III - Хромой Орфей - Я. Отченашек - Исторические художественные книги - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 39      Главы: <   23.  24.  25.  26.  27.  28.  29.  30.  31.  32.  33. > 

    III

    И все-таки! Он здесь и, как ни удивительно, проник сюда без затруднений и без унизительных упрашиваний, был введен по бесконечным лестничным маршам, как благовоспитанная собачка, вошел в дверь и вот торчит здесь и жмурится от света, и с плаща его капает вода.

    — Может быть, ты хоть плащ снимешь?

    Он подчинился молча, избегая ее взгляда, ему казалось, что его движения до смешного неловки и словно чужие. Он обтер ладонью мокрое от дождя лицо.

    Здесь было тепло, его удивило, что в доме центральное отопление, хоть дом не из новых.

    — Ты сядешь?

    Да. Почему бы нет? Он сел на край широкой постели и тотчас понял, в каком он невыгодном положении — сидеть было слишком низко, колени под подбородком, и руки казались ему длинными, как у обезьяны. На круглом столике валялась раскрытая книжка, он заглянул в нее по привычке. Рамю... За цветистыми ширмами — умывальник и плитка. Над постелью миниатюрное радио на полочке, забитой книгами. Дальше! Мягкий комочек чулок на шкатулке для шитья. Приличная репродукция Коро. У молодого человека на фотографии правильные черты Аполлона. Тонкие строгие губы. Завоеватель. Ее глаза. Нет сомнения! Подавив предубеждение, он признал это лицо интеллигентным. В воображении эта комнатка являлась ему призрачно-нереальной; на самом деле самая обыкновенная комната, здесь хозяйничает ее рука, ее вкус, все говорит о ней. Нарушало цельность лишь большое и, видимо, дорогое зеркало суетной своей пышностью: оно не подходило к этой бедной обстановке. Он представил себе, как она глядится в него с критической сосредоточенностью — так обычно женщины рассматривают себя в зеркале.

    Смотреть больше было не на что, и он перевел взгляд на нее.

    Она стояла недалеко, лампа озаряла ее волосы, она глядела на него с той умоляющей жалобностью, с какой глядят на безнадежно больных. Это ему не понравилось. Говорили, просили его такие знакомые глаза.

    — Мне бы надо было представиться, — промолвил он.

    — Нет. Я тебя узнала.

    — Но ты — это не ты. У тебя есть сестра? Она страшно на тебя похожа. Такие же руки, губы, такие же глаза и такие же брови. Я расстался с ней несколько часов назад у входной двери. Ты не знаешь, где она?

    Она сжала руки, шагнула к нему, заколебалась, не посмела его коснуться.

    — Гонзик...

    Закрыла лицо руками, но потом их резко отдернула, подошла к зеркалу и принялась расчесывать волосы гребнем. Он смотрел на нее с изумленьем, склонный видеть в этом бесчувственность содержанки. Она повернулась к нему уже с невозмутимым выражением лица. Черт побери, как умеет притворяться! Такая трогательная невинность разоружила бы целый суд присяжных — кто не попался бы на удочку?

    — Говори, пожалуйста!

    — О чем? Ты ведь запретила мне задавать вопросы. Как может тебя интересовать, что скажет идиот?

    — Не говори так.

    — Почему? — воскликнул он. — Прикажете осведомиться, как прошел сеанс, мадам? Или почем берете за любовь? — Он хрипло выбрасывал из себя слова, но внешне ему удалось сохранить хладнокровие. — Со мной-то можно не стесняться. Я тотально мобилизованный подсобный рабочий, и машины у меня нет... И вы мне не по карману.

    Только ее вскрик заставил его замолчать.

    Он опустил голову — в нем заговорили ужас и стыд.

    Ее голос зазвучал совсем близко. Гонза брезгливо отклонился, чтобы избежать прикосновения, и подавил минутное, но сильное желание ударить ее. Она стояла перед ним, уронив руки, и ее отчаянье казалось таким искренним, что он на мгновение смешался. Полюбуйся: актриса в высшем взлете своего искусства! Браво, вопит зрительный зал. Тем хуже! Чего ты домогался? Куда тебе до нее! Ты шут с нищенским узелком в руке, печальный паяц, чье выступление завершится пинком под зад. А эта далеко пойдет! Камень и тот разжалобится. Он не по шевелился, даже почувствовав ее пальцы в своих волосах.

    — Чего тебе от меня еще... Оставь меня, пожалуйста! Чего ты хочешь?

    — Чтоб ты взял себя в руки... на минуту... Чтоб выслушал меня!

    — Зачем? У меня глаза есть. Пока еще есть.

    — Теперь мне нечего таить... скрывать! Теперь — нечего, все равно я не могла больше, я боролась, но потом пришел ты... застал меня врасплох!.. И вот — кара, я знаю, но только не так, прошу тебя, так мы не должны разойтись! Только не так!

    В чем смысл? — записал он через несколько дней в тетрадь. В чем смысл эпизода, который я не высосал из пальца? Продолжения не будет! Точка? Мораль? Вывод? Все на деле иначе, чем кажется, ты прав, Душан. Верить — значит стать посмешищем.

    ...но завтра они ведь сойдутся! Он будет ждать ее в нише двери, и она выбежит, раскрасневшаяся от спешки, и все пойдет по-прежнему, в кармане греют ему бок два билета в кино, он ради этого фильма толкался в очереди, ревели сирены, пальто перед ним с воротником, изъеденным молью, пахло нафталином, у кассирши были противные пальцы, короткие и толстые, красные, как морковки...

    — Я тебя понимаю. Представляю, как тебе тяжело, но ты должен мне верить, даже если потом... может быть, уйдешь...

    Он заметил, что у него невольно дрожат пальцы, надо вычистить траур из-под ногтей, как-то раз она его за это уже отчитывала. «Ты как мальчишка», — сказала она тогда.

    Завтра нет, есть только сейчас.

    — ...мне страшно, — шепчет где-то над ним знакомый голос, — страшно...

    Не надо бы ходить сюда, не надо было позволить затащить сюда себя. Где-то он читал, что раненный пулей в первое мгновение не чувствует никакой боли. Именно так.

    — Я струсила... Я боялась потерять тебя. Я не умею лгать... и теперь я тебя боюсь... Ты — другой... Гонзик! Очнись! Стань хоть на минуту самим собой, кричи или бей меня... только не будь таким!

    Он с трудом выбрался из отупения, кивнул головой.

    — Этого не проси, — промолвил он бесцветным голосом. — Если я стану самим собой, я должен буду убить тебя. А зачем? Я убил бы человека, которого не знаю.

    «Остается поставить точку! — напишет потом он в тетради. — И этот эпизод не сумел ты довести до конца, до того, что называют катарсис! Человек учится только на собственном опыте, каждый проходит свою школу. Вот это твоя школа. Ты понесешь ее в себе, но по твоему лицу этого не будет видно; до последнего твоего вздоха в тебе будет жить медленно действующий яд, от которого умирают понемногу, непрерывно, зато на протяжении всей жизни. Сумеешь ли ты когда-нибудь еще протянуть руку к чему бы то ни было без подозренья, без скепсиса, без неверия, без леденящего страха увидеть изнанку? Не сомневайся!..»

    — Кто тебе сказал?

    Он поднял глаза, она загораживала свет лампы, она была тень. Силуэт. Без третьего измерения.

    — Милан.

    — Так и знала. Всегда я его боялась.

    — Но он не солгал. Да и все они были правы. Выгнали меня как раз сегодня за то, что я все тебе рассказал. Как собаку. Сегодня — мой вечер.

    — Я просто голову потеряла, когда ты был там...

    — Это теперь неважно.

    — Что ты сказал?

    Он пренебрежительно махнул рукой.

    — А ничего. Это уже неважно.

    И в этот самый момент в нем будто прорвался нарыв, внутри отдалось какое-то странное, почти звериное завыванье; это было как удар, его швырнуло к стене. Он закрыл глаза. Способность чувствовать вернулась. Он повалился навзничь на постель, пальцы нащупали подушку. «Это уж неважно!» Когда он открыл глаза, над ним плыл серый потолок, томительно чужая поверхность, растекшаяся слезами. Он перестал существовать. Осталась лишь брошенная бесформенная материя. На этом дне он смутно почувствовал, что она легла рядом. Но не придвинулась, не прижалась. Он воспринимал ее только по аромату и теплу близости. Дождь отстукивал по карнизу, еле внятный звук железа, он уловил в этом звуке свое имя, произносимое тихонько и отдаленно, с робким желанием успокоить. Она протянула руку и почему-то включила радио; из хрипа и электрических шорохов вылущился банальный опереточный вальсик; он покачивался рядом и не мешал. Пальцы пугливо коснулись нечувствительной кожи, скользнули по мокрым волосам, потом заснули у его лица. Это уж...

    — Знаешь, когда я впервые понял, что хочу с тобой жить? Еще тогда — в поезде. Но я как-то стеснялся перед тобой. Как подросток перед взрослой женщиной. Ты казалась мне гораздо старше и была слишком красива для меня. Теперь-то я знаю, что за всем этим во мне всегда таилось эдакое скверное ощущенье... что-то во мне все время ждало. Кто ты?

    Прошлое удивительным образом переплеталось с настоящим, искривленное, выпяченное. Она молчала; он продолжал:

    — Говори же... если, конечно, хочешь. Но не обязана. И я вообще могу просто встать и уйти... Может, это было бы разумней всего. Кто он?

    Как будто имя имеет значение! Она отчетливо произнесла его в обессиленной тишине. Одно имя, но от этого у него перехватило дыханье, хоть он никогда его не слышал. Он повернулся на постели.

    — Немец?

    — Да.

    Он закрыл глаза.

    — Ты хочешь совсем свести меня с ума? Опомнись!

    — Но это правда.

    — Что, что? Не хватало только, чтоб это был какой-то нибудь зверь из Печкарны... Да? Гестаповец?

    — Нет... и не кричи. Он не оттуда... но, кажется, еще выше... у него большая власть, это я знаю!

    Она назвала учреждение — название было знакомо. Гонза определенно где-то его слышал, но имел о нем лишь туманное представление; оно не так явственно пахло кровью и не имело той ужасающей репутации, как гестапо. Видимо, компания головорезов более высокого полета. В перчатках...

    — И ты там шпионишь... или как?

    — Нет. Я знаю только его. Он мне нужен.

    — Да? Он дает тебе деньги? Побрякушки? Или сигареты? С каких пор ты куришь?

    — Я не курю. Эти просто остались тут. Зачем ты меня оскорбляешь?

    — Извини... — прохрипел он. — Ты не погасишь лампу? Я не хочу ничего видеть. И не щади меня. Обещаю, что теперь выдержу все.

    Странно! Только теперь в этой пустой тьме она осознала, что ей очень мало о нем известно, что она знает его скорей как человека — да и то довольно относительно, — чем как сотрудника некоего всемогущего учреждения. В этом сказалось чисто женское безразличие. Да и он не любил говорить о месте своей службы, он вообще мало говорил о себе, о своем прошлом и о теперешней работе. Он как будто не придавал ей значения, во всяком случае, делал такой вид. Когда она однажды прямо спросила его, он снисходительно улыбнулся.

    — Ничего возвышенного, — и махнул узкой, крепкой рукой. — Ты все равно не поймешь. — И продолжал, разговаривая как бы сам с собой: — Страшно путаное дело! Должность — формальная вещь, моя милая, все зависит от случайных влияний, от связей наверху, в общем от того, какая у тебя власть. Система — если во всем этом есть какая-нибудь система, даже для меня самого подчас загадка. Все друг друга подстерегают — точная копия нашего мира! Поняла? Нет. Ну вот, а я ведь выболтал что-то вроде служебной тайны. Пей и не ломай голову над проблемами Новой Европы.

    Иногда, особенно подвыпив, он говорил с насмешливым презрением о делах, с которыми был связан всей своей жизнью. Пошлый кретин! Он не назвал имен, но и так было ясно, кого он имеет в виду. Видимо, он испытывал потребность облегчить душу перед человеком, который не смеет его выдать; ему нужна была ива, которой можно вышептать все свои сомненья.

    — Ты меня очень ненавидишь? — спросил он ее, когда они лежали рядом.

    — Зачем вам это знать?

    — Опять — «вы». Не дурачься. Когда двое спят вместе, они могут говорить друг другу «ты». Ненависть — другое дело. Ты чешка, у тебя брат патриот, борец против нас... а я! Ненависть я бы понял. Не утруждай себя этим!

    В мягком полумраке рисовался острый профиль с выступающим упрямым подбородком; поросшая черными волосами выпуклая грудь вздымалась и опускалась. Правое плечо было отмечено шрамом — вероятно, от пулевого ранения. Он был не стар — ему едва перевалило за сорок. Сильное, самоуверенное мужское тело отдыхало после объятий. В такие минуты он любил поговорить.

    — Хотел бы я встретиться с тобой в другом месте и в другое время, как равный с равным, даже жениться на тебе, иметь от тебя детей, зажить самой обыкновенной жизнью, быть сентиментальным и, может быть, даже немножко скучать. А что? Скука не всегда плохая вещь: человек, переживший то, что пережил я, сумел бы ее оценить. Я тебе говорил, что когда-то изучал медицину? Бросил, заинтересовался другими вещами, но иногда немного жалею об этом. То ли годы берут свое. Врач! На этом поприще можно состариться и умереть с добрым чувством. Если только вообще можно умереть с добрым чувством. Я видел, как умирали многие, и сильно в этом сомневаюсь. Умирание всегда нечто противоестественное, это насилие, совершается ли оно в постели, среди рыдающих родственников, или после выстрела в затылок... Результат один: герой-патриот, мученик, дюссельдорфский убийца — ни к одному из них не приложимы все эти выдуманные понятия... после того как жизнь покинула их тело. Ты, конечно, не согласишься, и я тебя не принуждаю. А жаль. Мы с тобой друг к другу вполне подошли бы. Все зависит от обстоятельств. При других обстоятельствах я мог бы оказаться на месте твоего героического братца, а он на моем...

    — Нет, не мог бы, — решительно промолвила она, натягивая на себя одеяло. Ей вдруг стало неловко своей наготы.

    Он улыбнулся, глядя в потолок.

    — Упрямая! В человеке есть все, все свойства: от ангела до Люцифера. Моя профессия позволяет мне многое видеть, я мог бы тебе это доказать. Все зависит от того, какие твои свойства вызываются к действию обстоятельствами. Думаешь, твой музыкальный народец, который теперь кичится своим голубиным нравом, не восстал бы против своего крысолова, если б вас было в десять раз больше? Я не склонен его недооценивать. Сила тоже обстоятельство, да еще какое! Это магическое чувство, оно похоже на опьянение...

    — Нельзя все сводить к обстоятельствам, — возразила она. — Человек не марионетка на ниточке...

    — Разве я это говорю? Но его характер, склонности, чувства, любовь к жизни и так далее — все это тоже обстоятельства. Их он не выбирал, они у него с рождения, так же как не выбирал он семью, национальность, часть света, расу, интеллект.

    — В таком случае он даже не виноват, даже не...

    — Умница! Он и не виноват. Что такое вина? Суеверие, выдумка тупиц. Виноват всегда побежденный, потому что проблемы виновности крепко держит в руках победитель. Так же, как право, историю, мораль и всю эту возвышенную белиберду. На это у него после победы предостаточно времени. Впрочем, в том, что я говорю, нет ничего нового, и хоть все это кажется тебе отвратительным и бессмысленным, но это так. Не думай, что это доставляет мне особенную радость, я не вижу в мире ничего хорошего...

    Он лжет, лжет, говорила она себе, он зло, живое, темное зло, особенно опасное тем остатком человечности, который в нем, кажется, сохранился! Он не убедит меня, пусть хоть разорвется! Ну и что же? Мы выполняем по отношению друг к другу неписаный договор, он принес мне сегодня весточку, и потому все в порядке. Какое значение имеют мои взгляды? И вообще — я?

    ...— Не знаю, отчего я говорю об этом. Я бы сказал, что эти речи дьявольски не к лицу германскому офицеру. — Он засмеялся при этой мысли. — В конце концов я не стремлюсь тебя переубедить, ты мне нравишься, какая есть, а ты фантастически упряма. Крепко зажала свои благородные понятия в горсти, словно крейцеры, и занятно, с каким упорством ты их от меня защищаешь. Ты красива, и у тебя великолепное тело, словно нарочно созданное для любви...

    — Не говорите так, — перебила она, — я много раз просила вас об этом. Это не имеет отношения к нашему договору...

    — Молчу. — Он нашел под одеялом ее руку. — Однако при условии, что ты бросишь это неуместное выканье. У тебя холодные руки. Я не хотел тебя обидеть, но мне жаль, что мы встретились так не вовремя. Все могло быть совсем иначе. А знаешь, ведь скоро у нас с тобой маленький юбилей! Три четверти года! Это надо отпраздновать! По нынешним временам невозможно ждать крупных дат, многие серебряные свадьбы не будут отмечены!

    Три четверти года! Он говорил во тьму, и она слышала его близкое дыхание. Слова его были острые осколки камней; они ранили ее, но она строго-настрого запретила себе жалеть и себя и его.

    — Уже тогда, когда я впервые тебя увидел, — продолжал он, — я знал, что у нас с тобой будет. Есть в тебе нечто...

    Лучше б он молчал! Она даже не помнит, когда увидела его впервые, не заметила его тогда, жила как во сне, в вечном страхе, что сделают со Зденеком, полубезумная от чувства беспомощности, а потом ее вызвали, она стояла среди них, и вокруг были чужие лица, она не отличала их друг от друга, были только лица да ненужные, ничего не говорящие предметы: массивная чернильница, и портреты, и толстый ковер с бахромой, у стоячих часов с чеканным циферблатом был приятный, мелодичный бой, за окнами вот так же лило... Она искала глазами, не увидит ли Зденека, — страстно желала этого и в то же время боялась себя, — нет, его здесь нет, может быть, им устроят очную ставку. Нет. Она не видала его с того последнего вечера, когда он сидел у нее, вот здесь, на этой широкой тахте, с рассеянным лицом. «Ну, Сверчок, — сказал он ей с улыбкой, в которой видна была тревога, — он с детства называл ее Сверчком — в те редкие минуты, когда они не ругались, — теперь ты должна встать на ноги — война, детка». А потом вышел на улицу в пальто, оставшемся от отца, и вот она стоит перед теми, кто его схватил и держит его жизнь в своих руках. Она, наверно, бледна, но держится, чтоб они не увидели ее страха и отчаянья, — она знала, что и он хотел бы видеть ее такой, — а они рассматривают ее, как пойманного зверька, и задают непонятные вопросы, по которым она даже не догадалась, что он, собственно, сделал, и спрашивают о людях, которых она никогда не знала, — он ни во что ее не посвящал из осторожности, — теперь она воспринимала это как несправедливость, — и это длилось без конца, без конца, а потом ее вдруг отпустили, видимо, поняли, что она ничего не знает; ей не хотелось уходить. Она спросила их: что с ним? Где он? Не ответили.

    Дни, часы, минуты. Поиски его товарищей, с которыми она была знакома: одни ничего не знали, во всяком случае, делали вид, что не знают, другие утешали, обнадеживали, кое у кого от страха подергивались углы рта, иные посылали сказать, что их нет дома, а некоторых она совсем не нашла, и остались ей только отчаянье, слезы, она могла лишь бессильно метаться в постели без сна, без облегчения. Что делать? Куда обратиться? Как спасти его? Или опять пойти к ним, упасть на колени: отпустите его, пожалуйста, отпустите, он невиновен, ручаюсь, невиновен, ведь это Зденек, я знаю его с детства. Дни, недели... Потом она снова очутилась в той вилле, но там уже никого не было, за столом сидел только он, на среднем пальце у него блестел перстень с халцедоном, он не кричал и, казалось, вовсе ее не допрашивал. Выглядел он человечней, чем другие, держался дружески, и она мало-помалу привыкла к его лицу, а потом осознала, что не боится его. Он шагал по ковру в элегантном штатском костюме и, говоря, даже улыбался.

    Дни, недели... Чего ему от меня надо? — невольно подумала она, когда он однажды проводил ее до двери. — Я ничего ему не скажу! Он предложил отвезти ее на своей машине, а потом сидели в незнакомом, когда-то, видимо, фешенебельном кафе, как старые знакомые, и перед ними стояли бокалы с вином. Она ничего не могла понять.

    — Мне с первого взгляда было ясно, что вы ничего не знаете, — успокоил он ее с открытой улыбкой. И положил ей ладонь на руку. — Вы не обидитесь, если я скажу, что сижу с вами не по долгу службы, хотя дело вашего брата, скажем так, на моем попечении? Тем, что вы здесь сидите, вы нисколько не грешите против него, скорее наоборот.

    — Пожалуйста, скажите, что с ним будет? Чем я могу ему помочь?

    Ее самоотверженный порыв как будто тронул его, он долил бокал и задумался, устремив взгляд в окно, на покрытую слякотью улицу.

    — Трудно сказать... Сами вы — абсолютно ничем. Дело еще в стадии расследования, и пока, собственно, ничего не решено, но... не хочу вас обнадеживать. Это невероятно сложное и тяжелое дело...

    — А надежда?

    После небольшой паузы он участливо покачал головой.

    — Никакой. Для него никакой... Его действия, которые уже сейчас неопровержимо доказаны, такого сорта... вы понимаете? Нет такого суда, который не вынес бы единственно возможного приговора...

    Лицо его расплылось за пологом ее слез.

    — Но ведь должна же быть какая-нибудь возможность...

    — Трудно сказать. Пожалуй, она есть. Но единственная и довольно неверная. Успокойтесь, прошу вас! Не плачьте! На нас уже смотрят. Вы курите? Пожалуйста!

    Она знаком отказалась; тогда он наклонился к ней через стол и снова, может быть, неумышленно коснулся ее руки.

    — Необходимое условие — чтоб он не предстал перед судом. Понимаете? Случай необычайно сложный, и для расследования, может быть, — повторяю, может быть, — потребуется, чтобы он жил. Очные ставки, свидетельские показания и так далее — все это может длиться месяцы. Сколько понадобится. А по всему видно, что война не затянется. Понимаете? Как бы состязание со временем. Но это единственная возможность.

    Она поняла. Пораженная, подняла на него глаза.

    — И вы... вы могли бы...

    Он не ответил, только с еле заметной улыбкой прикрыл веки. Потом оглянулся и велел кельнеру подать кофе.

    — Где он? — спросила Бланка.

    Слабенький, робкий росток надежды.

    — Давайте договоримся с вами, что вы преодолеете любопытство и не будете задавать ненужных вопросов.

    Она заметила, что у него открытая, светлая улыбка, минутами в этом твердом лице появлялась почти мальчишеская нерешительность.

    — Друзья, да? — Он поднял бокал. — Вы должны понять, — прошептал он, улыбаясь шутливо-заговорщицкой улыбкой, — что все имеет свои пределы. Служебная тайна! Не кажется вам это вино слишком кислым?..

    — А я что должна для этого сделать?

    — Ничего. Не терять мужества и беречь нервы. И желать, чтоб скорей кончилась война. И снова улыбаться! Попробуйте, не забыли, как это делается? Браво! Я сумасборд, правда? Итак, за вашу улыбку!

    Он не торопил событий, был изумительно терпелив и приносил ей короткие весточки. Брат жив, все в порядке. Писать он, само собой, не может. Здоров. Она была переполнена благодарностью, хотя и не могла избавиться от опасений. Она нарочно не подводила губы и, когда шла на свиданье с ним, надевала самые старые платья. Он понял почему — и улыбнулся.

    — Вы были бы хороши и в мешковине. Бланка.

    Как-то раз он приехал прямо к ней в блестящем мундире, черная машина барственно расположилась перед обыкновенным доходным домом на обыкновенной улице, вызывая нежелательный интерес, который Бланка скоро прочла на лицах жильцов: «Сучонка продажная, вся тут сказалась». Ну как она может им объяснить? Она ужаснулась и попросила его больше к ней не ездить и не носить при ней мундира, потому что всякий мундир внушает теперь страх. Он обещал со смущенным недоумением. Но и в штатском осанка его оставалась военной. Он сказал ей свое имя — Георг. То есть Иржи, Ирка, звучит неплохо, но она никогда не звала его по имени. И, задетая, отказалась, когда он с дружеской непринужденностью предложил ей денег — у него ведь больше, чем нужно. В комнате ее осталась только вот эта коробочка сигарет, больше ничего она не приняла, даже его предложение пустить в ход свое влияние, чтобы освободить ее от тотальной мобилизации с тем, чтоб она могла найти себе более подходящую дневную работу. Нет, ей не надо никаких льгот, она останется на заводе, как остальные. Его забавляло ее упрямство, но он ни к чему ее не принуждал, держался безупречно, временами был весел, временами печален — как все люди. И ее не удивило, когда он однажды пригласил ее к себе на квартиру: глупо слоняться по неуютным кафе, на глазах у людей; он сказал это без тени угрожающей настойчивости, но она поняла, что надо согласиться. Он занимал прекрасную квартиру на Летне с видом на парк Стромовку и даже не подумал скрыть, что до него здесь жил врач-еврей, угнанный в концлагерь. Книги, ваза, радиола, миниатюрная кухонька, о которой она всегда мечтала, сухое тепло калориферов.

    — Вы здесь у себя дома, пожалуйста, хозяйничайте, я живу один как перст.

    Нет, она ни к чему не прикоснулась, брезгливо уселась в кресло и с бьющимся сердцем стала ждать неизбежного. Он не торопился. Вино, музыка, мягкий свет торшера. Она почувствовала его за спиной и замерла, когда он легко положил руки ей на плечи.

    Подняла покорные глаза:

    — Это — условие?

    Он погладил ее по волосам.

    — Нужно ли так об этом говорить. Бланка? — укоризненно промолвил он. — Зачем тащить в наши отношения грязь, в которой мы неповинны? Ты мне нравишься как женщина и нравилась бы когда угодно и где угодно. — Он первый заговорил с ней на «ты». — У тебя есть кто-нибудь?

    Она, не лукавя, покачала головой — тогда у нее никого не было.

    — А был у тебя уже мужчина? Я хочу сказать: ты еще девушка?

    Она почувствовала, что вспыхнула.

    — Нет.

    — Ну вот видишь. Тебе нечего бояться. И меньше всего — меня. Он погасил свет, и она стала вещью. «Война, Сверчок, — говорила ей ожившая тьма, — не смей думать о себе». Да, да, я знаю: где-то гремят орудия и умирают люди, а здесь только жгучая тишина прикосновений и дыхания, не кричи, не сопротивляйся! Нет, это не я, не я, еще нет! Так надо! Надо, чтоб Зденек остался жив, ведь ты ничего не теряешь, не думай, не чувствуй, не участвуй в этом! Зачем играет музыка? Она закрыла глаза, и ее подхватил вихрь, призрачный и мягкий, она сопротивлялась ему, стиснув зубы и комкая пальцами материю: «Я не здесь, здесь только мое тело, не имеющее значения, жалкое, ничтожное тело, захватанная монета», но она была здесь, хоть и сопротивлялась тому, что близилось, полыхая на нее из этого горячего и сильного тела...

    — Зажги! — прервал тишину ее крик. — Ради бога, зажги!

    Свет облил Гонзу, он перевернулся на живот и уткнулся лицом в подушку.

    — Ты восхитительна, — благодарно промолвил тот, другой и поцеловал ее в ладонь. — Ты восхитительна, знаешь?

    Если б он молчал, если б он только молчал!

    Она обхватила Гонзу руками, прикрыла своим телом, словно желая оградить от того, что должна была рассказать ему, и уже не сдерживала слез. Он не видел их, не слышал ее больше, а когда поднял голову — у него было другое лицо. Она его испугалась. Он отстранил ее рукой, стряхнул с себя и встал с постели. Куда он? К окну. Обратно к постели. Провел ногтем по листу пальмы, сжал виски, застонал. К стене. Банальный трафаретный узор. Кто живет по ту сторону стены? Где я? Потом успокоился, но не повернул головы.

    — Тебе ясно, что я должен его убить? — Он произнес это неестественно спокойным голосом. — Должен. Я знаю как. Должен потому, что он не имеет право жить, пойми.

    Он прижался лбом к стене, почувствовал ее неровности, и ему захотелось боли, физической боли, которая оглушила бы. Он закрыл глаза.

    — Не смей! — Это донеслось откуда-то издалека, он не поверил. — Нельзя, ты должен понять, что нельзя этого... Опомнись!

    Он вздрогнул, повернулся и пошел к ней с безумием в зрачках.

    — Почему? Ты его защищаешь? От меня! Он доставляет тебе наслажденье. Понимаю. Наверное, делает это хорошо, этот сверхчеловек, он сильный самец?..

    Он знал, что бьет в больное место, но продолжал говорить, потому что ее ужас доставлял ему горькую отраду, в этом было облегчение, ему хотелось терзать ее, ему нужно было, чтоб она страдала, чтоб упала перед ним в слезах, как библейская грешница. Этого он не дождался. Что она говорит?

    Ах, хорошо бы не быть, не жить...

    — Пойми! Если ты это сделаешь, ты убьешь Зденека. Тогда все было напрасно... И я не позволю. Пойми! Никогда не позволю...

    Он остановился, опустив руки и дрожа, к горлу подступила тошнота, хотелось плакать — он только вяло махнул рукой. Опомнись! Он не узнавал ее, его потрясло упорное сопротивление, она другая, это уже не та девушка, что была летом в «Итаке»... Эту не сломишь, хоть избей до смерти и как ни старайся вытряхнуть из нее упрямство.

    — Не смей! Если сделаешь, я сама тебя выдам, слышишь? Сама тебя выдам!

    Он чувствовал, что лицо его мокро от слез, но не стал вытирать его. Как удобно, Павел держит это в промасленной тряпке под диваном — спасибо, Пишкот! Но — не смей! Он понял, и ослабел, и вдруг почувствовал пустоту, растерянно запустил пальцы в растрепанные волосы — хороший у меня, наверно, вид, — комната плыла в полутьме и была все такая же, он ненавидел ее. Он подошел, прищурившись, к фотографии на стене, поклонился правильному лицу Аполлона, подавляя желание сбросить его на пол.

    — Милостивый государь, — сказал он портрету, — ваше геройство обходится чем дольше, тем дороже. Меня, например, оно только что доконало. Для кого вы все это совершили? Да здравствует это ваше человечество! Это ваше будущее! Я плюю на них!

    Он умолк, увидев ее глаза. Изумленье, разочарованье, стыд.

    — Нет, так ты не должен говорить! — услышал он. — Тогда лучше уходи и не оскверняй того, что было... И имей в виду — я его одобряю! Одобряю все, что он делал, и горжусь им... Чего бы это ни стоило, чего ни будет стоить... И никому, слышишь, никому не позволю его оскорблять. Даже тебе! Я не хочу, чтоб ты любил меня и был глух и слеп, пойми, такого я тебя не хочу!

    Он был потрясен. Он стоял перед ней, испытывая удушающий стыд, и ожесточенно тер лицо. Нет. Все равно это только кошмарный сон. Бред. Только завтра ты от него не проснешься, потому что нет ни завтра, ни послезавтра, потому что...

    — Хорошо, я не буду, — прошептал он, отводя взгляд. — Что было, то было, и я забуду. Если хочешь. Должен забыть, потому что люблю тебя, потому что, несмотря на все, не могу себе представить, как жить без тебя... Встану перед тобой на колени и буду просить как нищий, я не стыжусь этого, но ты должна мне обещать, что больше... что больше никогда к нему не пойдешь...

    Он выдирал из себя комки слов, дрожа от бессилия перед той почти нечеловеческой непреклонностью, которую чувствовал в ней. Слушай, что она говорит!

    — Но я не могу, пойми! Не могу, хоть знаю, что для тебя это ужасно... я не лгала тебе, я тебя страшно люблю... И все-таки должна... я буду к нему ходить, пока будет нужно, пока это не кончится, буду ходить, потому что не могу иначе...

    Гонза опустился возле нее, сжимая голову в ладонях, он понял, почувствовал при этом, что жизнь застывает в нем и все рушится в безобразный хаос. Милан! Может, лучше б она солгала? Почему она не обещает мне?.. Может, в этом был бы гнусный выход? Фу! Она просто сумасшедшая, требуя от меня такое. Все навыворот! Нет, не знать об этом! Но теперь уже поздно. Чего еще нужно от меня этому фанатику правды? Чтоб я помешался? Если это уже не произошло? Нет, это нет, этого не говори! Это ведь... Что еще?

    Он не мог постичь того, что она теперь сказала, и смотрел на нее во все глаза.

    — Так знай же все... Он мне нужен, чтобы Зденек остался жив... клянусь тебе, я его ненавижу, хоть он и лучше других и он тоже рискует... И я не только ради Зденека, но и ради... Думаешь, был бы ты на свободе, если б... если б...

    Она проглотила конец фразы, увидев его глаза, но было поздно.

    — Значит, — говорил ей тот, другой, с непонятной улыбкой, за которой он всегда прятался, — у меня есть соперник. — Он стоял у окна, спиной к ней, голову его окутывало облако дыма; он не шевельнулся. — Браво, Бланка! Признаюсь, этого я не ждал, но в конце концов понятно, что ты не делаешь ставку на меня. Это теперь рискованно. Ну что ж! Попробую, хотя все зависит от того, в чем суть дела. — Он слабо улыбнулся и кивнул. — В общем беда мне с твоими героями, голубушка. Кто же этот мой уважаемый соперник, ты понимаешь, мне это надо знать...

    — Он тебе не соперник, — возразила она. — Ведь я его люблю.

    — Правильно. На это я, конечно, рассчитывать не могу. Понимаю. Меня ты, как патриотка, должна только ненавидеть. Что ж, хоть какое-то чувство...

    — Нет... неправда, — прошептал Гонза запекшимися губами и закрыл ладонями лицо. — Ты с ума сошла.

    Она глядела на него широко раскрытыми глазами, кусая губы; не выдержав его взгляда, она склонила голову. Прядь волос упала ей на плечо; волосы тускло светились.

    — Ты не знаешь, что я пережила. Я боялась за тебя, пойми! Пойми, ради бога! Я не хочу больше утрат!

    — Прошу тебя, разбуди меня... Не говори, что ты так гнусна! Я не хочу тебя ненавидеть. Ведь это неправда!..

    Он смял сигарету в пепельнице, повернулся к ней уже с невозмутимым выраженьем лица; видимо, научился кое-что таить в душе и владеть собой, даже сложил складки вокруг рта в ободряющую улыбку. Она ему шла. Крепкие, невероятно правильной формы зубы годились бы для рекламы зубной пасты, если б не слегка выступающие вперед резцы, говорившие о волчьей жадности к жизни.

    — В общем это весьма умилительно... Любовный роман среди военного неистовства, это надо оценить! — Он даже не обиделся, когда она отдернулась от его руки, которую он хотел успокоительно положить на ее голое плечо, он приподнял ей пальцем подбородок. — Смелей, мадемуазель Джульетта!

    — Почему меня не забили там насмерть? — как в бреду шептал Гонза в пустоту. Трясина, теплая, разлагающая, засасывала и была бездонна. Он отвергал ее. — Все могло кончиться гораздо лучше... без грязи, если б меня там убили...

    Он не слышал ее плача, он оглох.

    — Пойду туда и все скажу о себе... Я все делал один... Ты понимаешь хоть, что не могу я принять такую свободу?

    — Хорошо, успокойся, — улыбнулся он ее негодованию. — Не отрицаю, гнев тебе к лицу, но он напрасен. Я привык держать слово. Узнаю, в чем там дело. К тому же мне любопытно, чем все это кончится. Довольно забавный треугольник, не правда ли? Мне нетрудно было бы его разрубить, но я этого не сделаю. Вероятно, я лучше, чем мог бы себе позволить. Не знаешь, что он там натворил? Ты что, онемела? Очнись! Ты могла бы больше доверять мне, раз уж я ради тебя позорно предаю интересы рейха. Мой начальник лопнул бы, как жареный каштан, если б услышал наш разговор. Должен сказать, что я не специалист по мелким мальчишеским выходкам. — Он откашлялся и ласково подмигнул ей, но в глазах его светилась насмешка, за которую она его ненавидела. Он забарабанил ногтями по ночному столику и прибавил с подчеркнуто серьезным выражением: — Ты, надеюсь, понимаешь, что я не жажду его благодарности? Вообще не обязательно ему знать о моем существовании и твоих визитах ко мне. Это даже может повредить его здоровью. Сильно сомневаюсь, чтоб он был вне себя от счастья, если уж он так страшно тебя любит. — Он вздохнул с наигранным мелодраматизмом. — Что поделаешь? Остается хоть пользоваться телом. Жаль, но и это немало.

    — Замолчите! — она заткнула уши.

    — Разве не так? Ведь чувство принадлежит другому. Впрочем, по нашим временам ревность — излишняя роскошь. Если так пойдет дальше, нам придется отказаться вообще от всяких чувств. Что ж, желаю счастья — купайся на здоровье в этой водичке, пока есть время. В конце концов у тебя все равно останусь только я. Хочешь пари?..

    — Нет, нет! — она обхватила Гонзу, в страхе прижалась к нему. — Ты не должен этого делать! Если с тобой что-нибудь случится, я не переживу! Пусть что угодно, но я твоя, только твоя, клянусь тебе... Но поступила бы так снова. Тысячу раз! Ты должен понять, должен, у меня нет другого выхода...

    Птица... Это хищник, он машет широкими крыльями над остриями елей... она указывает на него пальцем, и опять пылает лето, и опять они идут знакомой ложбиной, и она на ходу толкает хрупкие башенки коровяка, волосы ее выбелены солнцем, на носу несколько девчачьих веснушек, она смеется, впуская в рот солнечный свет...

    ...а теперь они лежат рядом на дне дождливой ночи, две выброшенные вещи, уже ничьи, закутанные в испуганную тишину, и он знает, что ничего не сделает и ничего не предпримет, он догорел, и в нем уже нет гнева, а только подергивающая боль, он истлевает ею, и есть в нем сухой, нечувствительный покой, который страшит, это покой камня и глины, покой пепелища.

    Заснула? Он не слышал ее дыханья.

    — Сегодня была у него?

    — Да.

    — Всего несколько часов назад?

    — Не говори об этом!

    — Спала с ним?

    — Да.

    Это заставило его пошевелиться, он отстранился на постели, но удержал крик.

    — Я больше ничего не буду скрывать, — услыхал он.

    — Осторожно, Горация! Ты видела «Дикую утку»?

    — А что?

    — При помощи так называемой правды можно и убить. Было такое дело.

    Она возразила после некоторого раздумья:

    — Нет, не верю. Что можно убить правдой, того вообще не существует.

    — Может быть. Я уже ничего не знаю. Ни за что не поручусь. Знаешь, о чем я думал? Ужаснись! О том, что ты делаешь нечто такое, что и твой брат.

    — Что же я могу делать? — горько вздохнула она. — Что такое я?

    — Не знаю. Я придумал подходящее объяснение, понимаешь? Самообман. Пахнет юной романтикой. Это мне не приходило в голову. Достоевский говорит, что нет ничего более фантастического, чем действительность.

    За окном позванивал железный карниз.

    — Что будет с нами?

    Она захватила его врасплох; об этом он не думал. Он промолчал, тело онемело в одном положении, ему казалось странным, что он вообще еще чувствует. Смешные мурашки бегают по рукам. Он что-то говорит.

    — Мальчишкой я боялся ходить к мяснику напротив. Боялся не этого добродушного убийцу с огромными лапами, а того, что там висели на крюках страшные выпотрошенные туши. Я был очень нервным ребенком. Эти туши, понимаешь... Но ничего! Упрекать не в чем, собственно, все безумно логично и, может быть, правильно, я понял это, пожалуй, так, как человек, который понял, что должен умереть. Только, видишь ли, что-то во мне не понимает. Не может понять... Сам не знаю как следует, что это такое.

    Встать, уйти! Так ты не можешь остаться, это бессмыслица. Он сообразил, что дом уже заперт и она волей-неволей должна проводить его до выходной двери, до проклятой ниши; его страшил этот путь!

    Вдруг он почувствовал, что она прижалась к нему всем телом, почувствовал уступчивую упругость бедер и груди. Он не пошевелился, Обнаженная рука легла ему на грудь, пальцы отчаянно впились в плечо, он им не противился, но и не нашел в себе сил пойти им навстречу. Он уже не существовал.

    — Я понимаю тебя, — слышал он ее шепот, — пойму и тогда, когда ты встанешь и уйдешь, и я тебя больше никогда не увижу. Но я боюсь этого... мы с тобой не виноваты, это война... Если она скоро не кончится, все будет напрасно. Я хотела бы быть с тобой одна на свете... Ты не знаешь, каково мне было все это время, когда я видела, как ты счастлив... Ты ничего не подозревал и мог быть счастлив... а во мне это уже было, эта ночь, она отравляла мне каждое мгновение... хотя мы вместе и плавали и обнимались... это было во мне все время — даже когда мы смеялись. Ты это замечал иногда, спрашивал, что со мной. Помнишь? Я знала, что придется платить, я торговалась сама с собой за каждый день, за каждую неделю, еще раз говорила я себе, хоть разок, еще увидеть его, почувствовать его губы... Если б ты знал, каково мне было сегодня вечером, когда мы расстались и мне предстояло это... Пока я тебя не знала, пока не полюбила тебя, это не было так ужасно, потому что я была одна, принадлежала только себе — так какое это имело значение? Я ведь получала анонимные письма, меня обзывали немецкой шлюхой, грозили, но даже это мне было не так больно, как все, что было потом... Вечный страх перед тем, что будет, ощущение грязи, сознание, что я недостойна тебя, что должна буду однажды причинить тебе такое... Если б ты знал, сколько раз я в душе отступалась от Зденека... и спохватывалась в последнее мгновение... и выхода не было... и нет... не избежать... Ты меня понимаешь? Обними меня, прошу тебя, если в тебе еще осталось что-нибудь, кроме отвращения, если ты не гнушаешься мной, обними!..

    Он, уже не владея собой, прижимал ее к себе что есть силы, словно желал защитить ее, не позволить, чтоб ее вырвали у него из рук, слиться с ней в одно тело, спрятать ее в себе, он захлебывался от жалости, дышал ей в волосы, сцеловывал слезы с ее глаз, неловко гладил ее тело и не мешал своим слезам течь. Милая, — говорило в нем, — я не отдам тебя, никому больше не отдам, не бойся, я здесь, с тобой и не оставлю тебя, не плачь, не плачь, не могу больше!.. Были в нем головокружение и бессильный бунт, и были в нем печаль и ужас перед тем, что их обступило. Говори, говори, прошу тебя! Я хочу тебя слышать!

    — ...Теперь ты знаешь, понимаешь, почему я не могла быть с тобой вполне, жить с тобой... я боялась затащить то чистое, что было между нами и что было нашим, в эту грязь. Что бы ты сказал, если бы узнал все? И мне было страшно, когда я чувствовала в тебе то горькое, непонимающее желание, чувствовала, как ты борешься с собой и не знаешь... Ведь и я, я сама желала тебя и желаю, как безумная, ты должен был это заметить, я с ума сходила от желания, когда ты меня касался, я ведь обыкновенная женщина... если бы ты знал, если б я только могла передать тебе все, ох, милый... Теперь ты все это знаешь, и вот я... И если ты еще желаешь меня, даже теперь, не жди, возьми меня, ведь я твоя... Нет, я не сошла с ума, я хочу тебя... Давай убежим сейчас, сейчас же и забудем обо всем, ничего нет, только мы двое — ты и я, возьми меня без колебаний... я хочу... посмотри на меня...

    Он весь трепетал, он опомнился, только когда она с неожиданной стремительностью высвободилась из объятий.

    Это был не ее голос. Он услышал шорох материи.

    Свет. Она не погасила, решила отдаться ему в потоке света. Сейчас, сейчас, свистело в смятенном мозгу, сейчас свершится то, чего он так страстно желал бессонными ночами, и уж нельзя отступать... «Смотри, смотри на меня!..» — «Нет, не делай этого, — хотелось ему закричать, — ради бога, не надо! Не сейчас!» Распущенные волосы раскинулись по подушке, и теплая, дышащая нагота выступала из скорлупы и открылась его глазам и отдавалась им, а он жмурился от ее сверкания и смотрел на нее сквозь ресницы. Он не дышал. Вот! Она лежит перед ним нагая, неправдоподобно белая, он не знал, что она так прекрасна — иди сюда, звали руки и тянулись к нему в мягком свете, — это была статуя, она принимала его с томным блеском в глазах, шептала полуоткрытыми губами, это было как тихий стон: он не двинулся, пока руки не охватили его шею с суровой, упрямой силой, которой он не умел воспротивиться. Вот это тело, тысячу раз познанное в беглых прикосновениях и все же мучительно недоступное, не раздумывай, бери ее, ведь это она, ее тело, ты узнал его...

    Нет, не узнал, оно было другое! Чужое! Оно обжигало ладони, но тепло его не проникало внутрь, это тело молчало, и были на нем руки, чужие, алчные руки завоевателя, горячившие ее своими прикосновениями. Не думать! Преодолеть это! Он оттолкнул эти чужие руки... которые несколько часов назад... и удивленная насмешка... Не думать, господи, ведь это она, ее тело... может, еще горячее от чужих объятий, тело, в котором еще замирают отзвуки чужого наслажденья. Нет! Не думать! Он закрыл глаза и со знобящим страхом почувствовал, что все в нем остывает, он мертв, а рядом прекрасная, но отнятая вещь, уже не принадлежащая ему, и его душит стыд, и он цепенеет в позорном бессилии от этой мертвой тишины в теле.

    — Не могу!

    Он лег на бок, чтоб она не видела его лица, и тут, только тут, сразу, с ошеломляющей ясностью понял, что уже никогда, никогда не сможет ее взять, что это конец, что он проиграл, предал ее, что в эту страшную минуту навсегда уронил ее в пустоту.

    Он уткнулся лицом в подушку и впился в нее ногтями.

    Дождь по карнизу стучал слабее, щелкнул выключатель, и их милосердно накрыла тьма; он лежал в этой тьме и пил ее губами — наконец-то он на льдине, и она уносит его в ревущую бездну. Он уже не чувствовал ее рядом, понял, что она отстранилась. Здесь ли она еще? Он услышал дыханье. Тем хуже! Уйти, прежде чем рассветет, его охватил безумный страх перед ее глазами. Перед словами. Ключ от дома! Завтра? Послезавтра? Через десять лет? Теперь это уже неважно. История их любви увязла в грязи, и ему больше нечего ждать, нечего — даже конца войны, для него все только что кончилось, и остается только уползти прочь. Нет, это неправда. Он приободрился и, сев на постели, нечаянно задел рукой голое плечо, оно ускользнуло от его пальцев; он ощупывал пустоту, пока не коснулся пола потерявшими чувствительность ногами.

    Свет показал ее уже одетую, она стояла перед зеркалом и расчесывала волосы. Он осмелился украдкой взглянуть на ее лицо. Оно было бледно, окаменело-серьезно, без слез. Она поняла, что произошло, и укрылась за свою особенную непроницаемую гордость. Он знал это лицо: оно принадлежало той девушке, с которой он когда-то не решался заговорить в коридоре утреннего поезда.

    Звяканье ключей вывело его из забытья — многозначительный звук! — потом щелкнул замок двери, он встал с места и двинулся за своим собственным гробом по темной лестнице, ощупывая перила, и спускался как на чужих ногах, падал все ниже и не осознавал, что идет. Как давно проходил он здесь? Год назад или больше, вечность? Запах высохших цветов и штукатурки...

    Металлический лязг ключа в замке. Он вышел из двери, остановился в нише и больше не оглянулся. Тьма перед ним раскрылась, смотрела ему в лицо, дождь перестал, мокрый ветер, пробегавший по каменным руслам улиц, обнюхивавший углы, навалился на него, ударил по лицу, пробирался сквозь одежду к телу.

    Он его не чувствовал, потому что не чувствовал теперь ничего.

    Снова загремел ключ — теперь уже за его спиной.

    Шаги удалялись.

    Один. Какая-то пропасть в нем. Посмотрел по сторонам.

    Куда идти? Пошел вперед, свесив голову и опустив руки, жалобный голос кларнета взвился вверх и, сорвавшись в рыданье, упал в индиговый омут.

    Он прокладывал себе дорогу в шевелящейся темноте, ударился лбом о фонарный столб на углу, застонал, зашатался на мокрой мостовой, но физическая боль, тупо нывшая под черепом, пробудила его к действительности.

    Пошел дальше. На ощупь, как слепой. Улица была пустынна. Вдруг повеяло знакомым запахом свежего хлеба, пальцы коснулись спущенной металлической шторы и скользнули по ее рифленой поверхности. Дальше идти не было сил. Вот здесь. Он сел на истоптанное крыльцо булочной и, подперев лоб ладонью, разразился почти неслышным плачем.

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 39      Главы: <   23.  24.  25.  26.  27.  28.  29.  30.  31.  32.  33. > 





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.