XIII - Хромой Орфей - Я. Отченашек - Исторические художественные книги - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 39      Главы: <   33.  34.  35.  36.  37.  38.  39.

    XIII

    Иди! Иди и не замедляй шаг! Только страх связывает тебе ноги, только боязнь того, что будет, когда поднимется занавес. Переведи дыхание и поторопись, уже был второй звонок, помреж выкрикнул твое имя — будь же стойкой! — надо доиграть эту роль, остался последний акт, последняя, финальная сцена, самая трудная и ненаписанная, — головоломное выступление, за которым не последует грома аплодисментов... Ну и что ж? Это спектакль, тверди себе, что это спектакль, мрачная игра в жизнь без перспективы на успех — повторных спектаклей не будет! — и все же покажи сейчас, есть ли у тебя талант, ведь некоторые так легкомысленно клялись в этом, другие лишь покачивали головами, сосредоточься, владей мимикой, голосом, глазами, жестами, как бойкая субретка, или зевай в ладошку, но играй, чтобы он ни о чем не догадался!

    Попробуй же! Разве это так трудно?

    Она тщательно причесывалась перед своим старинным зеркалом, впервые за долгое время испытующе разглядывала похудевшее и болезненно бледное лицо, глядевшее на нее из глубины комнаты. Это ты? Она подмазала губы и сразу стала выглядеть лучше. Еще немного пудры!

    Тревога выгнала Бланку из дома, но не отстала от нее и на улице. Бланка бродила со своей тревогой в хмуром ненастье февральского дня, бродила без всякой цели. Ноги у Бланки мерзли, сумочка казалась тяжелой, как камень. Ее раздражал кисловатый запах бензина.

    Бланка остановилась возле одинокого извозчика на Вацлавской площади, в ней бродили какие-то смутные воспоминания. У входа в вокзал она нехотя смешалась с толпой усталых людей: чемоданы, рюкзаки, детские коляски, запах усталых тел, железная дорога и пережитые ужасы, плач испуганных ребят и возгласы матерей: «Heinz, wo bist du? Liebling...» — «Hier, hier!» — «Greti, nimmdas...» *[*«Гейнц, где ты, детка?» — «Здесь, здесь...» — «Гретхен, возьми-ка!» (нем.).] Новая партия «народных гостей» из разбомбленных немецких городов прибыла в оазис покоя — «...Komm, Eli... keine Angst, komm doch!» **[** «Иди, Эли, не бойся, иди же!» (нем.).]

    Бланка проходила мимо, в равнодушной спешке мелькали лица — старики, парочка юных влюбленных, калека-солдат с рукой в проволочном протезе, пожилая женщина с рыночной сумкой. Идешь мимо них, и никто ничего не подозревает, никто не остановится, не пожмет тебе руки, не скажет слова утешения, ты одна, непоправимо одна на белом свете!

    Сигнал воздушной тревоги загнал Бланку в какой-то подвал к незнакомым людям; она слушала бессвязные, будничные разговоры, жалобы на нехватку еды и облегченно вздохнула, выйдя снова на улицу.

    Половина пятого!

    Трамвай, скрипя, тащился в гору. Она сошла и остаток пути проделала пешком. Улицы уже погружались в ранние сумерки, зябкие стволы каштанов, несколько прохожих, простоволосый парень насвистывает, выпятив губы, и нахально оборачивается, старушка с дрожащим мопсом, который с серьезным видом поднял ножку около дерева, хлопнула дверь углового ресторанчика, кто-то постукивает монетой в стекло телефонной будки — это знакомая дорога. Бланка на знакомой улице с доходными домами, окна которых глядят на голые деревья Стромовки, а вот и знакомый подъезд, стеклянные, с хромированным ободком таблички, вестибюль светлого мрамора, лестница с резиновой дорожкой, которая глушит шаги. Иди, иди! Еще один этаж. Ты должна идти. Ты здесь!

    Она попудрила холодный нос, заколебалась. Только на мгновение.

    Дзинь, спектакль продолжается... Нет, нет, это только коротко звякнул звонок в бывшей еврейской квартире. Знакомые шаги — занавес взвивается в ужасающей тишине, — дверь открылась, и с замирающим сердцем она выходит на сцену. Ни пуха ни пера!

    Это он, ее партнер, она и в темноте узнает его лицо, узнает по белизне улыбки, по запаху свежести.

    — Бланка! — с непритворным жаром произносит он первую реплику и, не ожидая ответа, закрывает за ней дверь и обнимает ее пылко, как влюбленный после долгой разлуки. От него пахнет коньяком и сигаретами. — Не стой же, сними пальто, руки у тебя совсем ледяные!

    Не уклоняйся, пусть он целует тебя, играй свою роль, чтобы незаметно было, что ты волнуешься, ведь он очень наблюдателен.

    — Покажись! Ты похудела, но как хороша!

    Говори! Какие еще сладкие слова он сегодня скажет, думает Бланка и позволяет снять с себя пальто. Долго ждать не приходится.

    — Я и не думал, что две недели могут показаться вечностью, — говорит он. — Как жаль, что у поездов нет крыльев!

    Тем лучше! Но она рада, что не нужно самой поддерживать разговор. И вот она уже сидит в своем кресле, поджав ноги, и, прикрыв лицо застывшей улыбкой, медленно согревается и пропускает мимо ушей всю его словесную мишуру. Для нее это только звук мужского голоса. Ну возьми же себя в руки! Он еще не опустил штор затемнения, она видит его в мягком свете настольной лампы. Это же он!

    Он. Но как изменился! На нем нет обычного халата, который придавал ему домашний вид, брюки на нем форменные, словно он только что вошел в дом и не успел переодеться, мускулистые руки, поросшие черными волосами, торчат из засученных рукавов белой сорочки. Непривычно. Мундир с поясом и кортиком она заметила в передней, на вешалке. Но еще больше ее удивили его манеры — в нем нет обычного уверенного спокойствия, жесты какие-то нервные, тонкими пальцами он часто проводит по спутанным волосам.

    — Извини, у меня беспорядок, я приехал только сегодня утром. — Он с усилием изобразил на лице легкую улыбку.

    Это игра, подумала Бланка, игра в улыбчивость!

    Он не сел против нее, а зашагал от окна к столу, на ходу выключил приемник, потом долго сидел спиной к ней, глядя, как меланхолические сумерки сгущаются в кронах деревьев.

    Она поняла, в чем дело, заметив полупустую бутылку коньяка, и не противилась, когда он молча налил и ей пузатую рюмку. Она отвела глаза, но чувствовала, что он смотрит на нее испытующим взглядом, которым он умеет проникать в глубины сознания своих жертв, в их сбивчивые и разбегающиеся мысли.

    Напрягая всю силу воли, она выдержала этот взгляд.

    — Ты похудела. Что такое? Недоедаешь или какие-нибудь неприятности?

    Она заставила себя улыбнуться, пригубила коньяк и непринужденно откинулась в кресле. Я выгляжу кокетливо, но не надо утрировать, он не поверит.

    — Не хочется сегодня думать о неприятностях.

    Он оживился, опорожнил рюмку, не слишком уверенно поставил ее на стеклянную доску стола, потом подошел к приемнику и включил его.

    — Правильно! Здесь у нас оазис для двух усталых людей. Заботы, хлопоты и горести благоволите оставить в передней. Я так и стараюсь делать, даже выключаю телефон, а то вдруг господину рейхсфюреру СС вздумается удостоить меня своим вниманием, — кисло усмехнулся он, — говорят, он страдает бессонницей, по ночам ему слышатся еврейские молитвы. Ну, а я сплю крепко, сон у меня отличный.

    — И пьешь, как вижу.

    — Да. Оказалось, что долго быть трезвым невыносимо! Не думай, что я пью, чтобы заглушить совесть. Мне этого не требуется, тем более заглушать нечто несуществующее. Я пью за мир, полный вздорных вымыслов, моя дорогая! За Германию, которая с каждым днем, часом, минутой все больше походит на дырявый курятник. И вообще за наш век, в который, видимо, все возможно. Назревают крупные события. Будет великое землетрясение — те, кто переживет его, не поверят своим глазам, увидя, что их ждет. Ты не возражаешь, что я пью?

    — С какой бы стати я стала возражать? — поспешила ответить она.

    Подчеркнуто легкомысленный тон ее ответа, судя по всему, удивил его, но он не показал виду; лицо, освещенное снизу глазком приемника, осталось неподвижно.

    — Знаешь, я обнаружил здесь любопытную пластинку. Она завалилась в недра приемника. Видимо, осталась после того еврея. Хочешь послушать? Она, наверно, на идиш, я в этом не разбираюсь.

    Не ожидая ответа, он опустил адаптер на пластинку и оперся локтем на ящик приемника. Лицо у него вдруг стало очень усталым.

    Она не понимала слов — видимо, это был библейский псалом, но и без слов брало за душу: высокий, похожий на женский, голос заполнил уютную, погруженную в полумрак комнату, он нарастал, надламывался в мучительном рыдании и затихал, в жизни она не слышала ничего более скорбного и душераздирающего, чем этот жалобный голос певца, который, казалось, проникал до самых кончиков нервов, сжимая сердце, пронзая человека, вскрывая его как скальпелем. В этой песне были красота и ужас, красота ужаса... или наоборот, были в ней благоговение и жалоба на весь мир, была скорбь, простирающая руки к пустым небесам, к невидимому богу, Бланка чувствовала, что пение завладевает ею, предательски расслабляет... Зачем, зачем он это слушает?! Пьян он или обезумел? Что это — самобичевание, садизм, извращенность? Довольно!

    Она порывисто встала — стряхнуть с себя это гнетущее состояние, не поддаваться ему! — и с мольбою в глазах подошла к нему. Он понял и выключил приемник, не дав довертеться пластинке.

    — На сегодня хватит, а? — сказал он с чуть заметным раздражением человека, который против своей воли поддался чему-то чуждому. И скрыл это раздражение улыбкой. — Меня тошнит от этого овечьего блеяния. Оно полно униженного страха и раболепия перед тем, бородатым, на небесах. Если у чертей в аду достаточно фантазии, они могли бы со временем поупражняться с помощью этой пластинки над нашим милым Штрейхером *,[* Один из нацистских главарей, осужденных Международным трибуналом в Нюрнберге.] вместо того чтобы банально сажать его в кипящую смолу. Я слушаю ее каждый день. Хочется знать, кому угрожает этот еврейский сладкопевец. Привычка!

    — Ты их очень ненавидишь? — спросила она с притворной небрежностью.

    Он не сразу понял.

    — Кого? Ах, евреев? — Он подумал немного, потом устало махнул рукой: — Нет, не особенно. Я просто не думаю о них. Я не признаю фанатизма даже в вопросах расовой чистоты. Это пережиток. Глупость, достойная нашего припадочного фюрера. Прежде — да, я ненавидел их, но и то лишь в рамках принадлежности к нашей партии — ведь она поставила меня на ноги. Но я не склонен к фанатизму. — Он улыбнулся, глаза у него были пьяные. — А кроме того, мне вообще противны все люди.

    — Ты пьян, — хладнокровно констатировала она.

    — Скоро буду. То, что я говорю, не очень-то приятно слушать, а? Но так оно и есть, мне противны все — русские, поляки, чехи, так же как и англичане, эскимосы и папуасы, католики и буддисты, равно как иудеи. Все это одинаковая шваль: когда им грозит смерть, они скулят удивительно похожими голосами. Бывают, правда, исключения. — Он вздрогнул от отвращения. — Но больше всего я ненавижу нас, немцев. Особенно в последнее время. Не исключаю и себя... Себя я ненавижу всем сердцем! Есть в нас что-то противоречивое... нелепое, что-то от средневековья, пыль веков... Честный, работящий народ, простодушные люди с умелыми руками и философскими мозгами... и вдруг так поддаться на грубейший блеф, потерпеть полный крах и опять начать карабкаться вверх, как муха по стеклу. Противно! Если после войны и до того, как начнется другая, мы не избавимся от всего этого, то нам конец. Мы как лишние актеры: хочется играть, а приличной роли нет. Надо найти ее во что бы то ни стало!

    — И давно ты это понял?

    — Довольно давно. А вернее, всегда догадывался.

    — Почему же ты... — она запнулась и посмотрела на него.

    — Договаривай, не бойся, — он воспринял ее испуг с шутливой снисходительностью и начал ненужное объяснение: — Придется мне, наверно, выучить еврейский или идиш, чтобы понять этого соловья. Не терплю неясностей! Почему? Сейчас объясню. Мне всегда приходилось высказываться тут перед голыми стенами, ведь в другом-то месте не могу — так пусть сейчас меня услышат человеческие уши. Хотя бы раз. Иногда мне кажется, что мысли разорвут меня...

    Она слушала его, не всегда понимая, что он говорит, и все же готова была поклясться, что странное возбуждение, заставлявшее его нервно ходить по комнате, не наигранно, хотя алкоголь и придал ему некоторую мелодраматичность. Смотри!

    — Почему, почему? Я уже давно спрашиваю себя об этом. Каждый день спрашиваю. И все зря. Но человек, который не почувствовал этого на своей шкуре, не может меня понять. Так к чему же... Разумнее было бы пить и говорить о других вещах... У этих вещей есть свой аромат, его выражает словечко «когда-то», и со временем он выдыхается... Человек вдруг начинает воспринимать все иначе. Звуки, слова, один черт знает что. Это процесс. А потом личные обстоятельства, случайности. Начинается, скажем, с хандры, человека исключают из университета, им овладевает сознание ненужности, бесперспективности... Но могут быть и другие причины, мир их предлагает в великолепнейшем ассортименте. Честолюбие, неполноценность, смутная жажда мести, желание сокрушить все вокруг. И это я видел. Человеку нужна отдушина, все равно какая... Потом наступает облегчение — нашел себя, нашел клапан для чувства неудовлетворенности и внутренней пустоты... А тогда начинают действовать еще чисто случайные факторы, и все складывается необычайно успешно. Дело идет на лад. Человек обнаруживает в себе различные способности, и его возносят. А крутой подъем всегда приятен, только не надо оборачиваться назад, а то голова закружится. Перед тобой лишь путь наверх. Пускаться в путь всегда лучше, чем плесневеть на месте. Все отправляются в поход, отправляешься и ты. Вот и все.

    Он расстегнул воротник и, покачиваясь и расставив руки, прошелся по краю ковра, как канатоходец. Видно, не первый раз он это делает. Потом долил рюмку, опорожнил ее, одобрительно прищелкнул. И снова оживился.

    — А дальше? Это же изумительно просто: ты уже устроен, и тебе хорошо, потому что все обрело свой смысл, ты участвуешь в чем-то, ты стал нужным колесиком в машине, которая делает историю, все истины ясны тебе как день, ненависть легко вспыхивает и легко, чуть ли не наугад, находит свою цель. Ja, bitte *.[* Пожалуйста (нем.).] Только кивните! Энтузиазм — простейшее дело. Это водка, она не должна быть дорогой, как этот коньяк, пьют, и ладно... Noch etwas weiter **.[** Еще один шаг вперед (нем.).] Сомнения — это балласт. Свойство слабовольных интеллигентов и неполноценных рас — долой их! — ведь ты идешь в гору! Ты! Ты действуешь! Что? Методы? Жестокость? Кровь, кровь, произвол, сплошное болото интриг? Что с того? Ах да, selbstverständlich, meine... ***[*** Само собой... (нем.).] — это дело привычки. Ко всему можно привыкнуть. Такова уж человеческая натура, таков скрытый, но подлинный закон жизни в зверинце, именуемом человечеством. Кстати говоря, среда, в которой ты прижился, тебе поможет. Другого и не бывает, она отшлифует тебя, как вода камешек. Правила игры здесь просты и даже довольно увлекательны, тебе они нравятся потому, что дают сознание своей силы и власти. Вдруг обнаруживаешь, что ты не нуль.

    Он подошел к окну, сгорбившись, уставился в темноту и, сунув руки в карманы, стал продолжать, обращаясь к стеклам:

    — Ну, а есть ли доказательства, хотя бы одно-единствениое, что история делается другими методами? Чушь! История — это сплошная цепь насилий и подлости, прикрытых иллюзорными идеалами. Чтобы ты поняла: в трепете флагов, в топоте сапог и реве толпы так называемый голос разума — если он вообще существует! — едва слышен. Ручаюсь, что в Германии он уже не слышен. Ganz egal! ****[**** Все равно! (нем.).] Тем лучше! Остается одна хитрость — для потерпевших поражение она всегда полезна. Прозрение мною пережито уже давно, и при этом я смехотворно одинок. Смешно. Я могу лишь взывать к этим стенам и к нежным ушкам девушки, чей братец идеалист... и так далее. Потому что у тех, с кем я пребываю на одном корабле, который вот-вот пойдет ко дну, я не нахожу понимания. Не получается! Мы вынуждены лгать друг другу в глаза... хотя я твердо знаю, что и они прозрели. Сволочи! Порочный круг замыкается. Но мне ничего не жаль, ничего, мы сами во всем виноваты, хотя наша вина и не та, которую через несколько месяцев припишут нам глашатаи так называемой исторической справедливости. Смешно! Близится новый обман, очередная похлебка для утешения околпаченных народов, и ничего больше!

    Он неожиданно умолк, опустил штору на окне и потер руками лицо — видно, приходил в себя; только через минуту осознав, что не один в комнате, он повернулся к Бланке. Стряхнув с себя минутную слабость — теперь он опять был прежний, — подошел к ней, взял ее за плечи и заглянул в глаза. Она попыталась отвернуться, но тут же поняла, что ей не уйти от этого пристального, проницательного взгляда. Чего он хочет?

    Она содрогнулась.

    — А ты? — Это прозвучало лаконично, как на допросе. Бланка выдержала, укрывшись за тусклой улыбкой, и пожала плечами.

    — Что я? Ничего. Я — это только я. Обыкновенная девушка.

    — Это я знаю.

    Он улыбнулся, как бы давая понять, что принимает игру, но она чувствовала в нем выжидательный интерес и была настороже. Ему что-то явно не нравилось.

    — К тому же еще патриотка, не так ли? Это теперь модно. Старший брат рисковал жизнью в борьбе против бесправия, против коричневой чумы, как пишут в листовках, за лучший мир.

    Она поняла, что надо как-то возмутиться, и подняла обиженный взгляд.

    — Почему ты смеешься надо мной? Это обязательно? Он сделал виноватое лицо, но из его тона не исчезла обычная ирония.

    — Не обязательно. Но это все равно. Просто мне показалось, что все это немножко смешно. Бесправие будет устранено ради того, чтобы утвердить другое, и мир покатится дальше. Такова система. Все эти уравнения с героизмом попросту неразрешимы. Много наших молодых и многообещающих героев полегли костьми за то, во что сейчас верят уже только безнадежные фанатики, юнцы из «Гитлерюгенда» и неудовлетворенные медицинские сестры. Но хватит! Все это неважно...

    — А что же важно? — Бланка почувствовала, что очутилась на зыбкой почве.

    — Ты! Для меня только ты, остальное меня не интересует! Я мечтал о тебе, как мальчишка! — Он взял ее пальцами за подбородок и заставил поглядеть себе в глаза. — Ну, отвечай же!

    Удивление, поскорей разыграть удивление! Предательская минута напряженности... Вот-вот она все крикнет ему в лицо! Нет, нельзя. Но, кажется, плечи ее слегка дрогнули и голос прозвучал пугливо и глухо. Скорее разыграть удивление!

    — Что ты хочешь услышать?

    Он невольно сам помог ей:

    — Не знаю... — Он вздохнул и отпустил ее. — Ты как-то изменилась. У меня на этот счет особая интуиция! Навык. Не утверждаю, что безошибочная. Противное свойство — не так ли? Но есть и другие признаки. Например, прежде ты ни разу не вставала добровольно с этого кресла. Никогда сама не переходила со мной на «ты». Это еще далеко не все.

    — А может, ничто не изменилось? — прервала она, уже овладев собой. Надо не переигрывать, иначе он разгадает тебя. — Я была здесь очень одинока, и мне было страшно. Разве это плохо, что я встала с кресла и...

    — Наоборот, — засмеялся он с облегчением, но тотчас покачал головой: — Будь у меня чрезмерное самомнение, я стал бы сейчас уверять себя, что ты ждала меня с нетерпением. Но я не любитель строить себе иллюзии. Предпочитаю реальность. С некоторых пор я ничему не верю. И никому. Не уверен даже в тебе...

    — А что, если я в самом деле ждала тебя с нетерпением?

    Он ничем не выразил своего удивления, поцеловал ее глаза и посадил обратно в кресло.

    — Лучше не говори ничего, это звучит неубедительно, девочка.

    Не обращая внимания на ее разочарование и испуг, он сосредоточенно наполнил рюмки, потом поставил бутылку на стол. Ей показалось, что, ставя на стол бутылку, он слегка покачнулся, но все же удержался на ногах. Посмотрев против света на рюмку с янтарной жидкостью, он отпил из нее.

    — Я тоже должен кое-что тебе сказать, пока не совсем пьян. — Он в изнеможении опустился в кресло и закрыл лицо руками. Она слышала его дыхание. — Похоже, что сегодня мы видимся в последний раз, Бланка... Ты рада? Нет, погоди, пожалуйста, не говори сейчас ничего! От меня это не зависит... к сожалению! В ближайшие дни я уеду из протектората и едва ли вернусь до конца всей этой тотальной комедии. Он недалек: два-три месяца. А потом... — он невесело усмехнулся, — думаю, что сумею преодолеть в себе желание заглянуть сюда, по крайней мере в ближайшие годы. Как видишь, я рассуждаю вполне реально. Не думай, что я удираю от страха перед местью вашего голубиного народца. Не хочу оскорблять твои чувства... кстати, мне тут жилось неплохо, и я буду вспоминать о жизни здесь не без благодарности... во всяком случае, о тебе. Ничто меня не пугает, я сумею устроиться. Die Fahne nieder *. [* Спустить флаг (нем.).]Я всегда гляжу вперед. Человек не настолько большая вещичка, чтобы...

    — А что будет потом? — прервала она.

    Вопрос взволновал его, его тонкие пальцы впились в ручки кресла, он склонился с иронической улыбкой в уголках рта.

    — Разве я Сибилла? Увидим. Но я не пропаду. Я много знаю, а это неплохой трамплин для начала. Я уже думал об этом. Может, попрошу награды у союзников. Я ее заслужил. Не мешало бы написать извинительные письма тем, кого я обидел. Как ты думаешь? Мол, соблаговолите извинять, я действовал не по личному желанию, а в порядке служебного долга... Но я ленив писать.

    — Гнусный разговор! — не сдержалась Бланка.

    — Прости, я забыл, что ты плохо переносишь некоторые шутки. А на другие я не способен — и так уже это нечто вроде распродажи. Кстати говоря, мне действительно гнусно, уверяю тебя. Гнусно, гнусно! Можешь презирать меня, сделай одолжение, можешь даже плюнуть на меня, если тебе хочется. Знаешь что? Там, на вешалке, висит мой мундир со всеми регалиями... Если хочешь, пользуйся!.. Э-э, вздор! Чушь я несу. Хотелось бы знать, будет ли тебе легче, если ты избавишься от меня?

    Он схватил рюмку, допил ее и посмотрел на Бланку испытующим взглядом, от которого ей стало не по себе. Рюмка звякнула.

    — У меня для тебя есть выгодное предложение, Бланка, — спокойно сказал он. — Если хочешь, встань и уйди. Сейчас же, сию минуту, понимаешь? Сию минуту и навсегда. Обещаю тебе, что останусь сидеть в этом кресле и пальцем не пошевелю. Это не пьяный жест, не бойся, я отпускаю тебя без всяких условий и обязательств.

    — Я приходила сюда добровольно, — взволнованно возразила она, — и уйду тоже по своей воле. Плохо ты меня знаешь.

    Он снисходительно кивнул, вяло поднял руку и уронил ее на ручку кресла.

    — Допустим. Но существуют обязательства и по неписаным договорам, глупышка. Наш договор ты выполняла образцово. Сначала стиснув зубы, а потом... Ну, молчу! Я сам расторгаю его. Что-то и вправду изменилось... и я не хочу тебя удерживать. Ты меня тоже плохо знаешь. Не хочется говорить о том, что похоже на совершенное безумие... Я понимаю, почему ты колеблешься, но уверяю тебя, что это напрасно. Могу тебе поручиться, что в положении твоего брата ничто не изменится. Он в безопасности. Не спрашивая меня ни о чем больше, но это так. Быть может, мое предложение кажется тебе слишком великодушным, но я делаю его всерьез: разойдемся по-хорошему, красиво. Больше я уже не могу! Ну, уходи, уходи, пора!

    Он опустил голову на грудь и умолк, казалось, задремал. Но она заметила, что глаза его открыты. Нависла тяжелая тишина, слышалось только дыхание двух людей. На лестнице раздался шум поднимающегося лифта, где-то рядом стукнула дверь. Это вывело Бланку из забытья, она вдруг осознала, что кругом живут незнакомые люди неведомых судеб. Это было даже странно: еще минуту назад ей казалось, что во всем мире только она и этот человек, сидящий на противоположном конце стола. Она откинула волосы со лба. Перст судьбы! Встать и бежать отсюда... вероятно, это правильно! Закрыть глаза, заткнуть уши, ни о чем не думать: оставьте меня в покое, я хочу бежать от всего этого, от самой себя, даже тогда, когда предо мною стена, утыканная битым стеклом. Что вам от меня нужно, я всего лишь обыкновенная девушка, у меня слабые руки, мне страшно, наверно, я плохая актриса, я чувствую это, я хочу жить простой жизнью, любить мужа, воспитывать ему детей... я больше не могу... И вместе с тем Бланке казалось, что ее кресло словно втягивает ее в себя, сосет из нее силы, а она всего лишь вещь, брошенная на это податливое мягкое сиденье.

    — Ты еще здесь?

    Она беспокойно посмотрела — слова эти были как удар под ложечку — вздрогнула, но справилась с собой.

    Он снова потер руками лицо, взъерошил волосы и быстро встал, словно сбрасывая какое-то бремя. Потом оживился и даже заставил себя улыбнуться.

    — Я идиот и плохой хозяин. Мелодраматические разрывы гораздо успешнее совершаются на сытый желудок. Я болтаю, а ты сидишь голодная! Самый обычный волчий голод — я же тебя знаю. Не качай головой, надо выполнить последнее желание осужденного. Представляю себе, как ты питалась эти две недели! — Он ткнул в ее сторону пальцем. — Ты похудела, и это тебя полностью изобличает. Поэтому приговариваю тебя к одному роскошному, довоенному ужину. Съедим все, что есть в квартире. Не отказывайся! — Он захлопал в ладоши и в эту минуту выглядел совсем мальчишкой. — Предлагаю меню: сардинки из Сицилии. Ее мы давно уже сдали. Финики из Северной Африки. Съедим их в память «лиса пустыни», который тоже уже окочурился. Пустяки! Русская икра. Ха-ха — прошлогодний сезон! Апельсин, настоящий апельсин из северной Италии! Не? веришь? Последний на земле тысячелетней империи. Ей остается теперь только чисто арийский ревень и масло из угля. Какое нам до нее дело! Пойдем в кухню, и там в свете всеобщих перемен ты поможешь мне!

    Серые кольца дыма медленно поднимались к потолку. Неподвижно лежа на диване и глядя перед собой, Бланка провожала их взглядом; рядом она ощущала тепло такого знакомого мужского тела, слышала дыхание.

    — Ты почти ничего не ела, — сказал он, нарушив молчание. — Не оправдала моих надежд!

    — Я же сказала тебе, что не могу. Бывают дни, когда мне совсем не хочется есть.

    — Гм... Прочитать бы сейчас твои мысли! О чем ты думаешь?

    Бланка пошевельнулась на диване, заколебалась.

    — Ты бы разочаровался. О пустяках. Мне хорошо.

    — Лжешь ты отважно! — коротко резюмировал он и потянул ее за волосы. — А почему?

    — Я думаю об этих переменах во мне, — поправилась она, — вот ты сказал, что и у тебя тоже...

    — Ах, вот что! — Он выдохнул струю дыма, не проявляя особой охоты разговаривать. С минуту он молчал и лишь упорно затягивался, потом схватил рюмку и жадно выпил, словно боясь отрезветь. — Видела бы ты, что я сейчас видел! Я уже нагляделся на многое и все-таки не понимаю... Наверно, старею, через месяц мне стукнет сорок. Впрочем, именно в этом возрасте можно начать все сначала и без лишних осложнений. Я, видишь ли, съездил туда, где у меня было то, что называется родным очагом. Ничего особенного из ряда вон выходящего я там не увидел: груды развалин и обгоревшие стены повсюду одинаковы. Эссен, Дюссельдорф, Кельн, Дрезден — всюду одно и то же. Но видеть самому — это не то, что читать в газетах. Там я понял, что ненавижу ваш город за то, что он еще не испытал бомбежки... Не думаю, что американские пилоты проявят себя восторженными поклонниками скульптур на Карловом мосту. То, что я видел, все еще стоит у меня перед глазами. Я искал определенную улицу и не нашел ее. Я ходил наугад, перелезал через развалины, справлялся в учреждениях. Всюду сумятица, усталость, смерть. Многие уже не боятся поносить наш режим вслух, а это не шутка для наших дисциплинированных людишек! Все отупели. Своих я не нашел никого, ни жены, ни ребенка... дом разрушен прямым попаданием. Надо было в свое время взять их сюда!.. Потом я бродил по городу. Вспомнилось почему-то, что в комоде оставалось вечное перо — подарок в день рождения. И больше ни о чем я не думал. Только обращал внимание на то, отдают ли мне честь, как положено, встречные в военной форме. Вот она, немецкая дисциплина!.. — Он поднял руку с горящей сигаретой и стал чертить ею в воздухе какие-то круги. — Падал снег. Я остановился под виадуком и, узнав его, удивился, что он уцелел. Наверху стоял какой-то мальчуган и мочился... он обмочил мою шинель с эмблемами, перед которыми многие дрожат еще и сегодня. Мне стало смешно: вот так малыш, обмочил, значит, немецкого офицера!.. Я не ищу сочувствия и даже не уверен, что заслуживаю его...

    Он погасил окурок о дно пепельницы.

    — Почему ты не сказал мне, что женат? — спросила она, испытывая звучность голоса.

    — Сам не знаю. Наверно, думал, что тебе это не понравится. Разве это важно? Сейчас ее уже нет. Да ты меня и не спрашивала.

    — Скажи, пожалуйста, в Германии есть большие города?

    Он удивленно поднял брови.

    — Были. Теперь их искусно разрушают. Задавай еще такие вопросы, если они тебя интересуют... Рассказать тебе, что Геринг с увлечением разыгрывает из себя императора, а Геббельс колченогий? Могу продолжать до тошноты.

    Она не дала сбить себя с толку.

    — Меня интересует то, что ты предпочел не сказать.

    — Ладно, ты сама попросила. — Он снова потянулся за рюмкой. Алкоголь вызывал в нем возбуждение, которое сказывалось в жестах, в блеске глаз, но говорил он вполне связно. — Что ж ты не пьешь? — напомнил он. — Нам обоим нужно выпить — я скажу тебе сейчас нечто забавное. Мне это стало ясно совсем недавно — на обратном пути сюда. Я стоял у окна, какой-то попутчик докучал мне болтовней, но я не слушал его. — Он наклонился над Бланкой, заглянул ей в лицо, но не пытался обнять. — Я вдруг осознал то, о чем, кажется, уже давно догадывался: что я не представляю себе жизни без тебя. Интересный вывод!

    — Только и всего?

    — До моего отъезда ты была скромнее.

    Она отвернула голову и с трудом произнесла сжатыми губами:

    — Может быть. И я была бы тебе весьма благодарна, если бы ты не говорил мне этого.

    Он положил руку ей на щеку, не давая отворачиваться.

    — Понимаю. Но почему? Ведь это правда, а ты поборница правды, Я не могу без тебя жить! Такое признание, наверно, нужно делать иначе, с пафосом, но я к нему не способен и забыл все нужные слова. Больше того, я хочу, чтобы ты уехала со мной. Это звучит безрассудно, но это так. Не принуждаю тебя, но хочу. Слышишь? Хочу. Не бойся, я сумею о тебе позаботиться, мы начнем новую жизнь, на новом месте. — Он говорил торопливо, молящим тоном и не снимал руки с ее лица, вероятно, верил в силу своего внушения. — Чего ты дождешься, когда сюда придут большевики? Свободы? Нет, будет новый террор, уверяю тебя, может быть, только более утонченный. Изменится только краска, только флаги и обещания. Ты мне, конечно, не веришь, да и не можешь верить, иначе что же станется с твоими надеждами на райскую жизнь? Будь спокойна, я еще настолько трезв, что не стану вытягивать из тебя ответа, избавлю тебя от этого. Ты уж, наверно, жалеешь, что не ушла отсюда вовремя? Я же тебя предупреждал!

    Преодолевая охватившее его возбуждение, он нащупал портсигар, закурил, лег рядом с ней навзничь и хрипло засмеялся.

    — Забавная парочка: я, в ком ты видишь кровожадное чудовище, изверга без капли гуманности и человеческих чувств, палача твоих земляков, и ты... уже не связанная со мной неписаным договором. Потому-то я и расторг его, понимаешь? Ну что ж, это не должно волновать тебя, ведь ты чувствуешь ко мне лишь отвращение и обязательную ненависть. Ведь так? Но при других обстоятельствах мы бы чудесно подошли друг другу, — не качай головой! — все равно не поверю. Я это знаю, чувствую, несмотря на твою фанатичную самозащиту. Может, она-то меня и волнует больше всего. Нет смысла спорить об этом, молчу!.. Что же дальше? Не могу себе представить, чтобы ты перестала быть моей. Ты мне нужна! Что ненормального в этом желании? К такому же выводу приходят каждый день тысячи мужчин в мире, и никто не удивляется. Некий мужчина жаждет некую женщину, и родители, выяснив все обстоятельства, дают свое милостивое согласие, вот и все. Если бы существовало на свете зло, которое люди отождествляли с дьяволом, то его — зло — следовало бы назвать стечением обстоятельств. Дьяволу нет надобности рядиться охотником, получать расписки, написанные кровью. Вместо всего этого сплетена хитрая сеть обстоятельств. Не преувеличивая, скажу тебе: я научился преодолевать все и могу жить в любых условиях, даже без тебя, и все-таки не в силах представить себе, что сейчас вижу тебя в последний раз. Вот и все. Я не предвидел этого, когда узнал тебя, и не знаю, почему получилось так, что это именно ты. Но это так. Видно, что-то в меня проникло еще с давних времен, чего не смогли выбить вся эта машина и сам герр Гиммлер. В известной мере я попал в ловушку, верь мне. Komisch! *[* Комично! (нем.).] Если бы это не была бесспорная действительность, которая касается непосредственно меня, я бы одобрил ее, возможно даже растрогался бы... Но сейчас нет!

    Довольно! Где-то, выше этажом, заскулила собачонка, кто-то неумело заиграл на рояле. Послышались шаги над головой. Стеклянные подвески на люстре в квартире врача-еврея слегка дрогнули, и тиканье часов на руке, поросшей черными волосками, доносилось откуда-то издалека. На столе стояла тарелка с нетронутыми сардинками из Сицилии, хотя желудок Бланки сжимался от голода.

    Он склонился над ней, лицо его было неподвижно.

    — Поедешь со мной?

    Он сказал это с грустной мольбой, была в нем в этот момент какая-то мальчишеская беззащитность, и все казалось нереальным — все ощущения внешнего мира перекрывала шипящая теплота и бульканье радиаторов, — оставались лишь лихорадочно горящие глаза. Что он говорит? Не надо слушать его, ты же знаешь! Он лжет, ты знаешь, что лжет! Он всегда лгал — он не может иначе. Лжет словами, молчанием, пальцами, которыми касается твоего лица, сжатых губ, волос, разметавшихся по подушке.

    — Тебе нехорошо? — озабоченно спрашивает он. — Ты бледна, Бланка. — Он нежно положил руку ей на лоб. — У тебя жар!

    Она покачала головой, уклонилась от его руки, спустила ноги на ковер и села к нему спиной, спрятав лицо в тени. Соберись с духом, держи себя в руках, сейчас все поставлено на карту. Говори, говори!

    Сам того не подозревая, он помог ей нечаянным вопросом.

    — Можешь не отвечать, — сказал он, — я не так уж непонятлив. Разве сама еще хочешь спросить что-нибудь.

    Она откинула волосы со лба и затаила дыхание. Потом, овладев собой и сама себе удивляясь, сказала самым безразличнейшим тоном, на какой только была способна:

    — Ты угадал, я хотела спросить тебя кое о чем. Почему ты мне раньше не сказал, что Зденека давно уже нет в живых?

    Как все вышло легко и просто! Ей казалось, что сказанное никогда не перестанет звучать, что оно повисло в воздухе как нечто вещественное, ей хотелось закричать и разом высказать ему все, что ее душит, что все эти дни клокотало в ней, но разум подсказывал — этого нельзя делать, если она не хочет, чтобы он снова лгал, опомнившись от собственной истерии. Овладей же собой, Бланка. Что теперь будет? Она задавалась этим вопросом скорее с любопытством, чем со страхом, и ощущала какое-то особое удовлетворение, от которого осмелела. Аплодисменты! Она была как-то мертвенно спокойна. Развязка совсем близка, выдержи!

    Шорох, скрип пружин под тяжелым телом — он встал. Подошел к приемнику, повертел одну из ручек и все еще упорно молчал. В приемнике нарастал звук рояля. Глупая театральная музыка, подумалось ей, у режиссера плохой вкус.

    Он повернулся к ней, и она увидела его лицо таким, каким еще не знала. Все его черты были обострены безудержной яростью, ярость рвалась из глаз, тонкие губы сжались. Так вот он каков! От этого открытия ей стало легче. Наконец-то прорвалось его подлинное нутро! Попался, теперь уже не скроешься! Она ответила ему безразличным взглядом. Слышишь его голос? Его настоящий голос. Он сечет!

    Он не сумел овладеть собой.

    — Если бы было нужно, — сказал он неторопливо и холодно, — я легко мог бы узнать, кто сообщил тебе это. Ты поразилась бы, как быстро я могу это сделать. Без долгих околичностей. Ты сама сказала бы мне, понимаешь? Ты сама!..

    Она напрягла все силы, чтобы не показать, что ее коснулась холодная рука страха, и не отвела взгляда. Спокойно склонила голову:

    — К счастью, я этого человека не знаю и потому он в безопасности. А всех тебе все равно не переловить, сам знаешь. Их много, удивительно много!..

    Она осеклась под его леденящим взглядом.

    — Советую тебе не говорить так. Наверно, у тебя и в самом деле жар.

    Бланка поспешно переменила тон.

    — Может быть. Но почему ты... Что, собственно, это меняет в наших отношениях? Зденек... Это ведь правда, что он умер?

    Напряжение в нем спадало, он сгорбился, провел рукой по волосам, вид у него был смертельно усталый, но она чувствовала, что все равно надо быть начеку. Он подошел к столику, упал в кресло, пальцы его бегали по ткани подлокотника.

    — Правда, — сказал он глухо. — К сожалению, правда. — Он протянул руку к бутылке, и Бланка заметила, что пальцы у него дрожат. — Если бы это можно было исправить, если бы можно было воскресить его, я не колебался бы ни минуты... Что ж, я хотел избавить тебя от этой нелепой правды, но ты меня перехитрила. Иной раз нет ничего хорошего в том, что человек добивается правды любой ценой, запомни это, упрямая! Без правды легче жить. Люди часто гибнут из-за правды. Если ты уедешь со мной... — Он не договорил и безнадежно махнул рукой, словно никак не мог приноровиться к тому новому, что возникло между ними. Поблескивающий напиток плеснулся в рюмке, которую он, вздрогнув, опрокинул единым духом.

    — Давно ты это знаешь?

    Бланка поколебалась.

    — Страшно давно, сто лет.

    Взглядом он заставил ее замолчать.

    — Хочешь, чтобы я тебе поверил?

    — Мы оба не обязаны верить друг другу.

    Он кивнул и снова налил рюмку.

    — Ты права. Вера, надежда, любовь — все это благородные понятия, которые придумали люди, чтобы не пугаться зверя в себе, — существуют на этом свете. Не родиться на этом свете — великое преимущество. Пью за это! — Он пьяно засмеялся, но, встретившись с ее взглядом, отрезвел. — Ладно, ты узнала правду и держись за нее! Изменить уже ничего нельзя. Ты разве знаешь, как вернуть жизнь человеку, убитому год назад? Обратное сделать легко, а это невозможно...

    В возбуждении он встал с кресла и опять стал ходить по краю ковра, нервно жестикулируя. По его голосу она готова была поверить, что его страдания подлинные. Если только он сам подлинный. Потом он остановился перед ней, взял ее за плечи и хрипло заговорил отрывистыми фразами:

    — Не гляди на меня так! Думай что хочешь. Мы оба вели фальшивую игру — и ты и я. Наконец-то все стало ясно, а я люблю в делах ясность. Да, я обманул тебя, низко, подло, я пользовался тобою целый год, скажем так! Бог его знает почему, лгать тебе было очень трудно. Ложь отравляла мне каждую проведенную с тобой минуту. В конечном счете я обыкновенный человек, хочешь — верь этому, хочешь — не верь! Но тогда — постарайся это понять! — тогда передо мной стоял не твой брат, а преступник. Нарушитель закона и мой заклятый враг, на редкость опасный. И смелый. Мы живем не в мире идиллий. Твой брат был замешан в таком неслыханном и небывало разветвленном заговоре, что это дело превышало компетенцию примитивных ищеек с Бредовской улицы. Не было другого выхода: или он, или мы... И он поделом поплатился за свою дерзость, там же, на месте. Моя вина разве только в том, что перед тем, как он плюнул мне в лицо, я не осведомился у него: «Извините, пожалуйста, нет ли у вас сестры? Есть! Тогда пардон, можете беспрепятственно продолжать, милый шурин».

    Бланка не шевелилась.

    — А почему ты утаил это от меня?

    — Почему, почему! Что ты хочешь знать? — Он устало сел рядом с ней, но смотрел в другую сторону. — Наверно, потому, что ты понравилась мне с первого взгляда. И потому, что я не любитель секретарш и девок из армейских борделей. Потому, что я хотел, чтобы ты стала моей, хотел целовать твою грудь, обладать тобой, слышать твои стоны. Говорить дальше? Да, это подло, низко, цинично, но это можно понять. Потом стало еще труднее, и уже не оставалось другой возможности, кроме как молчать и лгать, лгать... Потому что я не мог представить себе, что потеряю тебя. Я ни о чем не жалею, а если и жалею, так только о том, что не встретил тебя в иное время и в иных условиях. Не в нашем подлом веке! Мы могли бы жить как муж и жена, самой обычной жизнью. Но мы встретились в извращенное, сумасшедшее время... Я бы от всего отказался, если бы мог встретить тебя снова и начать жизнь сначала... где угодно и когда угодно, пусть хоть в доисторическую эпоху, первобытным человеком с дубинкой или дикарем на необитаемом острове, в Тибете, среди зулусов, где угодно! Понимаешь? Только не здесь и не так, как сейчас. Поверь хоть этому. На большее я не претендую.

    Он растянулся на диване, умолк и тяжело дышал. Подвески люстр снова дрогнули от шагов наверху, потом снова стало тихо. Предательская тишина! Бланка поняла: он ждет, чтобы она заговорила. А она молчит! Ты забыла свою роль, девочка! Суфлера!

    — Что ж ты не уходишь? — услышала она за своей спиной. -— Теперь ты все знаешь. Или тебе кажется, что мы еще не объяснялись? Ошибаешься.

    Она поднялась, медленно повернула к нему лицо, попыталась заплакать, но из этого ничего не вышло. Она только покачала головой.

    — О каком объяснении ты говоришь? — Она положила руку ему на локоть. — Ничего уже нельзя изменить. И меня тоже не изменишь. Куда мне теперь деться? Ты меня понимаешь?

    Он приподнялся на локтях.

    — Не совсем.

    — Ну ладно! — Она сама наполнила рюмки и одну подала ему. — Сегодня мне хочется выпить... Я знаю, что это безумие, но изменить что-либо уже поздно. Для меня поздно. Можешь не верить, если не хочешь. Что мне с того! Сейчас уже все неважно. Остались только мы с тобой...

    — Бланка! — Он потряс ее за плечи, словно стараясь разбудить. — Ты кривишь душой. Ты пьяна!

    — Хотела бы быть пьяной весь остаток жизни. Тогда было бы куда проще! Ты думаешь, я не в своем уме? Я охотно стала бы сумасшедшей, мне осточертела правда! Так мне и надо! — Она разом осушила рюмку — даже слезы выступили у нее на глазах, — поперхнулась и откинула волосы со лба. -— Я не привыкла отмалчиваться. Слушай же: ты обошелся мне слишком дорого... стоил всего, что у меня было. Теперь у меня нет ничего. Почему не пьешь? Я теперь уже не та, какой была, когда мы встретились. Многое я поняла, общаясь с тобой. Видимо, ты прав, хотя твоя правда мрачная и страшная... и поэтому, — она перевела дыхание и вскинула голову, — если ты сказал это всерьез, я уеду с тобой! Сейчас, именно сейчас мы сблизились по-настоящему!.. На самом высоком глетчере мира. У нас нет ни истории, ни прошлого, мне плевать на обстоятельства, плевать на все...

    Перестал дышать? Но под рукой она чувствовала живое тепло его тела. Он молчал, видимо в изумлении, но, когда она отважилась взглянуть ему в глаза, она увидела в них прежнее недоверие. Он прищурился, его взгляд стал испытующим. Медленно, с грустным сомнением он покачал головой.

    — Слишком хорошо я знаю тебя, чтобы поверить, что ты можешь все забыть. Разве только если ты и в самом деле переменилась.

     — Удастся ли — не знаю, но попытаюсь. Что мне остается еще? С ума сойти? Ты сам сказал, что человек может жить в любых условиях. Так ведь? Вдыхать и выдыхать — это ведь совсем просто! Не оглядывайся на прошлое — вот в чем главное. Поверь, я совсем не хочу превратиться в соляной столп... Пей же! Кстати говоря, не я одна, очень многие после этой войны предпочтут не оглядываться, не вспоминать прошлое...

     Она не договорила: он схватил ее в крепкие объятия, поцелуем заставил замолчать, до боли впился в ее губы, прижал к дивану и целовал лицо и разметавшиеся волосы — она не противилась. Настойчивые и властные руки гладили ее шею и плечи. Он что-то шептал по-немецки — в возбуждении он всегда переходил на родной язык. Сколько раз она уже слышала этот прерывистый требовательный шепот, в котором нарастала страсть! Острый запах перегара, прикосновение его опытных и вместе с тем юношески нетерпеливых рук... Его руки! Нет! Он старался возбудить ее, она вытерпела и это, но, когда он коснулся ее бедер, она вдруг воспротивилась с необычайной силой.

    — Нет, нет, так не хочу! Ты же знаешь...

    Вырвавшись из его объятий, она встала с дивана.

    — Что с тобой? Разве я тебя обидел? Я думал...

    Она молча кивнула в сторону торшера и опустила глаза. Он с облегчением улыбнулся.

    — И когда ты перестанешь бояться света? Ладно, подчиняюсь, хотя и неохотно. — Лежа он потянулся к выключателю, и комната погрузилась во мрак. — Ты здесь?

    — Да, — она стояла рядом и коснулась его руки, но уклонилась от ее пожатия. — Я глупая... Мне нужно привести себя в порядок. Сейчас вернусь.

    — Обещаешь? — раздалось в комнате.

    — С условием, что ты не будешь зажигать свет. И останешься лежать. Я приду сама, понял? Я хочу. Я ведь не кукла.

    Он согласился.

    Дальше, дальше! Ну иди же! Иди до конца, иди на ощупь, в потемках, путь недалек! Бланка нащупала плотную ткань портьеры, проскользнула за нее и вышла в переднюю. Ванная. Бланка нажала выключатель. Свет из матового стеклянного шара над раковиной ударил ей в глаза, она увидела себя в зеркале и с минуту стояла неподвижно, всматриваясь. Это ты. Она открыла кран и стала мыться, с бессмысленной тщательностью намылила лицо, сполоснула его, вытерла полотенцем. Это было приятно. Она заметила, что ее движения как-то механически размеренны. Еще, еще минутку. И вдруг, совсем неожиданно для себя, она перекрестилась, как ее когда-то, страшно давно, учила покойная мать. Ах, мамочка! Слезы вдруг подступили к горлу, она чувствовала, что вот-вот расплачется от слабости и одиночества... Нет, нет, нельзя!

    Она вышла из ванной, не погасив света и оставив дверь полуоткрытой. Полоса света падала в прихожую, может, достигала и комнаты. Надо, чтобы было видно. Уснул он? Что, если нет? Куда там? Почему вдруг опять стало так тихо? Рояль наверху умолк, изменник, но вот снова взметнулся фальшивый аккорд. Мундир висит здесь, посмотри! Пальцы судорожно бегали по ткани мундира, цепляясь за нашивки, блестящие молнии. Пояс. Пряжка. Как это называется? Шпага, кортик? Неважно! Осторожно и брезгливо она вынула клинок из ножен — «Meine Ehre heist Treue» *.[* Моя честь — моя верность (нем.).] Какой, однако, тяжелый! Боже, прибавь силы! Холод металла пронизал ее тело. Она пробовала острие пальцем и в изнеможении прислонилась к стене.

    Как долго она стояла?

    Бланка подняла голову. Прислушайся! Не зовет ли? Нет, нет, опять тихо.

    Ну, играй же, играй, — мысленно просила она неумелого музыканта там, наверху, — Ударь по клавишам, пусть это будет для меня сигналом.

    Спасибо, я иду.

    Она раздвинула портьеру и, как тень, проскользнула, в темную комнату.

    Произошло... произошло нечто — она это знала, знала совершенно твердо, это было единственное, что сохранило ее смятенное сознание. Потом она поняла, что стоит, прислонясь к чему-то надежному, твердому, это было дерево, каштан, под пальцами у нее шершавая кора, и кругом холодно, мороз, мгла, пропитанная дымом. Она хватает воздух открытым ртом, как усталая птица, и ее тошнит, перед ней знакомая улица, телефонная будка на углу... Бланка не видит будки, но знает, что она вон там, дальше — дом, подъезд с табличками в хромированных рамках и темное окно на четвертом этаже, слева чугунная ограда парка, за ней ветер качает озябшие ветки, вдалеке гудит поезд и куда-то мчится, только она стоит, стоит напротив его дома — отбежать дальше у нее не хватило сил, — и стучит зубами, неудержимо, бессильно и смешно, и она знает, что все кончено и вместе с тем не кончено, что это никогда не кончится, ибо секунды остановились и бесконечно повторяются вновь и вновь, и она...

    ...она снова сидит на краю дивана, и мурашки бегут по коже, руки у нее как у куклы, из которой выпотрошили опилки, она не знает, куда их деть, она равнодушна и бездумно пуста, но внутри неумолимо звучит приказ — точный, чудовищно ясный, мучительно неотвратимый, подобный шпоре, удар которой она предчувствует всем телом. Отступления нет! Ее пугают его прикосновения в темноте. И его слова. Она слышит их, хотя не вслушивается, знает только, что это немецкие слова, но они не доходят до нее, она наедине с собой. Она и здесь и не здесь. Он тянется к ней, но она отводит его руку. Я сама. Левой рукой она ощущает тепло его голой груди, вот она — широкая, выпуклая, живая, поросшая мягкими волосами, вот здесь, здесь сильные, уверенные удары из глубины. Хватит! Замолчал бы, ради бога... Рука испуганно отстраняется, а сердце бьется все оглушительнее, — играй же, играй! — она отводит руку — надо, надо, да ну же! — а руки как чужие, как приставленные...

    — С вами случилось что-нибудь?

    Голос словно с того света. Он бьет, выводит ее из оцепенения. Что ему надо? Высокая, темная фигура. Человек остановился за ее спиной и терпеливо ждет ответа. В темноте не видно его лица.

    Крик? Нет, скорей удивленный и наполовину нечеловеческий стон, он стоит в ушах, проник в мозг, он не замолкает! Продолжается. Встань, встань и беги! Произошло! Нет, все еще происходит. Удар в бок — это ручки кресла, ее кресла... оно на том же месте... все повторяется снова... это ощущение погружения, проникновения — оно в пальцах, в бессильных руках, она знает, что это ощущение никогда не забудется, не пройдет, что она до смерти будет таскать его за собой, она думает об этом с ужасом, но без тени сожаления, и все еще стоит в потемках, глаза ее расширены, дыхание перехватило, она есть и ее нет, она пятится, шарит около себя, стараясь ухватиться за что-нибудь прочное, пятится, и ей хочется кричать, скорей бы конец — хватит, хватит! Но конец еще не наступил, нет, он еще жив и хрипит... шевелится в этой жуткой ожившей тьме... слышен треск бьющегося стекла, она слышит шорох, пыхтенье — огромный неуклюжий жук, спрут... вероятно, ищет ее, чтоб не дать уйти, хрипит, нечеловечески хрипит, долго и упорно, словно от тяжелой работы... торшер падает на ковер, а она все пятится и пятится...

    — Оставьте меня! — испуганно восклицает она, но тотчас овладевает собой. — Нет, со мною ничего не случилось... Спасибо... — Зубы у нее стучат, она держится за ствол дерева и слышит, как прохожий, невнятно бормоча, удаляется, каблуки его стучат в темноте, и все повторяется снова...

    ....Вот угол серванта из красного дерева, она цепляется за него, потом нащупывает гладкую поверхность приемника и чувствует, что больше не выдержит, что нет сил слышать этот хрип... Она бессознательно включает радио, и в едко-зеленом свете видит — он еще жив, но хрип слабеет, переходит в свистящий кашель, но не смолкает... Почему же не слышно радио, почему так тихо... о, эта хриплая, гнетущая, величественная тишина... заглушить... за-глу-шить ее... я не могу больше!.. Она на ощупь находит мембрану, пускает диск, игла падает на пластинку, шуршание, равномерное шуршание, потом слышится высокий, надрывный голос еврейского певца, он взметается, надламывается в угрожающем рыдании, падает, как подбитая птица, песня полна отчаянья, она оплакивает весь мир и снова взмывает ввысь, бьется о стены и окна...

     Бланка кидается к двери, на ходу хватает с вешалки пальто, она не в силах оглянуться, нет, нет... Дверь захлопывается за ее спиной, она бежит по резиновой дорожке, спотыкается, падает. Прочь, прочь, прочь отсюда!

    Опомнись же! Под рукой у тебя шершавая кора дерева, кругом липкая тьма, мир тьмы, свисток паровоза врезается в сознание, будоражит его. Свершилось, конец, и ты это знаешь, свершилось там, совсем рядом, за темным окном четвертого этажа, надо бежать отсюда, беги же, ты слаба, перепугана до смерти, беги от самой себя, от того, что снова и снова повторяется в твоем сознании и никак не может кончиться, ведь это в тебе самой и ты не избавишься от этого до самой смерти. Поняла? Ты уже другая, совсем не та, которая шла сюда еще несколько часов назад...

    Бланка попыталась двинуться с места, и это ей удалось. Она шла как во сне, будто не по твердой земле шагала... Потом все, что давило грудь, прорвалось слезами — она заплакала тихо, жалобно, почти по-детски. Шла черной улицей, не замечая мира, в котором ей назначено жить, и плакала...

    Занавес, скорее занавес!

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 39      Главы: <   33.  34.  35.  36.  37.  38.  39.





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.