солдаты, грузовики, лошади, карабинеры; ежедневно по узкоколейке пыхтя поднимался в наш город поезд и привозил боеприпасы, оружие и новости с разных фронтов войны, которую уже величали мировой, будто в этом было знамение прогресса. В один прекрасный день этим поездом в город прибыл сам король Италии, Виктор-Эммануил III, в шинели простого солдата.

    На рождество, как обычно, колядовали; пели на нашем древнем языке и вызвали бурю протестов со стороны военных властей, посчитавших колядки антиитальянской демонстрацией: во время рождественской службы в городской церкви, кроме хорала на латинском языке, прозвучали, по утверждению властей, оскорбительные для Италии песнопения.

    Тянулись зимние дни, снег на улицах теперь никто не убирал; по вечерам на сходках разговоры были не об Одине, Локи и других домовых, решением Тридентского собора навечно сосланных в долину Валь-ди-Нос, а только о войне, о том, сколько здоровых, крепких мужских рук оторвано от мирного труда. Раньше, если кто и погибал на работе, все знали: человек гнул спину, чтобы прокормить себя и своих близких, а теперь на войне людей убивают почем зря, и, когда карабинер или почтальон приносил кому-нибудь похоронку, наравне с горем в людях пробуждалась жгучая ненависть к тем, кто придумал эту войну.

    В хлеву у Наппы при свете масляной лампы земляки медленно листали журнал, выходивший раз в неделю, по цене двадцать чентезимо за экземпляр, «Итальянская война — иллюстрированная хроника событий», издание Сондзоньо, Милан. В наших краях, где война была, можно сказать, у порога, иллюстрации и подписи к ним вызывали недоверие. Люди только пожимали плечами, а ведь картинки и печатное слово неискушенные часто принимают за чистую монету!

    На одной обложке, например, стоял воин в невероятных латах, шлеме, наколенниках и с копьем в руке, будто крестоносец или древний грек у стен Трои с ремондинских эстампов. В одной из журнальных хроник рассказывалось, как наши альпийские стрелки вошли в какой-то дом и на кирпичной стене, из которой торчал крюк, увидели надпись по-итальянски: «Дерни за крючок — деньги твои!» В нише вместо денег лежала бомба! В другой заметке сообщалось, что стрелы, разбрасываемые в огромном количестве с аэропланов, являются ужасным орудием смерти, ибо при падении они приобретают невероятную проникающую способность... Такого рода факты, фотографии гигантских пушек или, например, тропы, по которой наши эмигранты всегда ходили в Вальсугану, с такой подписью: «Австрийские укрепления в Тренто — забор под электрическим током!» — вызывали иронические комментарии и пересуды, которые верховное командование квалифицировало как пораженческие.

    На исходе февраля дети, как всегда, выбежали на улицу звать весну — зазвенели колокольчиками, стали носиться босиком по лужайкам, где еще местами лежал снег. Но военные власти строжайшим образом запретили разводить костры на горных вершинах, так как это является установлением сигнальной связи с неприятелем! Из-за того, наверно, что костров не было, весь март простоял без солнца и дождей — непрерывно шел снег и целыми днями дул ледяной ветер.

    Пошли слухи, будто императорские войска готовят наступление: какие-то дезертиры из Богемии и солдат из Тренто, перешедший через линию фронта на нашу сторону, утверждали, что австрийцы стягивают батареи до сотни стволов в каждой, причем пушки у них такого калибра, что могут стрелять снарядами весом в десять центнеров. Еще говорили, будто с Балкан и русского фронта на подходе свежие полки, они пройдут через Тироль, и руководить оккупацией нашей территории будет лично эрцгерцог Евгений вместе с наследным принцем Карлом. Однако — тоже по слухам — наше командование не давало веры всем этим сообщениям.

    Сколь суровым и промозглым был конец зимы, столь внезапной и дружной оказалась весна. Дни стали длиннее, бурно таял снег, от кукушкиной песенки снова зазеленели леса, и женщины, копавшиеся в огородах, поднимали голову, с грустью и надеждой слушали ее кукование, вспоминая о своих мужьях, которые были далеко — на войне. Только Тёнле Бинтарн день от дня становился все молчаливее и мрачнее; с неизменной трубкой в зубах выходил он из дому до рассвета и возвращался только поздно вечером. Уходя из дома и возвращаясь назад, Тёнле не забывал взглянуть на вишневое деревце, на котором уже набухли почки и появлялись первые цветы.

    Как-то майским вечером Тёнле еще сидел на склоне Моора, засмотревшись на овец и на горы вокруг, и вдруг услышал тягучие удары похоронного колокола. Щемящий мерный звон плыл над лугами и поросшими лесом склонами гор, вплетаясь в пение птиц и в ставшее уже привычным далекое урчание артиллерии на границе. Неброская красота наших мест и протяжный колокольный стон бередили душу; Тёнле размышлял: кто же из земляков умер.

    Он закурил трубку, мысли его были о смерти, но думал он о ней без содрогания: смерть в его представлении сулила отдых, вечный покой среди таких же прекрасных гор. Наверно, те же мысли были у его жены, когда прошлой осенью сын нес ее на руках с картофельного поля.

    Тёнле запер овец, дал собаке ломоть поленты, спустился в долину и вошел в дом; невестка сообщила: умер адвокат Бишофар. Узнала она от соседки, та ходила продавать яйца в город.

    Тёнле сел к очагу и поужинал: миска салата, кусочек сала и два ломтя поленты; он курил трубку и, глядя на догорающие угли, вспоминал адвоката. Тот всегда называл Тёнле «друг»; виделись они два-три раза в год и неизменно разговаривали на своем древнем языке — Бишофар знал даже особый язык пастухов. Не забыл Тёнле, как помог Бишофар его семье, когда он, спасаясь от преследований, был вынужден бежать на чужбину. В знак благодарности Тёнле приносил адвокату на пасху пол-ягненка, а тот всегда старался сделать ответный подарок. Тёнле курил трубку и смотрел на угасающий огонь; сумерки медленно вползли в почерневшую от копоти кухню и стерли очертания предметов.

    «Завтра зайду к нему, попрощаюсь»,— решил Тёнле.

    На следующее утро он тщательно вымылся и побрился, достал из шкафа полушерстяной костюм, только для торжественных случаев, вычистил и смазал жиром сапоги и, зажав трубку в зубах, отправился в город.

    В гробу, установленном в кабинете, лежал девяностолетний старик — адвокат Бишофар; картины, изображающие прославленных людей с их собственноручными дружескими надписями, были затянуты крепом, и посетителей встречали одни книжные шкафы. Всюду цветы — море цветов! Розы, нарциссы, ветки ракитника, лютики, букеты герани в огромных вазах стояли на подоконниках, их аромат заглушал чад коптивших свечей. Непрерывным потоком поднимались люди по лестнице старого дома, выстроенного напротив единственного в городе дворца XV века — «Палаццо дей Сетте», а по-нашему: «Зибен альтен Камеун прудере либе» *.

    Бинтарн вместе со всеми взошел по лестнице и переступил порог кабинета. Он даже не взглянул на седовласого священника, сидящего в углу, на близких и родственников покойного, на толпившихся в комнате представителей власти и простолюдинов. Неподвижно застыл он у гроба, будто врос в светлый паркетный пол, не обращая внимания на толчки и ворчание желающих подойти ближе. Вдруг он громко и отчетливо, так, что все испуганно переглянулись, сказал:

    — Рано или поздно все мы умрем!

    — Аминь! — так же громко откликнулся старик священник из своего угла.

    Тёнле поклонился гробу, в котором лежал его друг, надвинул шляпу, быстрым шагом, раздвигая толпу, вышел из комнаты и направился прямо на Моор.

    Три дня спустя, 15 мая, бутоны на вишневом деревце лопнули, и лепестки, напоминающие снежинки в безветренную альпийскую зиму, медленно закружились, падая на соломенную крышу.

    Тёнле вышел из дому на рассвете, набил трубку и закурил, взглянул на деревце, на заливные луга, где трава поднялась особенно густо и уже зацвела, и пошел к своим овцам. Отпер загон, кивнул собаке, чтобы поторапливала стадо на пастбище Петарайтле, и, ритмично постукивая палкой, неторопливо двинулся следом. Овцы брели, пощипывая травку, по обочинам дороги, отгороженной от лугов и полей каменными глыбами.

    На пастбище Тёнле сел под елью и вынул из кармана пару картофелин, которые еще с вечера испек дома в горячей золе. Собака устроилась под боком у Тёнле, дожидаясь своей доли — хрустящей душистой кожуры.

    Со стороны границы послышался гул аэроплана. Вскоре над городом появились три «голубя», как их у нас прозвали. Летели они треугольником. Тёнле не обратил на них особого внимания, только лишний раз посетовал насчет того, сколько труда и денег сжирает напрасно война.

    К визитам этих «голубей», прилетавших издалека, быть может из Тренто или Маттарелло, все уже привыкли: покружив над городом, они всякий раз, после того как наблюдатель, засевший на колокольне, даст сигнал воздушной тревоги, а солдаты для очистки совести постреляют из ружей по облакам, возвращались восвояси. Но сегодня они почему-то не улетели, а все кружили и кружили над городом, будто коршун над наседкой. Звонарь Эудженио не выдержал и бухнул в огромный набатный колокол, которым в знойные летние дни у нас разгоняли черно-лиловые тучи с градом **; Эудженио бил в набат молотом, словно на пожар, а они часто случались в наших крытых дранкой и соломой домах. Звон носился в утреннем воздухе, заглушая и пение птиц, и вой аэропланов. Голос огромного колокола заставил умолкнуть все другие звуки нарождающегося дня.

    Тёнле поднялся, опершись обеими руками на палку,— он услышал, как над самой головой глухо и тяжело прожужжало что-то вроде чудовищного насекомого, прилетевшего из-за горного хребта; затем наступила жуткая тишина, внизу, около Горта, Тёнле увидел яркую вспышку, потом столб черного дыма и наконец раздался взрыв такой силы, что содрогнулось чрево наших гор. Ужас охватил Тёнле Бинтарна.

    Огонь вело 350-миллиметровое орудие — «Большой Георг». Оно посылало снаряды весом в 750 килограммов на расстояние 30 километров; его залп послужил сигналом к началу «карательной экспедиции» австрийцев.

    Не успело еще эхо первого взрыва отгреметь в долинах, как через равные промежутки времени на город стали обрушиваться новые снаряды, шипящий посвист которых был слышен издалека. Взрывы разносили дома в щепки, убивали, крошили камень, срывали крыши, сеяли пожары.

    Здесь наверху, на Петарайтле, вой обезумевших от страха женщин, плач детей, крики солдат, приказания командиров были, конечно, не слышны, но Тёнле догадывался, что теперь творится в городе. Ему показалось, будто к грохоту взрывов, реву аэропланов, коршунами повисших над городом, прибавился еще далекий ровный гул — непрерывная канонада. Тёнле не ошибся: у Веццены началось наступление австрийской пехоты.

    Он помрачнел, представив гибель города под обстрелом колоссальной пушки, в груди клокотало от злости на всю вселенную. Пыхтя трубкой, с проклятиями загнал он овец в лес, в самую чащобу, чтобы ничего не видеть, не слышать! Но и там он не находил себе места. Понукая пса, вывел он в конце концов овец из леса, запер их в загоне и пошел вниз, домой.

    Солнце еще было высоко, над городом клубился дым пожаров, от едкого запаха и пороховой гари першило в горле даже у заядлых курильщиков. Перешагнув порог кухни, он сразу увидел своих внуков: они прибежали из школы разгоряченные — возбуждение, вызванное внезапным налетом, еще не улеглось. Наперебой рассказывали матери ужасные вещи, а она, выложив на блюдо поленту, ходила как потерянная из угла в угол и все искала нож, который сжимала в руке.

    Тёнле почувствовал такой же, как утром в лесу, прилив бешенства и злости; чтобы успокоиться, он твердым голосом велел всем замолчать и садиться к столу. Однако сидеть молча было невозможно, грохот бомбежки в городе и далекий гул канонады нагнетали ужас гораздо больший, чем путанный рассказ детей и волнение их матери. Единственное, в чем еще был уверен старик Бинтарн,— пушки до их улицы не достанут. Ведь ее прикрывает Моор, все дома здесь в мертвом секторе.

    После обеда на улице появился патруль карабинеров, однако на этот раз не за тем, чтобы арестовать контрабандиста. По приказу все вышли из домов — собралось человек двадцать. Карабинеры объявили, что население, согласно принятому военными и гражданскими властями постановлению, должно покинуть свои дома и эвакуироваться на равнину, там всем будет предоставлено жилье и оказана помощь. Уходить надо немедленно, ибо над городом нависла великая опасность! Кроме того, предписывалось оставить все окна и двери домов открытыми и взять с собой только самое необходимое. Предполагалось, что гражданские лица возвратятся в свои дома в самое ближайшее время. Прочитав приказ, карабинеры отправились оглашать его на других улицах.

    Этой ночью небо было красным от зарева пожарищ. Тёнле пошел к Прудегарам проводить невестку и внуков — детей Джованны. Уложил на тачку кое-что из домашних вещей, мешок с одеждой и одеяла, невестке повесил на шею кожаный мешочек, в котором было сто лир серебром. Место сбора было назначено у Прудегаров; решили, что женщины, старики и дети должны уйти до рассвета в обход разбомбленного города, у леса на холме Лука повернуть на Кампоросиньоло, а оттуда спуститься на равнину. Тёнле торопливо простился с невесткой и внуками, объяснил, что сам он пока останется дома, а если дело будет худо, то догонит их и овец захватит с собой.

    Немало побродил по свету Тёнле, много всего насмотрелся, но таких пустых, безмолвных и жалких домишек, как наши, никогда не видел. Поселок замер, словно покинутый улей, словно разоренное гнездо. Окна и двери распахнуты настежь — навстречу войне. А Тёнле, наоборот, забаррикадировался в своем доме так основательно, как ему еще ни разу в жизни не случалось, даже когда его разыскивали гвардейцы. Он поднялся в свою комнату и закрыл за собой дверь, которую прежде всегда держал приоткрытой, запер на ясеневый кол.

    Ему не спалось. В наступившей тишине стало слышно, как скрипят балки и стучат ставни; на душе было тревожно от рокота дельней канонады и треска городских пожаров. О, как хотелось ему, чтобы по крыше вкруг забарабанил дождь и зашуршал ветерок в листве вишневого деревца!

    Он встал затемно, растворил выходящее на юг окно, откуда был виден город, и при свете зарева завязал шнурки ботинок. Вышел из дома и зашагал в горы.

    Фейерверк был совсем не тот, что в праздничную ночь 1 января 1900 года, когда он, лишенный возможности побыть вместе со своими земляками, развел у подножья креста на вершине Катца свой собственный костер. Былую радость и звуки фанфар сменили страх и слезы, но и сегодня, совсем как в прошлый раз, Тёнле был в одиночестве.

    На вершине он встретил восход, увидел, как люди бредут по обочинам дорог на равнину, а навстречу им поднимаются пешком и на велосипедах солдаты. Отовсюду с нарастающей силой доносился гул сражения.

    Тёнле набил трубку, разжег ее, взглянул на часы и направился к своим овцам, которых угнал в самую глухую часть леса.

    В тот день армейские патрули, карабинеры и пограничники прочесывали населенные пункты с целью установить, насколько полно произведена эвакуация гражданского населения. И повсеместно они наталкивались на отставших от общего потока, на тех, кто либо равнодушен к опасности, либо из невежественного упрямства не обращает внимания на пожары, бомбы и приказы властей, пытаясь захватить с собой хоть что-нибудь сверх положенной нормы — деньги, белье, одежду или просто безделушку на память. Над крышами висел тяжелый дым. Герань на подоконниках, цветущие сады и луга не могли сгладить уродливого впечатления от черно-желтого облака; трели жаворонка или зяблика где-нибудь в отдаленном и тихом уголке тонули среди воплей отчаяния.

    Тёнле выбрался на просеку и увидел, что пламенем объята колокольня! На верхнюю площадку попала зажигательная бомба, и деревянное перекрытие, к которому были подвешены колокола, вспыхнуло как свеча.

    — Все кончено! — с болью и гневом вскрикнул Тёнле и стал стегать прутом кусты.

    Немного успокоившись, он снова взглянул на колокольню: вспомнилось, как много-много лет назад мама его и бабушка пожертвовали свои золотые сережки, чтобы вплавить их в колокольную бронзу: они хотели, чтобы у наших колоколов был малиновый звон.

    Прошло несколько дней. Из гражданских в домах не осталось больше никого. Солдаты, которых по ночам в спешном порядке перебрасывали в места прорыва фронта, обходили населенные пункты стороной. Днем Тёнле с овцами и собакой отсиживался в лесу, с наступлением ночи, когда вишневого деревца на крыше уже было нельзя разглядеть, он осторожно, как лис, выбирался из чащи и шел к себе домой поспать пару часов и что-нибудь перекусить.

    Одна неприятность — огонь не разведешь! В покинутом людьми нищем поселке еда теперь была в таком изобилии, как ни разу за все прошлые столетия: в распахнутых настежь домах можно было найти и картофель, и сало, и сыр, и ячмень, и чечевицу, и даже кусок копченого мяса; во дворах бродили голодные куры и прыгали отощавшие кролики — бедняги искали хозяина, который бы их накормил; отставшему от своих солдату не составляло труда найти себе пропитание.

    Как-то вечером Тёнле заглянул в дом Пюне. Раньше здесь вечно было полно ребятишек, теперь вокруг ни души — мертвая тишина. Только на старой сливе у входа гудел пчелиный рой, но некому было его взять, да под навесом возле сеновала шуршали соломой одичавшие кошки. Тёнле прошел на кухню, по привычке громко спросил:

    — Можно, хозяева?

    Никто не ответил. Тёнле постоял в дверях, глядя на полку с медными кастрюлями, где всегда хранилась бутылка настоянной на горечавке водки. Она оказалась на своем месте, рядом две стопки, перевернутые вверх донышком от мух. Тёнле взял бутылку, уселся на плетеный стул у очага, наполнил стопку до краев и, уставившись на холодную золу, залпом выпил. Когда он встал, чтобы поставить бутылку и стопку на место, ночная темнота уже вползла в дом. Тёнле запер дверь и посмотрел вниз, на город,— там еще догорали пожары и клубился дым.

    На рассвете следующего дня Тёнле решил сходить в хлев Наппа. С кормушки безжизненно свисали цепи — в ней еще лежало сено, которое коровы так и не успели сжевать; на полу разбросана приготовленная подстилка — перемешалась с навозом. Тёнле взял стоявшую за дверью метлу и вымел пол, затем отнес брошенные женщинами веретена и мотовила в комнату между хлевом и кухней; на раме ткацкого станка было натянуто начатое полотно, рядом приготовлена льняная и пеньковая пряжа. Сердце сжималось, когда Тёнле вспоминал, как все собирались здесь вечерами — послушать рассказы бывалых людей, спеть песню айзенпоннаров.

    В конце мая установилась необычная для этого времени года жара. На лугах поднялись густые травы, ячмень и рожь, картофель и лен, овес и чечевица на склонах взошли так дружно, как никогда: природа словно бы решила взять реванш за развязанную людьми войну. По ночам Тёнле мог бы, конечно, пасти овец и на этих полях — воспользоваться брошенным богатством, однако подобная мысль и в голову ему не приходила. Не ушел Тёнле вместе со своими овцами и собакой и на равнину, куда уже много дней назад спустились все его родственники и земляки. Он чувствовал себя хранителем оставленного людьми добра, присутствие его здесь было своего рода знаком, символом мирной жизни, отрицанием насилия, чинимого войной. Иногда Тёнле вспоминал старого друга, адвоката Бишофара, с которым простился навеки десять дней назад, и жену, которую сын принес домой на руках в день святого Матвея. Схоронили их на церковном кладбище. От церкви теперь остались одни развалины, колокольня сгорела, разбиты вдребезги колокола, а могилы разворочены снарядами.

    Из своего укрытия в лесу Тёнле наблюдал, как батальоны и полки отправляются на передовую. Однажды грохот канонады заметно усилился. Потом пальба вдруг прекратилась.

    Но тишина угнетала еще больше, чем орудийные раскаты. Галки и вороны осмелели и взялись хозяйничать во дворах, в огородах, в разоренных домах. Тёнле видел, как группы безоружных и раненых солдат без командиров беспорядочно спускаются с Дора и двигаются в направлении поля Прудегаров; навстречу им, под прикрытием леса, молча поднимаются горными тропами свежие подразделения.

    Наутро бой возобновился с новой силой, но где-то ближе; австрийские пушки долбили по городу уже с нашей стороны, от Асса, и поджигали дома в тех поселках, которые еще оставались целы.

    К исходу дня — не было теперь колоколов, чтобы прозвонить к вечерне! — над Васса-Грубой сгустились мрачные грозовые тучи, сверкнули молнии, загремели раскаты грома и град обрушился на склоны Москьи. В тот же час батарейными залпами, пулеметными очередями, разрывами ручных гранат, бомбардами и ружейным огнем начали атаку австрийцы. Гром небесной бури и грохот войны на земле слились в единый адский оркестр.

    Тёнле притаился на опушке Гартского леса под елью, лапы которой касались земли. С содроганием слушал он этот «Dies irae» *, глядя сквозь еловые ветви на вспышки в тучах и на склонах Москьи. Он был словно зачарован этим жутким зрелищем, не в силах ни оторвать от него глаз, ни двинуться с места, чтобы поскорее уйти отсюда подальше.

    Когда природа и люди угомонились, Тёнле услышал, как с деревьев падают дождевые капли, издалека доносятся вопли раненых, а из Зихештальского леса — сухой треск ружейных выстрелов.

    Ночью, зайдя в дом, Тёнле решил взять с собой столько провизии и табаку, сколько в силах поднять. На улице он наткнулся на солдат, занимавшихся грабежом; ухватив палку, как будто это ружье, Тёнле в припадке ярости заорал на них во все горло по-немецки; застигнутые врасплох солдаты обратились в бегство, предположив, что войска австрийцев уже вошли в город. Дома Тёнле не остался, ночь он провел в своем гроте, где скрывался после потасовки с королевской таможенной гвардией пятьдесят лет тому назад. Овец он оставил под присмотром собаки за каменной грядой Кельдара, куда никогда не забредет не знающий наших мест человек.

    Через день воцарилось спокойствие. Оставшиеся в живых солдаты из тех подразделений, что накануне шли на север и забирались в горы под прикрытием леса, теперь спускались на плоскогорье; пройдя нашими лугами и котловиной, они останавливались на южной окраине города, где еще догорали последние дома, и принимались рыть окопы в лесу и на высотках, закрывающих доступ на равнину.

    На рассвете Тёнле позавтракал куском копченого мяса, раскурил трубку и пошел к своим овцам. Наступившая тишина казалась чем-то необычным. Собака радостно приветствовала хозяина, овцы заблеяли. Со своим крохотным стадом Тёнле выбрался на открытое место и погнал овец на общинное пастбище, где за эти дни поднялась необычайно сочная трава.

    После полудня из леса вышел подозрительный на вид дозор: по тому, как солдаты держались и были одеты, Тёнле догадался, что это австрийцы; озираясь по сторонам и прячась за каменными глыбами, стоящими вдоль дороги, они входили в разрушенный город. Это случилось 28 мая.

    Накануне Тёнле прятался от солдат-итальянцев, теперь с еще большей предосторожностью он старался не попадаться на глаза солдатам австро-венгерской армии. Бои шли на южных окраинах города, где проходила линия последнего оборонительного рубежа: поросшие лесом холмы с утра до вечера и целую ночь напролет непрерывно перепахивались артиллерийским и минометным огнем, а молодую поросль косили пулеметные очереди.

    Тёнле прислушивался к бою, сидя в самой глухой чаще, чутко ловил ухом всякий подозрительный шорох поблизости: боялся подпустить грабителей к своим овцам. Ночью, как загнанный зверь, Тёнле отлеживался в лощине, вспоминал покойную жену, друга-адвоката, те времена, когда он работал садовником в Пражском замке. Удивительно, но он почему-то не думал о своих сыновьях — ни о тех, которые уехали на заработки в Америку, ни о тех, которые служили в альпийских стрелках, не думал он ни о внуках, ни о дочерях, ни о невестке, убежавших на равнину через день после бомбежки.

    Девятого июня вечером Тёнле решил сходить домой и отоспаться; спрятав овец за каменной грядой Кельдара, он быстрым уверенным шагом отправился на свою обезлюдевшую улицу.

    Сполохи боя, к которым он уже успел привыкнуть, освещали тропу и дом. Ступив на порог, Тёнле понял — у него побывали в гостях солдаты. Правда, дом выглядел слишком убого и обстановка в нем была нищенской, так что нашкодили они не особенно много; в память о своем посещении визитеры загадили кухню, вывернули на пол содержимое всех сундуков и вдобавок сожгли в очаге стул. Однако два старинных эстампа, изображавшие охоту на медведя и нападение волков на сани, не тронули: они по-прежнему висели там, где их повесил Петар, когда был еще совсем мальчиком, а Тёнле первый год скрывался от правосудия. Он придвинул к стене уцелевший стул, встал на него и снял эстампы — на прокопченной стене остались два белых пустых прямоугольника. Тёнле огляделся вокруг — куда бы спрятать картины. Наконец он просунул их в щель между потолком и балкой в хлеву.

    Возвращаясь на кухню, Тёнле вляпался в кучу дерьма. Старик рассвирепел, стал браниться, схватил метлу и вышвырнул дерьмо во двор; ведерком зачерпнул дождевой воды из бочки и с силой выплеснул ее на каменные плиты, согнал грязь метлой, расставил все по местам и поднялся к себе в комнату, которая часто снилась ему по ночам в годы скитаний на чужбине и согревала в долгие зимы.

    Из жилета он вытащил часы, хотел завести, а потом, как обычно, повесить за ушко на гвоздь, прибитый у изголовья кровати. Но сегодня он сначала положил их на ладонь, как бы взвешивая, и прислушался к тиканью, в сумерках стрелки и циферблат стали невидимы, было заметно только движение молоточка, которым рудокоп отмерял секунды; проведя пальцем по ободу циферблата, Тёнле ощутил выпуклые буквы, на задней крышке под пальцами ожило изображение забоя в руднике: крепеж, лампа и два шахтера. Часы он купил давным-давно по дороге через Ульм; надпись вокруг циферблата была лозунгом рабочих-социалистов, которые тогда только-только разворачивали борьбу за сокращение рабочего дня. Выпуклые немецкие буквы гласили: «Работать, учиться, отдыхать — по восемь часов!» И еще: «За социальное согласие, братство и единство!» Держа часы на ладони, Тёнле думал: «Не восемь часов на руднике вкалывали, а все шестнадцать или даже больше... а теперь вместо братства — война, бедняки убивают друг друга...»

    Он повесил часы на гвоздь, снял ботинки, улегся на кровать и натянул на себя старое одеяло. За окном полыхало зарево пожаров, вспыхивали зарницы орудийных залпов, стоял непрерывный, то нараставший, то затихавший, гул сражения.

    Под утро возле дома Тёнле услышал шаги, затем сильные удары в дверь. Лежа в постели, он подумал: «Зря запер дверь, в открытую никому в голову не придет ломиться. Кругом все настежь, а тут закрыто, значит, кто-то засел в доме. Солдаты свое дело знают».

    Внизу забарабанили еще сильней, задвижка отскочила, и дверь с размаху хлопнула об стену. По кухне затопали сапогами, пошли в хлев, а Тёнле подумал: «Хоть бы табак не тронули».

    Солдат вернулся на кухню, стал подниматься по лестнице.

    Дверь в комнату распахнулась, прищурив глаза, Тёнле разглядел в полутьме молодого парня в серой шинели: он нерешительно остановился на пороге и шарил глазами по сторонам, потом уставился на кровать — Тёнле прикинулся спящим. Внимание солдата привлекло тиканье и поблескивание часов, висящих у изголовья; на цыпочках он подкрался к кровати и протянул руку к часам. Тёнле открыл глаза и хрипло рявкнул по-немецки:

    — Рядовой, отставить!

    Солдат застыл как вкопанный; придя в себя, кинулся очертя голову прочь, спотыкаясь на ступеньках лестницы. Не успел солдат выбежать во двор, как Тёнле встал, второпях надел ботинки и бросился в хлев, где у него в самом темном углу под охапкой соломы был припрятан перевязанный бечевкой пакет трубочного табака. Но у дверей дома его уже ждал австрийский патруль во главе с прапорщиком; он подошел к Тёнле и объявил по-итальянски:

    — Вы арестованы за шпионаж!

    Тёнле сплюнул на землю черной табачной слюной и проворчал что-то не совсем понятное прапорщику, который опять по-итальянски заорал:

    — Молчать! Следуйте за нами!

    — У меня овцы, их нужно отогнать на пастбище,— объяснил старик по-немецки.— Нет у меня времени с вами прохлаждаться.

    Тёнле сделал шаг в сторону, но по знаку офицера солдаты преградили ему путь и скрутили руки. Старик попытался вывернуться, да прежней ловкости уже не было, солдаты тут же поймали его и крепко в него вцепились.

    — Старый черт! — ругнулся прапорщик по-немецки с венским акцентом.— От нас не уйдешь! В штаб тебя, гада, надо отвести, там ты у нас запоешь. Расстреляем в два счета!

    — Ты, господин прапорщик,— ответил старик, передразнивая венский прононс офицерика так, что солдаты не смогли сдержать улыбки,— еще молокосос, нет у тебя понятия. Я ведь уже объяснил — овцы у меня, пасти их надо.

    Солдаты взяли Тёнле в кольцо и повели мимо дома Пюне: пригнувшись, спустились по склону Грабо и вышли на косогор Петарайтле, где в 1909 году Матио Парлио, пожелавший жить подальше от соседей, выстроил себе новый дом; австрийцы устроили здесь свой полковой штаб. На заднем дворе расположилась полевая кухня. Всюду было полно солдат: одни рыли траншеи, другие таскали дрова или воду из Пруннеле. В загоне у Николы Скоа, судя по всему, стояла санитарная часть, кругом толпились раненые, перевязанные свежими бинтами.

    Старика тотчас обступили любопытные, вполголоса обмениваясь впечатлениями. Какой-то ефрейтор протянул старику чашку горячего кофе. Тёнле, не проронив ни слова, взял ее, медленными глотками выпил на глазах собравшихся вокруг солдат, вернул чашку и сказал:

    — Спасибо, ефрейтор.

    — Дедушка, вы знаете немецкий язык? — удивился ефрейтор.

    — Знаю,— ответил Тёнле.— Раньше тебя выучился.

    Больше старик не сказал ни слова. Под конвоем его отвели в дом, на кухню; там, опершись руками о край стола, заваленного картами, стоял майор и изучал топографию местности. Арестовавший Тёнле прапорщик после доклада о происшествии почтительно остановился в двух шагах от командира. Майор выпрямился.

    — Итак,— начал он,— у вас есть овцы, которых надобно пасти. Так где же они?

    — На Кельдаре, за каменной грядой.

    — Сколько?

    — Двадцать семь вместе с ягнятами,— ответил Тёнле, однако слово «ягнята» он сказал на нашем древнем языке, так что майор его не понял.

    — Вместе с кем?

    — Вместе с овцами-девственницами,— пояснил Тёнле. Прапорщик при этом стыдливо улыбнулся, заслонив рот ладонью.

    — Почему не ушли со всеми, когда мы начали вас обстреливать?

    — Почему? Да потому что мой дом здесь, а я уже старый человек.

    — Какие контакты вы поддерживали или поддерживаете с итальянской армией?

    — Ничего я ни с кем не поддерживаю!

    — Куда ушли берсальеры, бывшие на вершине Москьи?

    — Не знаю.

    — Почему вы так хорошо говорите по-немецки?

    — Почему да почему! Служил солдатом в Богемии, потом работал в странах, где правит император Франц-Иосиф.

    — Кто был вашим командиром в Богемии?

    — Майор Фабини.

    — Ах, фельдмаршал фон Фабини. В таком случае вы верноподданный гражданин,— заключил майор не без энтузиазма.

    — Нет,— отрезал Тёнле.— Я всего-навсего бедный пастух и старый пролетарий-социалист.

    — Следовательно, вы итальянский шпион! Заброшены сюда с целью вести разведку.

    — К черту всех вас с итальянцами вместе! Отпустите лучше, у меня дел по горло.

    Майор потерял терпение и дал знак конвоирам увести арестованного на задний двор.

    Через полчаса явился прапорщик в сопровождении старшего ефрейтора, они велели Тёнле указывать дорогу и шли за ним по пятам от тропы, вьющейся по склону Платабеча, до Кельдара, хотели проверить, правду ли говорил старик насчет овец. Часа через два они вернулись обратно с овцами и черной собакой.

    ГЛАВА ПЯТАЯ

    Такое и во сне не привидится, чтобы пасти овец под вооруженным конвоем: двое солдат, родом из Штирии, приставленные в качестве охраны к Тёнле, развлекались, как городские мальчишки, ходили по пятам за стариком и его овцами в поисках недосягаемых для итальянской артиллерии мест. На четвертый день теми же, недосягаемыми для пушек тропами, которые Тёнле знал куда лучше офицеров, изучавших местность по топографическим картам, они вышли к старой границе. Итальянская артиллерия, окопавшаяся к югу от котловины, денно и нощно долбила ходы сообщения, предполагаемые места сбора воинских частей и расположения австро-венгерских штабов и складов. Тёнле словчил и незаметно для конвоиров выбрал самый длинный путь через границу, но солдаты были только рады такому обороту дела.

    Путь их проходил через те места, где в последние майские дни свирепствовала война, следы которой еще не стерло время: покореженные взрывами и брошенные пушки, фурштаты, разного рода военное имущество, пепелища, сухостой и изуродованные воронками пастбища. Попадались и трупы — животных и людей.

    Не хотел Тёнле видеть все эти следы боевых действий, да глаза не спрячешь — все равно война была рядом, словно тень преследовала старика, овец и солдат-конвоиров. Не сбавляя шага, в Зихештальском лесу он насчитал тридцать убитых итальянских солдат, положенных в ряд; знаки отличия, погоны, петлицы и кокарды были сорваны с их формы. Конвоиры объяснили, что это расстрелянные своими же товарищами по оружию, был какой-то приказ итальянского командования *. Неподалеку солдаты, говорившие по-хорватски, рыли братскую могилу, их винтовки стояли пирамидой под елью.

    Старик вспомнил, что вечером 28 или 29 мая, после того как затихла гроза и бой прекратился, он слышал ружейные выстрелы, доносившиеся из этого леса.

    Дальше они пошли по Дорбеллеле, куда Тёнле ходил с овцами во время проведения итальянцами учебных стрельб. На вершине Куко среди зарослей альпийской сосны и рододендронов они снова наткнулись на солдат, которые словно прилегли отдохнуть на минутку в тени. Конвоиры сказали, что это итальянцы, погибшие в бою 26 мая, один из австрийцев тоже участвовал в этом сражении на Портуле.

    Наконец они спустились в долину Асса; возле источников расположились на отдых австрийские части, солдаты разлеглись на траве под елями и с любопытством разглядывали старика, овец и конвоиров, зубоскалили насчет необычных военнопленных.

    Когда они выбрались на шоссе, по которому Тёнле столько раз ходил на заработки в Австро-Венгрию, то и канонада, и неумолчный гул боев, к которым даже овцы привыкли, остались у них за спиной.

    В Веццене они столкнулись с группой направлявшихся в Италию офицеров с биноклями, полевыми сумками через плечо и денщиками. Увидев конвой, офицеры остановились и долго смотрели на это странное шествие; молоденькому лейтенанту Фрицу Лангу ** захотелось расспросить солдат-конвоиров и старика. Но Тёнле уже решил, что больше не станет вступать ни с кем в разговоры, поэтому вопросы офицера остались без ответа. Не проронил старик ни слова даже тогда, когда заметил в центре группы окруженного всеобщим почтением своего будейовицкого командира — самого фон Фабини.

    Фельдмаршал фон Фабини, командующий ныне 8-й горной дивизией XX корпуса армии эрцгерцога Карла, маркграфа Азиаго, лишь скользнул взглядом по лицу грязного и оборванного старика: на какое-то мгновение ему показалось, будто лицо это он уже не то где-то видел, не то оно кого-то напоминает... Потом снял левую руку с портупеи, сделал неопределенный жест и зашагал в сопровождении своего штаба дальше в направлении Валь д’Астико. Другие тоже пошли своей дорогой — я имею в виду Тёнле, овец, черную собаку и вооруженный конвой.

    На ночь они сделали остановку на полпути между Санта-Джулиана и Чента, в том месте, где заканчивается крутой спуск с Менадора. На следующий день добрались до Перджине, и здесь без лишних слов Тёнле прямиком отправился в крестьянский дом, в котором каждую весну наши эмигранты обычно останавливались передохнуть по дороге в Ульм. Дом был пуст и заброшен, солома на полу и беспорядок говорили, что последними постояльцами здесь были солдаты на марше.

    В Перджине конвоиры сдали старика жандармам. Солдаты тепло попрощались с Тёнле и неохотно двинулись в обратный путь, на фронт. Жандармы заперли овец с собакой в заброшенном хлеву, а самого Тёнле отправили по железной дороге в Тренто. Все попытки старика сопротивляться были бесполезны, и бесполезным было блеяние овец и лай собаки. Под конвоем старика доставили в командование жандармерии, где на третий день допросили еще раз.

    Во время допроса, когда Тёнле громко и раздраженно отвечал на какой-то нелепый вопрос, его услышали собака и овцы, которых в этот момент гнали под окнами солдаты в несвойственной им роли пастухов. Тёнле тоже расслышал блеяние овец и лай собаки и тотчас бросился к окну: удивлению ведшего допрос офицера и жандармов не было предела — едва Тёнле крикнул что-то на свой пастуший лад, как все стадо разом стало, забаррикадировав дорогу и остановив продвижение артиллерийской батареи.

    Никакими силами сдвинуть овец с места и отогнать собаку оказалось невозможно, и в конце концов жандармы были вынуждены разрешить Тёнле выйти на улицу, чтобы самому погнать своих овец. И он, как король, в сопровождении почетного эскорта из конвоиров прошествовал через весь город на удивление редким прохожим и многочисленным военнослужащим.

    Так они добрались до Гардоло, но здесь Тёнле окончательно разлучили с овцами и собакой, а взамен выдали расписку с печатью. Затем старика посадили в тюремный вагон, следовавший до Бреннеро, а оттуда отправили в концентрационный лагерь Катценау, где уже находилось немало гражданских интернированных лиц.

    Наступили самые горестные дни его жизни; гнев и раздражение, испытанные в первые дни после ареста, сменились теперь мрачной безысходностью, так что другим заключенным он показался угрюмым и нелюдимым — так думали о Тёнле сидевшие в лагере жители Вальсуганы и Роверето.

    Почти полное отсутствие табака делало невыносимой дисциплину, насаждаемую начальником лагеря господином фон Рихером. Ел Тёнле мало: как только представится случай, сразу обменивал пайку черного, плохо пропеченного хлеба на щепотку трубочного табака, а свою вечернюю баланду исподтишка отдавал девочке, до боли похожей на его внучку. Однажды Тёнле чуть было не поддался искушению и не уступил свои часы в обмен на табак, но, поразмыслив вечером и подержав их на ладони битый час, решил все-таки не отдавать: слишком многое в его жизни было связано с этими стрелками, движением этих пружинок и колесиков, надписями по ободу циферблата — лишиться часов означало бы отказаться от всего, что было в его жизни. Тёнле только сжал почерневшими зубами мундштук трубки и едва его не раздробил.

    Время в вынужденном безделье ползло медленно и, казалось, давило на сердце с десятикратной тяжестью. За несколько месяцев он совершенно поседел, морщины на лице углубились и напоминали теперь расщелины на склонах гор, с которых сошла вода, руки сделались костлявыми и утратили былую силу.

    Но вот как-то раз его с двумя другими заключенными отправили под конвоем в помощь крестьянам копать картофель, и Тёнле показалось, будто он заново родился, однако чувство это было недолгим: снова попав за колючую проволоку в барак, Тёнле стал еще мрачнее, чем прежде, хотя ему и удалось пронести контрабандой в лагерь несколько килограммов картофеля. Половину он отдал матери девочки, называвшей его дедушкой, другую выменял на табак.

    Вечером того же дня, на закате, Тёнле забился в тихий угол, раскурил трубку и предался воспоминаниям и тоске по родному дому. Охранник, у которого, видимо, было такое же настроение, подошел к старику и заговорил с ним.

    — Добрый вечер, дедушка,— начал он.— Как поживаете?

    — Вот курю,— ответил Тёнле.

    — Понятно. Вас-то за что тут заперли? Сколько же вам лет?

    — За восемьдесят.

    — Откуда вы родом?

    Тёнле ответил не сразу. Сначала вынул трубку изо рта и посмотрел охраннику в глаза.

    — Меня ранило недалеко от ваших мест,— сказал солдат, которого, судя по всему, сделали охранником за непригодность к несению строевой службы на фронте.— Там теперь одни развалины.

    — Знаю.

    — Ранение я получил, когда мы отступали на оборонительный рубеж.

    — Вот как? — оживился Тёнле.— Выходит, город снова взяли итальянцы?

    Так он узнал, что наступление австрийцев захлебнулось и их отбросили от города, в котором не осталось камня на камне, а линия фронта проходит теперь прямо позади его дома и дальше — лугами, пастбищами, лесами и горными вершинами и соединяется со старой границей у перевала Аньелла.

    Может быть, его дом все-таки уцелел? Ведь недаром старики построили его в месте, защищенном от непогоды — и от артиллерийского обстрела, наверно, тоже.

    Наступила серенькая тоскливая осень, лишенная привычных в наших краях сочных и ярких красок; частый дождик поливал землю, на которой шла война. Сквозь стекло зарешеченного барачного окошка старый Тёнле Бинтарн смотрел на дождь и вспоминал огонь в очаге своего дома, вишневое деревце на крыше, соседние дома на своей улице, дымок, курившийся из труб, и тех, кто жил прежде в этих домах,— и живых, и мертвых. Время в бараке, до отказа набитом тяжелыми запахами, чужими голосами и сыростью, тянулось до ужаса медленно.

    В один из таких дней, когда время, казалось, замерло, в лагерь пришло известие, что император Франц-Иосиф умер. Тёнле припомнил, что видел его однажды на военном параде после окончания маневров на границе с Россией; император и тогда выглядел совсем дряхлым — и длинные бакенбарды, и густые усы с проседью не помогали.

    «Если он был уже глубоким стариком в то время, когда я служил в армии,— подумал Тёнле,— то попробуй сосчитай, сколько ему лет сейчас?»

    Неужто сто? Тогда непонятно, зачем вся эта война. Как может столетний старец, пусть он даже император, командовать солдатами? Командуют не императоры и короли. Но кто же? Генералы? Министры? Тёнле понимал, что маневры и военные смотры — это своего рода игра, устраиваемая на потеху императору; а война, какую он видел в наших горах, была забавой, которой тешились другие, особы гораздо более могущественные, чем какой-то император Франц-Иосиф или король Виктор-Эммануил.

    Господин фон Рихер, начальник лагеря для интернированных гражданских лиц, нацепил на левый рукав повязку из черного крепа в знак траура и целую неделю не разговаривал даже с военизированной охраной, только отдавал приказы быстрыми и сдержанными жестами.

    Мелкий бесконечный дождик бил по зарешеченным барачным окнам; напрасно старик силился отыскать хоть какой-нибудь признак будущей весны.

    Приближалось рождество; сквозь редкие разрывы в серой пелене тумана, плотно окутавшей поля и голые деревья, Тёнле иногда удавалось разглядеть снег на вершинах к западу от Линца, и тоска сжимала его сердце: он знал, что за этими горами — другие, еще выше, что там, за перевалом, горные реки текут по обращенному к солнцу склону, и на той, солнечной стороне стоит его дом с вишневым деревцем на крыше.

    По ночам, лежа на дощатых нарах, он не смыкал глаз и, вперив взгляд в темноту, смотрел на стропила, слушал мерные шаги часовых, сонное бормотание, вздохи, молитвы и проклятия заключенных, плач детей в женской зоне. К утру он в изнеможении забывался тревожным сном.

    Однажды его вместе с другими заключенными послали на железнодорожную станцию разгружать эшелон с капустой для лагерной кухни. На работу он вышел с легким сердцем: если человек трудится, то время бежит быстрее. Разгрузка заняла целый день: из рук в руки переходили огромные кочаны, складывались в телеги, запряженные тощими больными клячами, которых списали из армии. Когда в последнем вагоне почти не осталось капусты, а часовые, забыв о бдительности, отправились пить пиво в станционный буфет, Тёнле решил бежать; не говоря ни слова, он надел куртку и — к забору, будто бы помочиться, а там проскользнул в дыру и быстрым шагом пошел прочь от станции напрямик через размокшее от дождя поле.

    Часа два он шел, прячась за деревьями и в оврагах, потом спокойно продолжал путь по открытому месту. На проселке он натолкнулся на молодого парня, которого не взяли в армию из-за слабоумия; тот ехал в повозке, которую тащила одряхлевшая кобыла. Поговорив с парнем, Тёнле сел в повозку; прошло немало времени, прежде чем они добрались до хутора, где парень жил вместе с матерью. Она пригласила Тёнле пожить у них, пока не надоест, помогал бы по хозяйству — ведь теперь все мужчины на войне.

    Тёнле провел на хуторе два дня, потом пошел дальше. Он решил идти против течения рек до водораздела, а там спуститься вниз — в долину. Не впервой было ему так ходить! Но на этот раз гирями висели на ногах прожитые годы, кругом война, и нужно было проявлять осторожность, чтобы не угодить обратно за решетку, в лагерь.

    Тёнле избегал городов и больших деревень. Остановки он делал на хуторах в предгорье, нанимался на какую-нибудь работенку. Он не вызывал ни у кого подозрений: молчаливый старик странник, видно, бежит от своей смерти,

    За две недели Тёнле прошел около сотни километров и добрался до Трофайаха близ Леобена, и там в остерии какой-то жандарм в приступе служебного рвения, увидев оборванного старика и считая, что тот нуждается в помощи, потребовал у Тёнле удостоверение личности. Из потрепанного бумажника старик извлек справку, удостоверяющую, что он служил в армии императора Франца-Иосифа, но, увы, тут же было указано место рождения Тёнле, а оно более не входило в состав Австрии. Это вызвало подозрение у жандарма, и он пожелал узнать подробности, стал рыться в бумажнике, где лежали вербовочное удостоверение, фотография жены в день ее тридцатилетия, еще одна фотография сыновей-эмигрантов, сделанная в Америке, и — что самое ужасное — расписка за конфискованных овец и собаку.

    Жандарм приказал Тёнле встать из-за стола, где он сидел за маленькой кружкой пива, и препроводил его в леобенскую казарму. Там старика подвергли дотошному продолжительному допросу; в служебном помещении было натоплено, за окнами сыпал снег.

    Старый упрямец не желал отвечать, а если и говорил что-нибудь, так невпопад. Его заперли под замок в ожидании дальнейших распоряжений; дня через три пришел официальный ответ, и Тёнле отправили по железной дороге обратно в Катценау, где его встретил фон Рихер, сделав выговор за нарушение внутреннего распорядка лагеря, но чувствовалось, что а глубине души барон относится к поступку Тёнле с пониманием и восхищением.

    За два дня до рождества моросящий серый дождь сменили тяжелые мокрые хлопья снега: сначала они смешались с грязью, потом легли ровным белым покрывалом. Утром 25 декабря, когда Тёнле протер ладонью запотевшее стекло и выглянул во двор, на снегу перед бараком крупными готическими буквами было выведено: «Счастливого рождества!»

    Это написал часовой, дежуривший в последнюю ночную смену, когда издали послышались первые удары деревенских колоколов.

    Пока происходило все то, о чем я рассказываю, немало событий пережили родственники Тёнле и все наши земляки, бежавшие на Венецианскую равнину и в другие, более отдаленные места.

    Приказом префекта административный центр нашей коммуны был временно учрежден в Новенте. Мэр, заседатели, служащие, судебный пристав и начальник лесной охраны не покладая рук разыскивали пропавших без вести, собирали о них сведения, чтобы всех зарегистрировать, подыскать им жилье, помочь по мере возможности и потребности через посредство гражданских и военных властей, а также правительственных комитетов, специально для этой цели созданных.

    Правда, нашим потерявшим в войне все свое имущество землякам не всегда, отнюдь не всегда оказывалась необходимая материальная помощь и моральная поддержка со стороны других граждан Королевства Италии. Вековые традиции самоуправления, особенности национального характера, странный древний язык, бедный внешний вид, сдержанность и простота в обиходе приводили к тому, что наших горцев считали проавстрийски настроенными дикарями и даже обзывали предателями за то, что они, дескать, позволили ненавистному врагу оккупировать священную землю отечества, как будто женщины, старики, дети и больные должны были выступить с голыми руками против пушек и пулеметов! К нашим землякам относились с недоверием, которое специально разжигалось некоторыми генералами, распустившими слухи, будто наш народ изменил родине. Генералы эти, сваливая с больной головы на здоровую, пытались уйти от ответственности за свою некомпетентность и ротозейство, выгородить свои штабы и воинские части, которыми они из рук вон плохо командовали, и обвинить наш народ за успехи австрийцев. К слову сказать, как только генерал Кадорна приказал произвести смещения в командовании, австрийцы были остановлены.

    Итак, когда месяца через два после памятного мая 1916 года была проведена перепись беженцев, заметили, что в списках недостает нашего старого Тёнле Бинтарна. Искали его и на хуторах Альпийского предгорья, и в деревнях близ Венецианской лагуны, куда с незапамятных времен угоняют овец на зимовку наши пастухи, но нигде не нашли. Лишь Бепи Пюне, нанимавшийся пасти овец Парлио, а затем призванный в батальон «Сетте Комуни», видел, как Тёнле шел в лес, когда все бежали в противоположном направлении.

    Из Новенты мэр написал в Красный Крест письмо с просьбой навести через Швейцарию справки о Тёнле на стороне неприятеля. Сын адвоката Бишофара, переехавший в Милан со всей своей семьей и бедствовавший где-то на окраине, у Порта-Тичинезе, ходил в комитет по оказанию помощи военным беженцам при обществе попечителей женских гимназий, но не за себя хлопотать, а чтобы передать данные о нашем старике, которого разыскивали друзья. Так в поиски включились миланские монахини. Благодаря переписке между судебными палатами, Красными Крестами и всевозможными комитетами они наконец узнали, что Тёнле жив и находится в концлагере в Австрии близ Линца; об этом сообщили дочерям и внукам, эвакуированным под Варезе, и сыновьям, служившим в альпийских частях, которые вели бои в направлении Ортигары, а также тем троим, эмигрировавшим в Америку.

    Прошел почти год, прежде чем по просьбе Итальянского Красного Креста — секции женских гимназий в Милане — один швейцарский священник из кантона Тичино посетил лагерь Катценау с целью проверить бытовые условия интернированных гражданских лиц и предложить австрийским властям отправку в Италию через Швейцарию больных, женщин и детей в обмен на такое же число раненых австро-венгерских военнопленных с условием, что по выздоровлении они не вернутся в строй.

    В июле состоялся обмен, и сотни гражданских лиц смогли вернуться на родину.

    Начальник лагеря для интернированных барон фон Рихер, так и не снявший траура после смерти Франца-Иосифа, весьма равнодушно выслушал предложение швейцарца, хотя в глубине души был рад такому обороту дела — уже давали знать о себе серьезные затруднения, связанные с продовольственным снабжением лагеря и санитарно-гигиеническими условиями в бараках.

    Тичинскому священнику было позволено осмотреть лагерь. Во время обхода он обратил внимание на одинокого и гордого старика, пристально глядевшего на разложенные на солнце листья коровяка, заменявшие табак в прокуренной до черной окалины облезлой и обмусоленной трубке. Священник приблизился к старику, желая получше его рассмотреть. Наконец подошел вплотную, однако старик так и не поднял глаз. Увидев тень на своих листьях, сказал только:

    — Отойди в сторонку, их нужно еще подсушить.

    Священник начал вежливо расспрашивать старика: откуда он, сколько ему лет, чем занимается, как у него со здоровьем. Попросил повторить фамилию, записал ее в блокнотик и ушел, так и не дождавшись благодарности в ответ на свои добрые пожелания.

    Неизвестно, почему фон Рихер изо всех сил боролся против включения Тёнле в список репатриантов. Быть может, старик был на особом счету в жандармерии, или они опасались, что он расскажет об увиденном в прифронтовой полосе, или же причина заключалась в том, что в свое время он был солдатом королевско-императорской армии? Я думаю, что это главная причина. Но кто знает, а вдруг все дело было в том, что он говорил на австрийских и немецких диалектах, по-богемски, венгерски, хорватски, итальянски и, в довершение ко всему, на таком диковинном языке, как кимврский?

    Однако швейцарец не уступал в упрямстве даже самому барону фон Рихеру. В конце концов барон сдался, приказав привести нелепого и упрямого старика. Он согласился его выслушать. После долгих упрашиваний священнику с бароном удалось разговорить старика. На прекрасном немецком языке он ответил, что согласен вернуться на родину, но не раньше, чем австрийцы вернут ему овец и собаку, взятых солдатами, а точнее говоря, экспроприированных жандармами после его ареста. Сказав это, старик вытащил из потайного кармана куртки бумажник и достал аккуратно сложенный листок бумаги, разгладил его на ладони, положил на стол перед священником и бароном и предложил им ознакомиться.

    Фон Рихер и священник прочитали, переглянулись и заверили, что ему вернут овец и собаку. Тёнле догадался: из жалости они обманывают его и самих себя. Грустная пастушья усмешка мелькнула в уголках его глаз. Барон и священник, разумеется, ничего не заметили, и фамилия Тёнле была включена в список репатриантов.

    Копии этого списка стали путешествовать из одного учреждения в другое, из Вены в Рим, из Женевы в Милан; их регистрировали в журналах входящих и исходящих документов, ставили на них печати и штампы, накладывали резолюции. Сопроводительные письма были подготовлены, отправлены и подтверждены получением. Затем последовал обмен списками, выписками и сверками списков.

    Тем временем проходили месяцы и недели, в дверь уже стучала осень 1917 года. Тёнле узнал, что итальянцы попытались перейти в наступление в районе наших гор, однако безуспешно: это был знаменитый провал операции под Ортигарой.

    Опять зарядили дожди, и время текло медленно и тягуче, будто илистая жижа. Лагерники в Катценау тощали, становились все печальнее и раздраженнее, глазенки детей, называвших Тёнле дедушкой, все округлялись, и все реже играли мальчишки между бараками. Заключенные умирали теперь чаще, но смерть их ничем не напоминала ту, которая приходила к Францу-Иосифу, едва ли не столетнему старцу, в опочивальню громадного императорского дворца. Потом произошли события у Капоретто, о которых сразу же всем стало известно, и казалось, война вот-вот закончится, но затем последовали события на Пьяве, и война продолжалась своим чередом *.

    Наступил декабрь, но дожди не прекращались. В Катценау сыростью и плесенью пропитались воздух, бараки, хлеб из опилок и души заключенных. Ударами железного лома по рельсу, подвешенному к столбу, лагерников вызвали во двор.

    Зачитали фамилии по списку, снабженному многочисленными печатями и штампами; те, чья фамилия названа, должны были построиться отдельно, им приказали взять с собой жалкие пожитки, и под нудным моросящим дождем, спотыкаясь на каждом шагу, они отправились под конвоем на станцию, где уже стоял поезд особого назначения.

    Миланский комитет Красного Креста известил родственников, которых удалось разыскать, что поезд с интернированными прибывает на главный вокзал тогда-то и во столько-то, и просил встретить репатриантов.

    Но поезд шел медленнее, чем предполагалось. Путешествие затянулось — через Зальцбург и Иннсбрук, Ландек и Фельдкирх попали наконец в Швейцарию и через кантоны Граубюнден и Тичино прибыли в Милан на день позже объявленного.

    Была ночь. Родственники, прождав на вокзале целый день, усталые и продрогшие, отогревались в зале ожидания. Но большинство пристроились в воинском зале, выделенном для транзитных военнослужащих: здесь в сопровождении дамы из Красного Креста можно было получить кипяток, раскладушку и одеяло с блохами и клопами.

    Под шум дождя, шипение пара, паровозные гудки и скрежет тормозов поезд особого назначения остановился на запасном пути. О его прибытии Красный Крест предупредили всего за несколько минут, поэтому на платформе не было встречающих, а бродило только несколько железнодорожников.

    Окоченевшие, с одеревенелыми от долгого сидения ногами, измученные голодом, репатрианты, подхватив жалкие узлы, стали вылезать из вагонов, помогая друг другу и озираясь по сторонам в поисках знакомого лица, но вокруг не было ни души.

    ГЛАВА ШЕСТАЯ

    Одним из первых вышел из вагона Тёнле Бинтарн с девочкой на руках, на платформе он передал ее матери; вещей у него не было никаких и дел тоже, поэтому он решительным шагом, сжав в зубах погасшую трубку, отправился прямо на далекий огонек, который заприметил в конце платформы; правда, вполне могло оказаться, что это мерцает фонарь на хвостовом вагоне другого поезда. Но ему повезло — это светилось оконце буфета для транзитных военнослужащих.

    Там было жарко натоплено и дымно. Тёнле без лишних слов полез прямо через толпу к буфетной стойке. Какой-то сержант сердито спросил, что ему здесь надо и откуда он такой немазаный взялся. Тёнле еще сердитее ответил в двух словах, откуда он и что ему надо — трубочного табаку!

    Из толпы вынырнул солдат, подошел к Тёнле и пристально на него посмотрел.

    — Это вы?! Я узнал! — закричал солдат.— Вы тот самый пастух! Год назад в горах, на учебных стрельбах, помните? Мы еще просили вас уйти с овцами в лес!

    Тёнле внимательно вгляделся в лицо солдата и узнал молоденького парнишку-артиллериста, который без конца расспрашивал его про овец и пастбища, потому что он сам — пастух из Сардинии. Тёнле понял: наконец-то он нашел то, что искал и не находил все это время. «Слава богу,— подумал Тёнле,— встретил человека! У него можно одолжить щепотку табаку, с ним можно поговорить по душам!»

    — Пойдемте,— пригласил сардинец старика,— я угощу вас вином!

    Но тут вмешался сержант, заявив, что в помещение гражданским лицам вход запрещен. На это солдаты ответили дружным хохотом, отпустив по адресу зануды сержанта пару таких крепких слов, что тот сразу стушевался и замолчал.

    Пастухи, которых снова свела вместе судьба, подошли к стойке: молодой заказал пол-литра вина и подарил старику пачку тосканских сигар. Целый год мечтал Тёнле о таком табаке: он растер на ладони половинку сигары, набил трубку, а остатки табака положил в рот— пожевать.

    Старик медленно и жадно курил — не мог накуриться, рассказывал понемногу о своей жизни и о том, что случилось с овцами. Солдат рассказал про себя. Тёнле вспорол ногтем подкладку куртки, вытащил оттуда серебряную монету в пять лир и заказал еще вина.

    Он чувствовал, как по прошествии стольких месяцев сердце его наконец оттаивает. Пожевав табака и выкурив трубку, он понял, что голоден смертельно, и велел принести хлеба, сыру и еще литр вина на угощение солдатам, сгрудившимся вокруг послушать его рассказ.

    Дверь отворилась, и в облаке тумана, пропахшего угольной гарью, женский голос раздраженно спросил:

    — Есть тут у вас старик, из гражданских?

    — Не-ет! — заревели хором солдаты.— Стариков здесь нет!

    Случилось так, что чиновники из Красного Креста во время переклички репатриантов недосчитались нашего Бинтарна. Немедленно обыскали весь вокзал. Дочь Тёнле, приехавшая из Варезе, где она жила в эвакуации, забилась в угол и неудержимо рыдала.

    — Наверно, незаметно проскользнул через контроль, ночь на дворе,— успокаивал ее чиновник.— Может быть, он уже в городе. Не волнуйтесь, завтра найдется!

    Забрезжил рассвет, солдату из Сардинии пора было на посадку в эшелон — обратно в свой полк, который стоял на линии фронта в районе Альпийского предгорья. Старик полюбопытствовал:

    — Твой поезд идет через Виченцу или через Падую?

    — Кажется, через Виченцу,— ответил сардинец.

    — Тогда нам по пути,— решил Тёнле.

    Смешавшись с солдатами, старик залез в вагон для перевозки скота; патрульные обошли эшелон — все было в полном порядке, паровоз дал гудок, главный кондуктор махнул фонарем — «путь свободен», и состав тронулся под лязг буферов и разудалые песни солдат.

    Целый день эшелон шел по равнине, оставляя позади города и реки, иногда он вдруг останавливался, то в чистом поле, то не доезжая до станции. В Виченце поезд сбавил скорость, проезжая мимо сидящих на станционных скамейках солдат в полной боевой выкладке и эшелонов с военным снаряжением; в оконце под потолком вагона Тёнле увидел среди облаков ослепительно белые вершины гор и подумал: «Значит, я уже почти дома!».

    Воинский эшелон прибыл в Читтаделлу, солдаты стали шумно выбираться из вагонов: на дорогу Тёнле получил от них в подарок табак, сигары, галеты, тушенку и бывший в употреблении вещмешок. Старик простился с пастухом из Сардинии, который обращался к нему на «вы» и звал «дядя Антонио», потом, не замеченный часовыми, перебрался через станционную изгородь и оказался в поле.

    Тёнле знал, что неподалеку от этого города-крепости пролегает пастушья тропа, связывающая в течение многих столетий горные районы с Венецианскими отмелями; не раздумывая, он зашагал прямо через поля на запад, покуда не выбрался на эту тропу у берега Бренты. Неожиданно быстро спустилась ночь, и Тёнле заночевал в шалаше, устроенном крестьянами из кукурузных бадыг: он прилег на солому, раскурил трубку, но после первой затяжки сразу заснул от усталости. Во сне не покидало его радостное ощущение вновь обретенной независимости и свободы, близости дома и родины, до которой, как он думал, рукой подать.

    Среди ночи его разбудили голоса — говорили на каком-то странном языке: Тёнле мгновенно проснулся и, затаившись, стал прислушиваться, но не мог понять ни слова из того, что вполголоса говорят задержавшиеся возле шалаша люди; их язык был не похож ни на один итальянский диалект, не напоминал он и немецкого. Тёнле лежал не шелохнувшись, только глаза открыл, когда солдаты залезли в шалаш и чиркнули спичкой. Увидев забившегося в угол старика с поблескивающими, как у ночного зверька, глазами, они расхохотались. Один порылся в кармане кителя, вытащил пачку сигарет и бросил ее старику. Старик не знал, на каком языке их благодарить: солдаты выбрались из шалаша, поговорили о чем-то с теми, кто оставался снаружи, и ушли в ночь.

    Тёнле был озадачен, и впрямь — откуда ему было знать, что ночью к нему заглядывал английский патруль Королевской гарнизонной артиллерии, прибывшей в этот район после событий у Капоретто.

    Перед рассветом Тёнле проснулся, сел на солому и, сунув в рот кусочек галеты, как следует размочил его слюной, прежде чем разжевать и проглотить, потом закурил трубку и торопливо зашагал к берегу Бренты: если идти против течения, то доберешься до гор, серая, окутанная облаками громада которых высится на горизонте. С первыми лучами зари Тёнле снова услышал гул канонады.

    Выяснив, что в Катценау Тёнле Бинтарн сел на поезд, зарегистрировался на контрольно-пропускном пункте в Кьяссо и прибыл в Милан, что подтвердила мать девочки, с которой Тёнле вышел из вагона, его стали числить пропавшим без вести на главном вокзале города. Красный Крест поставил в известность об исчезновении Тёнле нашего мэра в Новенте, различные комитеты, мэров всех городов Предгорья, карабинеров, пограничников, контрольно-пропускные пункты и наконец, двоих его сыновей, Матио и Петара, слава богу, уцелевших после штурма Ортигары и обороны высоты Фьор. Батальон, в котором они служили, отступил на тыловую линию обороны, получившую в приказе командования название «рубеж борьбы не на жизнь, а на смерть». Этот рубеж проходил по скалистым кручам, отвесно обрывающимся у берега Бренты. Полковник Мальяно вызвал старшего из братьев Бинтарн на командный пункт, находившийся в пещере горы Сассо Россо, и дал ему специальный отпуск на три дня. Надо сказать, что в связи с положением на фронте были отменены все увольнительные и отпуска, но память у полковника Мальяно была крепкая — он не забыл необыкновенного старика Тёнле, вот почему отпуск с полным основанием именовался специальным. Полковник приказал Петару разыскать отца, который, скорее всего, уже в районе боевых действий.

    Чем ближе подходил Тёнле к горам и чем ниже опускалось закатное солнце, тем отчетливее становился грохот канонады. Старик шел не спеша, со стороны могло показаться, что ему ни до чего нет дела, однако Тёнле внимательнейшим образом следил за всем, что происходило вокруг. Он избегал встреч с карабинерами, патрулями, офицерами, но совершенно спокойно шагал бок о бок с солдатами, маршировавшими по проселкам, которые ведут в леса и горы. По шоссейным дорогам поднимались вверх караваны грузовиков и тягачей с артиллерией.

    Обойдя Бассано и Маростику и сделав крюк через Валлонару и Кросару, старик направился к Санта-Катерине и, когда оставил позади себя каменный столб, обозначавший границу между Венецианской республикой и Сетте Комуни, вздохнул: завтра он будет дома!

    По дороге в Конко на тропе, пролегающей через каштановые и ореховые рощи, Тёнле поравнялся с пехотным полком, который шел в горный район. Полк состоял в основном из сардинцев; на очередном привале они рассказали, что вот уже больше года мотаются по здешним горам и лесам, что участвовали в боях на Фьоре и Дзебио. Тёнле расспросил, где проходит линия фронта, что сделалось с нашим городом и окрестными поселками,— хотел узнать, кто сейчас там, немцы или итальянцы?

    Из ответов он понял: в июне прошлого года, через несколько дней после того, как австрийцы увели его вместе с овцами в плен, итальянские солдаты заняли город и окрестности, а войска Франца-Иосифа отступили на Поркекке. Пока Тёнле мирно беседовал с солдатами, к ним подошел высокий худой капитан и ласково посмотрел на старика.

    — Дедушка,— обратился он к нему (солдаты, услышав голос командира, стали подниматься, однако он остановил их движением руки),— дедушка, куда вы идете?

    — Домой,— ответил Тёнле, вынув изо рта трубку,— к себе домой.

    — А где ваш дом?

    Тёнле назвал свой город, и капитан Эмилио Луссу грустно улыбнулся.

    — Австрийцы отбили его на днях,— сказал он,— возвращайтесь лучше на равнину. Ждите, пока все это кончится. У вас есть родные?

    — Батальон, ранцы на плечо! Шагом марш! — раздался вдруг приказ в голове колонны.— Капитан Луссу, подберите отстающих!

    Ворча, солдаты взвалили на плечи свою ношу и опять пошли вперед, откуда доносился грохот пушек. Тёнле не последовал за ними. Но и не повернул назад. Он стоял и смотрел, как уходят солдаты; худой капитан на прощанье махнул рукой — возвращайтесь назад!

    Темнело, становилось холодно и сыро. Боковой тропой Тёнле вышел к небольшому сараю, служившему хлевом для скота в летнее время. В углу лежала охапка сухой листвы — мягкие шуршащие листья букового ореха; старик прилег на них, присыпав себя сверху листвой, как одеялом,— от мороза. Он решил продолжить путь, не дожидаясь рассвета: часа через три — даже если идти медленно и осторожно, чтобы не нарваться на патрули,— он дома!

    Тёнле завел часы, подкрепился остатками солдатского провианта из вещмешка, закурил трубку и стал ждать, когда подойдет время. Боясь опоздать, он чиркнул спичкой и взглянул на циферблат — стрелки показывали три часа. Немного погодя он встал, отряхнул листья и вышел из сарая.

    Облака уползли вниз на равнину, небо над вершинами стало теперь ясным и холодным; морозец и звездная россыпь напомнили Тёнле зимнее небо над крышей родного дома, запах дымка из печных труб, снег и рождественские колядки. «Ночь, как перед рождеством»,— подумал старик.

    У стены сарая стоял пастуший посох, забытый еще с лета; Тёнле взял его и поспешил домой. Шел он быстрым упругим шагом, как, бывало, много лет назад хаживал через границу, Тёнле держался в стороне от поселков, военных лагерей, бараков военизированных рабочих, батарей крупнокалиберной артиллерии и контрольно-пропускных пунктов. Но времени на дорогу ушло больше, чем Тёнле предполагал: когда он выбрался на опушку чернолесья, прикрывающего наши горы со стороны равнины, солнце стояло уже высоко.

    В лесу Тёнле чувствовал себя безопаснее; он пошел верхней тропой вдоль границы между нашей и соседней коммуной, ориентируясь по вершине Спрунча. Но скоро он понял, что этим путем к дому не пройти: куда ни сунься — кругом замаскированные в ельнике батареи, окопы второго рубежа, заграждения из колючей проволоки. Наконец Тёнле не вытерпел и полез напролом через Баренталь. Тут же его остановил младший лейтенант горной артиллерии и доставил старика на командный пункт батареи; Тёнле обыскали и допросили.

    Все попытки капитана вразумить задержанного оказались напрасны, хотя и Тёнле не добился от него толку.

    — Дохлый номер,— сказал наконец капитан младшему лейтенанту.— Того и гляди, придется открывать огонь — вон как обложили Вальбеллу,— а мы тут зря время теряем. Бери этого упрямца и дуй с ним на наблюдательный — пусть полюбуется на свой дом, а потом гони его в шею!

    Младший лейтенант с Тёнле отправились на наблюдательный пункт, оборудованный на вершине Нише. Офицер попросил старика объяснить, где дом, затем направил туда трубу перископа и подозвал его к окуляру.

    Сначала Тёнле увидел — нет вишневого деревца на крыше! Да и самой крыши тоже не было, продырявленные стены обуглились, огород во дворе разворочен глубокими воронками, вместо чернозема, будто кости, белели выброшенные разрывами снарядов камни. «Нет, не мой это дом!» — пронеслось в голове у старика. Молча он продолжал смотреть в трубу, но, разглядев за домом Моор, развалины соседских домов на своей улице, расположенные террасами поля, Грабо и прямо перед носом то, что осталось от Пруннеле, понял, что это не сон, а явь! На склоне Грабо вдруг взвились облачка дыма и появились австрийские солдаты; они бежали пригнувшись.

    Младший лейтенант, наблюдавший за Грабо в бинокль, тоже заметил облачка дыма и солдат, оттолкнул старика от перископа, схватился за телефон, вызвал командный пункт батареи и начал передавать координаты цели. Мгновение спустя четыре орудия, укрытые поблизости, ударили беглым огнем по австрийцам — снаряды рвались во дворе и на лугу за домом Тёнле.

    Так 24 декабря 1917 года австрийцы пошли на прорыв с целью обойти гору Граппа и реку Пьяве. И с той, и с другой стороны была пущена в ход вся наличная артиллерия, австрийские и венгерские полки двинулись на штурм, желая пробиться к Венеции, которую им обещал император Карл, смаковавший бой с вершины Мелетте. Итальянские части предприняли контратаку, поставив задачу вновь овладеть своими окопами и редутами; пулеметные очереди косили людей, будто сено; в ложбинах, ставших непроходимыми из-за колючей проволоки и лесных завалов, застаивался ядовито-желтый туман удушливых газов. Снег посерел от порохового дыма и пропитался кровью.

    До Тёнле Бинтарна теперь никому не было дела, другие заботы свалились на солдат; старик с погасшей трубкой в зубах забился в угол наблюдательного пункта и слушал, как свистят, пролетая над головой, и рвутся вокруг снаряды. Наконец он осмелел и решился посмотреть в щель блиндажа — вдали за лугами еще недавно был наш город. Однако и лугов больше не было: снег, камни, клубки колючей проволоки, трупы солдат — все смешалось в единую массу. И вместо города — груда развалин. Не было и вековых деревьев на кладбище за церковью.

    Солдаты занимались своим делом, и Тёнле незаметно выбрался окопами из месторасположения батареи. Оказавшись в лесу, он вылез из траншеи и пошел вниз на равнину той же дорогой, которой в мае прошлого года уходили наши беженцы. И так же, как год назад, грохотали пушки, бушевали пожары, воинские части торопились в горы, а санитарные машины ползли на равнину. Но теперь в горах не осталось ничего, что можно было бы уничтожить и ради чего стоило бы жить.

    Медленно, усталым шагом брел Тёнле через лес Кампороссиньоло; молча шли на передовую солдаты, на носилках стонали раненые. Старая бумазейная куртка Тёнле еще хранила горьковатый запах горных трав и овечьей шерсти.

    Он вышел из леса, свернул с шоссе и, не разбирая дороги, направился к маленькому хлеву, притаившемуся в овраге в зарослях ракитника и ольхи; здесь поселились ласки и одичавшие кошки, тут и решил Тёнле заночевать.

    Гул сражения немного утих, но на рассвете Тёнле разбудил нарастающий грохот артиллерии. Он догадался, что все какие ни есть пушки, в том числе и крупнокалиберные орудия, установленные у подножья гор, ведут непрерывный массированный огонь. Перед глазами опять встала картина разрушений, увиденная в перископ на наблюдательном пункте артиллеристов, и Тёнле зарылся в солому, скорчившись, будто продрогшая овца. Но не от страха прятался он в солому, а от горя.

    Целый день напролет, подобно порывам неожиданно налетающей бури, то разгорался, то замирал бой; утих он только к вечеру.

    Тогда Тёнле Бинтарн покинул свое убежище и пошел на равнину. Он решил добраться до какого-нибудь города, где еще есть люди, расспросить о наших беженцах, найти дочерей, внуков и ждать конца. Выйдя к ручью, он утолил жажду и умылся. Тёнле спешил и выбирал самые крутые тропы; иногда, чтобы не упасть, ему приходилось хвататься за ветки деревьев, цепляться за кустарник; шел он прямо через поседевшие от инея поля, спотыкался о затвердевшие на морозе комья земли.

    Вдруг воздух потеплел — повеяло весной.

    Неожиданно Тёнле забрел в то удивительное место на границе с равниной, где созревают сладкие, как мед, ягоды инжира, гроздья южного винограда и растут даже оливы.

    На душе у Тёнле стало спокойнее: сюда не доносился грохот сражения, лишь легкий ветерок шелестел в оливковой роще. Опустился вечер, над простирающейся до самого моря равниной не было ни облачка, небо сделалось цвета морской волны. Тёнле сел под оливой и завел часы, он не знал, что уходящий день был праздником рождества. Потом раскурил трубку, прислонился к стволу спиной и громко сказал вслух:

    — Совсем весна!

    Он вспомнил, как много лет назад в такие же вечера, прежде чем переступить порог своего дома, приходилось ждать на опушке леса, пока вишневое деревце на крыше не скроет ночная тень.

    К утру следующего дня бой выдохся, как затихает ненастье, когда ветер развеет грозовые тучи; обессилевшие солдаты отдыхали прямо на позициях, перепаханных снарядами; раненых отправляли в тыл. Лейтенант Филиппо Сакки * получил приказ прибыть в штаб IV группы альпийских стрелков к полковнику Скандолара для подготовки донесения командованию 52-го дивизиона. По дороге в штаб лейтенант решил воспользоваться погожим днем и заглянуть в монастырь Кампезе, чтобы взглянуть на могилу Теофило Фоленго **.

    Лейтенант задумчиво шагал по дороге в монастырь, но неподалеку от Сан-Микеле, где несколько веков назад монахи-бенедиктинцы посадили оливковую рощу, увидел сидящего под деревом старика с трубкой в руке.

    — Добрый день, дедушка! — сказал лейтенант.

    Но старик не ответил. Наверно, туг на ухо, предположил лейтенант, и приветливо помахал рукой. Старик по-прежнему молчал. Приблизившись, лейтенант понял, что старик мертв. Филиппо оглянулся — вокруг ни души. На шоссе послышались чьи-то шаги. Шел солдат. Судя по всему, он был в пути не первый день. На голове каска, перевязью через плечо — шинель.

    — Эй, солдат! Сюда! — позвал лейтенант.— Надо помочь. Тут старик умер.

    Я был в лесу — заготавливал на зиму дрова. Дома никого не было, и к телефону никто не подошел.

    Вечером, как обычно, я отправился к Джиджи. По дороге размышлял о болезни, которая с каждым днем забирает у него все больше сил, но одного не может — отнять волю к жизни. «Странное существо человек»,— думал я.

    На огородах копали картофель, из печных труб вился дымок — варили поленту на ужин. Только что я закончил историю Тёнле; что еще рассказать моему другу?

    На улице меня узнавали, и я отвечал на приветствия. Вот и его дом. Закрыт наглухо, С террасы убраны стулья, машины под березой нет!

    Сердце защемило, комок подкатил к горлу. Скорей к Наппа. Узнать, что случилось!

    — Уехал. Очень спешил. Почувствовал себя плохо,— ответили мне.— До тебя не дозвонились.

    С гор потянулись первые ночные тени. Я сидел у двери его дома и глядел на корову, стоящую на склоне Моора. Мне казалось, друг еще здесь, со мной.

    Азиаго, в долгую зиму 1977—1978 года

     

    * Так, анализируя ход событий на Дону и обстоятельства разгрома 8-й итальянской армии, советский историк Г. С. Филатов неоднократно цитирует книгу «Сержант в снегах» в своих трудах «Восточный поход Муссолини» и «Крах итальянского фашизма» (М., 1968, 1973).

    Надо отметить, что дивизия «Тридентина», в составе которой был прислан в Россию Ригони, по данным Филатова, понесла наименьшие потери при выходе из окружения, а на отдельных участках даже добилась некоторых локальных успехов. Объяснялось это тем, что альпийцы этой дивизии в большинстве были выпускниками военной горнолыжной школы и жителями северных горных районов с их суровым климатом и, следовательно, были хорошо подготовлены по сравнению с остальными, практически небоеспособными итальянскими частями. Кроме того, «Тридентина» — единственная из трех дивизий ударного корпуса получила точный приказ об отходе в направлении Николаевки, где встретила лишь незначительные заслоны советских войск. События, описанные в «Сержанте», в основном совпадают с данными историков.

    * Это убедительно показано З. М. Потаповой в ее книге «Итальянский роман сегодня» (М., 1977) на примере романов М. Вентури, А. Бевилакуа, М. Канконьи, Р. Биленки, Э. Моранте, написанных в 70-е годы. В этом же ряду могут быть названы и авторы рассказов о Сопротивлении М. Тутино, У. Пирро и М. Бонфантини, автор романа «Пропавший в Венеции» (1972), и многие другие.

    * С этого момента автор часто называет землянку «берлогой».— Здесь и далее примечания переводчиков.

    * В переводах сохранено употребление автором русского слова «изба».

    * «Отважные» — солдаты ударных частей в итальянской армии тех лет.

    * «Давайте, давайте!» (франц).

    ** «Давайте, давайте, ребятки! Вот так!» (франц.)

    * Alba (итал.) — рассвет, заря.

    ** Franco (итал.) — свободный, смелый, дерзкий.

    * ИНА (Istituto Nazionale delle Assicurazioni) — Государственный институт страхования.

    * ЭНПАС (Ente Nazionale di Previdenza ed Assistenza per i Dipendenti Statali) — Национальная ассоциация по страхованию и социальному обеспечению государственных служащих.

    * 25 июля 1943 г, пал фашистский режим в Италии.

    * Родольфо Грациани — маршал. В 1943—1945 гг. военный министр марионеточного правительства Муссолини в Северной Италии.

    * Итальянский экспедиционный корпус в России.

    * Счастливого рождества (нем.).

    ** Счастливого рождества (искаж. итап.)

    * Старинная золотая монета, равная двадцати золотым лирам.

    * Мера зерна, равная на Севере Италии 22 литрам.

    * После присоединения Венето к Италии.— Прим. автора.

    * Дословно — «Семь старинных коммун в братской любви». Надпись на фронтоне дворца, в котором размещалось правительство Сетте Комуни.— Прим. автора.

    ** Иногда звуковые волны в состоянии рассеять или отогнать тучи с градом.— Прим. автора.

    * «Гнев божий» (лат.) — строка из реквиема.

    * Итальянское командование, желая пресечь в армии антивоенное движение, шло по пути репрессий. Был издан циркуляр, обязывающий командиров «мятежных» частей расстреливать по жребию каждого десятого солдата.

    ** Фриц Ланг (1890—1976) — выдающийся австрийский режиссер, основоположник экспрессионизма в германском кинематографе.— Прим. автора.

    * 24 октября 1917 года произошел разгром итальянских войск у местечка Капоретто. Начался массовый уход итальянских солдат с фронта. Они были убеждены, что с их уходом наступит конец войне. Основные силы разбитой итальянской армии перешли на правый берег реки Пьяве. Наступление австрийцев было остановлено.

    * Филиппо Сакки (1887—1971) — писатель и журналист, творчество которого характеризует дух человеколюбия. Он был на фронте в этих местах. Я хочу почтить память своего друга.— Прим. автора.

    ** Теофило Фоленго (1491—1544) — монах-бенедиктинец, поэт, автор знаменитой сатиры «Макаронеа», направленной против официальной псевдокультуры и насилия над природой человека.

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 21      Главы: <   16.  17.  18.  19.  20.  21.





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.