I - Около эколо - В. Нарбикова - Исторические художественные книги - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 8      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.  6.  7.  8.

    I

    ...если мысль, то какая? Они нашагали уже километры из одной комнаты в другую.

    — Тебе просто наплевать на все,— сказала старшая сестра младшей.— На что? — Да на все.

    С каждым словом они удалялись друг от друга все дальше.

    — Что я тебе сделала? — сказала младшая и села.— Ничего ты мне не сделала,— ответила Ездандукта.— Тогда скажи, что я тебе сделала? — Я скажу — ты, Петя, невыносима, я тебя выношу только потому, что ты мне сестра.— Знаю, ты бы на мне не женилась,— сказала Петрарка,— но ведь мы родственники.

    Ездандукта ничего на это не сказала. Она влезла в свитер, надвинула туфли и уже в дверях сказала: «Значит, можно так издеваться, если мы родственники?»

    — Скажи, что я такого сделала? — сказала Петя.

    И вопрос этот, прихлопнутый дверью, так и застрял в дверях.

    В городе такая осень, если осень, то какая? «Прекрасное» солнце, двигаясь по «роскошно-синему» небу, так прямыми лучами и осветило развороченную грязь: ямы, доски, набухшие от дождя бумажки, и ветер, пройдясь по мусорным ящикам таким «легким» порывом, усыпал асфальт: арбузными корками, косточками и огрызками — всем, на что так «щедра» осень. Даже не зима, когда мусор, вмерзший в землю и присыпанный «снежком», слабо выбивается «первыми» ростками, а именно осень, такая «обильная». И день, накачанный звуками, где каждый звук — «торжество» сознательной «человеческой» деятельности: звуки троллейбусов, трамваев, эти звуки «венчают» «человеческую» «мощь», то, на что способен «человек» в это «прекрасное» «солнечное» «утро» в конце двадцатого века.

    Петя влюбилась в Бориса. Она знала, что она любит только его и больше никого; что больше ничего, кроме того, что она любит его, она не знает.

    Борис опаздывал. Уже подали на перрон поезд, у которого они должны были встретиться, у первого вагона в начале перрона, но поезд подали наоборот, и первый вагон был в конце перрона, и теперь Петя не знала, почему нет Бориса и где он есть и оставаться ли ей в начале перрона или пойти к первому вагону в другой конец перрона. Все это было так ужасно, что Анне Карениной сразу нужно было броситься под поезд, на котором она ехала и опаздывала к Вронскому, даже не одной броситься, а вместе с мамой Вронского, с которой они ехали вместе, чтобы она не мучила ее на протяжении всего романа, чтобы Вронский с самого начала остался без Анны и оплакивал ее целый роман, а не в последней главе. Борис нашел Петю в середине перрона, она стояла, как она стояла, как тень. И как только он ее увидел, он услышал: «Не уезжай!»

    Я скоро приеду,— сказал он,— через три дня.

    И через минуту она сказала: «Не уезжай!» И он сказал:

    — Я тут же вернусь.

    И она тут же сказала: «Не уезжай!»

    И пока она его уговаривала, поезд уехал, а Борис остался. Поезд уехал без Бориса, он уехал совершенно пустой, и незачем было под него бросаться, потому что он все равно бы не раздавил, потому что был легким, как перышко. Зато у Бориса на сердце стало тяжело после того, как поезд легко и быстро уехал.

    Петя любила Бориса уже целую вечность, которая пронеслась за месяц, который они были знакомы. Каждый день ей необходимо было его видеть по нескольку раз в день. У нее были пустые от счастья глаза и ни одной мысли в голове, кроме мысли о Борисе.

    В Борисе на нее произвело впечатление то, что сначала на нее не произвело никакого впечатления. Сначала на нее не произвела впечатления его внешность, зато потом, все остальные мужчины, которые хотя бы чуть-чуть смахивали на Бориса, уже были достойны ее внимания, тем более что внешность у Бориса была «типичной» для мужчин: у него были прямые волосы, прямой нос, светлые глаза, светлые волосы. Если ему было сорок лет, то он выглядел моложе своих лет, хотя, если ему было тридцать лет, то он выглядел старше своих лет. Ну, в общем, он имел такую внешность, что внешность любого мужчины можно было бы довести до внешности Бориса. Сначала на нее не произвела впечатления его работа. Если внешность у Бориса была типичной, то работа у него была абсолютно нетипичной — он не ходил на работу. То, что он имел возможность делать дома, он бы не имел возможности делать на работе; он делал дома скульптуры, которые звенели, блестели, ходили, сидели, а одна скульптура называлась: «Глаза — зеркало души», там в самое обычное зеркало были вправлены самые обычные кукольные глаза, это была как раз та работа, которая потом на нее произвела такое впечатление, которое не произвела сначала. Даже первая ночь с Борисом, которая кончилась утром, показалась ей днем совершенно невпечатляющей, и вечером Петя не позвонила Борису. Зато, когда на память ей пришли все впечатления, которые на нее не произвел Борис, она влюбилась в него без памяти.

    А вот эти скульптуры, которые делал Борис, раскупили бы во всем мире и в «Мире искусства», но Борис никуда не выезжал, в отличие от Гоголя, который выезжал, Тургенева и Достоевского; он не выезжал, как Пушкин; ездил, конечно, в деревню и на Кавказ, но не дальше Михайловского и Бахчисарая. Петя сразу же влюбилась в один храм, макет которого Борис показал Пете не сразу, а только когда сам влюбился в нее. Этот храм снаружи выглядел, как обычная девятиэтажная башня, такая белая блочная коробка, типичная девятиэтажка, ничем не отличающаяся от остальных девятиэтажек в Москве; зато внутри он был повторением Коломенского храма снаружи: то есть, как только человек попадал внутрь этой блочной коробки, взору его открывался вогнутый Коломенский храм: то, что в Коломенском храме было выпукло, в Борисовом храме было вогнуто, и под крышей девятиэтажки был вогнутый купол, синий с золотыми звездами.

    После того как Борис не уехал, он почти сразу же ушел; они расстались с Петей на вокзале, чтобы встретиться завтра у нее дома, когда ее сестра уйдет.

    Ездандукта не могла простить Пете «корейский самолет», как будто это Петя его подбила. Как раз за месяц до Петиной встречи с Борисом подбили корейский самолет, и Петя со своими друзьями изображали самолет, надев «ему» на нос темные «шпионские» очки. Но потом «самолет» демонстративно снимал с себя шпионские и робко надевал обычные детские диоптрические очечки, и вот тогда все остальные начинали палить по этим очкам, очки разбивались, и «самолет», ничего не видя, сначала натыкался на разные предметы: полки, стулья, столы, потом с трудом добегал до туалета, и только за ним закрывалась дверь, он с грохотом проваливался в унитаз, потом все стихало, и потом было слышно, как в унитазе мирно журчит вода.

    — Дебилы,— сказала Ездандукта,— ничем хорошим, это для тебя не кончится.

    — Чем? — спросила Петя.

    — Ты почему мне задаешь вопрос, на который я тебе уже ответила,— и, помолчав, она ответила еще раз: «Ничем».

    В лице Ездандукты не было ничего отталкивающего, оно даже притягивало. Притягивало, чтобы оттолкнуть. Как мордашка зверька, искусственно выведенного человеком, притягивает человека своей аномалией: маленький носик в процессе отбора становится все меньше и меньше, пока совсем не исчезнет, а глазки — все больше и больше, а ушки — еще тоньше, а шея — еще толще. Ездандукта еще так неудачно раскрашивала лицо, что все и без того маленькое казалось еще меньше, а все большое — еще больше.

    Если слова, то какие? Какие нужно сказать, чтобы они дошли до Ездандукты раньше, чем позвонит Борис, чтобы они до нее так, чтобы она сразу же ушла, не сказав Пете ни одного грубого?

    Как назло, Ездандукта собиралась, как на бал: сначала она надела одну юбку и одну кофту, потом — другую кофту и к ней — другую юбку. Она пила чай и потом ходила его допивать. С недопитым чаем она доедала несъеденный бутерброд. Когда Петя бросилась к телефону, когда Ездандукта уже взяла трубку, когда Петя сказала: «Это меня», когда Ездандукта уже положила трубку, когда сказала: «Положили трубку», Петя села рядом с телефоном в полном отчаянии, причиной которого была Ездандукта. Она, как причина, без всякой причины ходила из одного угла в другой и своим беспричинным хождением причиняла Пете боль. Уже не надеясь, что она когда-нибудь уйдет, Петя надеялась только на то, чтобы она только ушла. Причиной Петиной боли была Ездандукта, которая все не могла уйти, и следствием Петиной боли был Борис, который не мог прийти. В конце концов причина и следствие так перепутались, что причиной ее боли был сам Борис, который не мог прийти, а следствием этой боли была Ездандукта, которая не могла уйти, и то, что Раскольников убил старушку — это причина, а то, что он пошел на каторгу,— это следствие, и то, что он убил,— это преступление, а то, что пошел,— это наказание, но лучше бы он сначала на каторгу пошел, а потом старушку убил, лучше бы сначала декабристов сослали, а потом бы они вышли на Сенатскую площадь, самое страшное было то, когда следствие металось местами с причиной, больше всего Петя боялась, что сначала не придет Борис, а потом уйдет Ездандукта, что сначала Наполеона посадят на Св. Елену, а потом он завоюет весь мир.

    — Никуда,— сказала Петя, когда Ездандукта спросила ее, куда она сегодня.— Так и буду,— ответила, когда Ездандукта сказала ей: «Так и будешь весь день в таком виде ходить?»

    И после того, как Ездандукта уже ничего не сказала и Петя ей ничего не сказала, Ездандукта почти сразу ушла, и почти сразу же позвонил Борис.

    — Ну что? — Где ты? — Напротив почты твой дом? — А ты рядом с почтой?

    Петя сказала этаж и квартиру. И как только она ему открыла, и только успела закрыть дверь, и как только они обнялись, они уже не прекращали обниматься, они только и делали, что жутко обнимались и целовались прямо в дверях у вешалки, где висело пальто: «Сними ты свое пальто».— «А ты — свое». Борис оставался в пальто, а на Пете была ночная рубашка, в который было жарко, как в пальто, и сзади у нее на «пальто» была здоровая дырка, и когда она уткнулась лицом в пальто, которое висело, Борис расстегнул свое пальто, а Петя так и оставалась в своем дырявом «пальто», и тогда он через дырку в ее рубашке, совершенно явную дырку в плоскости, попал в объем, через пустоту он попал в глубину. «Потом скажу» — сказал он, когда она спросила: «Ты что?»,— потому что он так вздохнул, что ей показалось, что он не может дышать. «Сейчас скажи».— «Потом», и потом, когда они пили вино и Борис разглядывал ее комнату, которая ему сразу жутко понравилась: с приколотыми к обоям стихами, которые были только что написаны и еще сохли на булавках, и бабочкой из литья, которая издалека казалась шоколадницей, у которой были даже металлические усики, Петя спросила: — Что ты хотел сказать, когда сказал, что потом скажешь? — Потом скажу.— Когда?

    И когда они вместе вышли из дома, чтобы их не застукала сестра, Борис увидел дырку в заборе, которая переходила в дырищу бетонной трубы, и когда Петя с Борисом пролезли в дырку забора, они оказались внутри трубы, когда пересекли дырку в плоскости, они оказались в глубокой тьме объема, они через пустоту проникли в глубину, они вместе оказались внутри Пети в коридоре у вешалки, и теперь они вместе целовались у Пети внутри, пригнув головы в трубе.— Поняла,— сказала она.— Здорово,— сказал он.

    И они еще раз вместе это повторили: пролезли через дырку забора в трубу.

    Высший момент счастья, куда еще выше? Самый кратчайший путь к счастью — начать прямо со счастья. Не такой длинный путь, как в прошлом веке, где счастье начинается с легкого ветерка и кончается бурей, начать с бури и кончить бурей. Если бы Петина любовь началась в девятнадцатом веке, она как раз бы к концу двадцатого века достигла своей кульминации, потому что только в прошлом веке Борис заметил бы сначала, какие у Пети «шелковистые» ресницы и «персиковая» кожа, и Борис шел бы к своему счастью не торопясь, в полной гармонии с природой, и какой-нибудь лунной ночью, или в грозу, или в полдень они с Петей не упустили бы своего счастья, и счастье бы их не упустило. Борис обнимал свою девочку, которая была уже не девушкой, и то, что он у нее был не первый, и то, что она у него была не первая, во-первых, то, что, во-вторых, у него это была первая любовь, и у нее, во-первых, это была первая любовь; а то, что на первом курсе у нее был первый мужчина — студент второго курса, у которого она была первой, это было во-вторых.

    Петя засыпала с мыслью о Борисе, и только она просыпалась от мысли о Борисе, как мысль о Борисе не давала ей заснуть. Самая ранняя мысль — о Борисе — поднимала ее с постели, у нее и в мыслях не было другой мысли. Она так дорожила мыслью о Борисе, что дороже этой мысли была только мысль Бориса о Пете. Если sex как орган в девятнадцатом веке перешел в двадцатом веке в sex как понятие, так и Борис, в прошлом веке как человек, перешел в настоящем веке — из прошлого в настоящее — в понятие о любви, потому что до Бориса Петя не имела о любви никакого понятия. Петя мыслила Борисом, и он стал для нее не просто именем собственным — Борис — он, собственно, стал названием ее любви и ее собственным именем; и не в одном языке, даже в «великом могучем русском», не было этому названия, только мертвая латынь, на которой никто не говорил, объединив и Петю, и Бориса, и их чувство в одно целое, вполне способна была обозначить это целое как borisus.

    ...если жизнь, то какая? Чтобы она была такая, чтобы прожить ее так, чтобы не так, как у..., чтобы так долго, но чтобы не так, чтобы она все еще была впереди.

    Дом Бориса был его крепостью, и в своей крепости Борис чувствовал себя, как дома: железная загородка от палисадника, Коломенский храм в коробке, пень — вся эта роскошь, он был с человеческий рост — макет «храма изнутри», и когда Петя с Борисом вошли внутрь храма, их головы оказались в самом куполе, и можно было купол поцеловать, можно было поцеловать все звезды на куполе, и Петя поцеловала одну звезду. Нет такого чувства, которое нельзя передать словами, но нет таких слов, которыми можно передать чувство; и поцелуй, запечатленный на губах и на побелке, когда на побелке остается отпечаток губ, как в небе, на котором остается отпечаток розового облачка, размытого ветром, и отпечаток розовой помады на побелке, размытый дождем. Петя показала Борису, какое у нее красное горло, было больно даже сглотнуть слюну после поцелуя. Даже такое горячее чувство здесь было бессильно, только горячее пиво могло вылечить горло, горячее пиво было сильнее самого горячего чувства. Петя легла, а Борис пошел греть пиво. Она выпила стакан, еще один стакан, и третий стакан подействовал.

    Пока она в таком темпе лечилась, время тоже не стояло. Когда они глянули на улицу, там, где было светло, стало темно, а под фонарями, наоборот, стало светло.

    — А что ты скажешь сестре? — спросил Борис.

    — На дне рождения была,— ответила Петя Ездандукте, заявившись утром домой.

    Между вопросом Бориса и Петиным ответом пролетела ночь, в которой было столько счастья и правды, что Петя не могла сказать Ездандукте правду, потому что эта правда не принесла бы счастья.

    — Не могла,— ответила Петя Ездандукте на ее упрек: «А позвонить ты не могла?» — Подумала,— сказала Петя, когда Ездандукта ей сказала: «А ты обо мне подумала?» Петя подумала, что никогда бы не сказала сестре о Борисе правду, потому что Ездандукта подумала бы, что это неправда, пусть лучше Ездандукта думает, что неправда — это неправда, чем что правда — это неправда, так, правда, будет лучше.

    И утро, такое какое-то, какое бывает только в такие дни, тогда, когда, и тогда как; и тогда, когда так все, что уже остальное все кажется каким-то таким, что уже это все не может изменить ничего.

    После того, как Петя и во вторую ночь не пришла домой, Ездандукта ей сказала в первый раз: «Чтобы это было в последний раз». Петя вышла из дома, и могла идти на все четыре стороны. Она пошла не в сторону магазина, куда ее послала сестра, а совсем в другую сторону. И когда она переходила дорогу, так резко притормозил троллейбус, как частник. Петя вошла в троллейбус, за который платили Кострома и Дыл.

    — За три можно было бы и на частнике,— сказал Дыл.

    — Я люблю за три на троллейбусе,— сказал Кострома.

    Кострома отдал пареньку-шоферу три рубля, и троллейбус покатил в бор, который был не стеклянный, не деревянный, а серебряный, с одним «н», может, из-за сосен, довольно-таки серебряных зимой, и серебряной речки, а может, из-за тридцати сребреников плюс деревянного, с двумя «н», дома, который по службе получил дедушка Костромы за свою верную службу. Он делал то, что велели. И то, что велели, то он и делал. Он так зорко смотрел в будущее, что взгляд его совсем остекленел, у него был стеклянный, с двумя «н», взгляд.

    — Дедушка дома? — спросила Петя у Костромы.— На заседании,— ответил Кострома.— Дыл,— сказала Петя,— чего-то мне неохота с вами, я вообще-то в магазин шла.

    — Чего тебе в магазине делать,— сказал Кострома,— у нас там все есть.

    — Хлеб есть?

    Они шли к даче деда Костромы, к «деда даче» Костромы и говорили про любовь.

    — Кострома, ты дедушку любишь? — спросил Дыл.

    — А ты, Дыл, своего дедушку любишь?

    — Из-за твоего дедушки моего дедушку убили.

    — И мою бабушку,— сказала Петя.

    — Твоя бабушка его дедушке в матери годится.

    — Значит, он убил ее как мать: самый страшный грех.

    — Разве она ему в матери годится, она ему как сестра.

    — Значит, он ее как сестру убил.

    — Да если бы даже он убил ее как дочь, все равно это ничего не меняет,— сказал Кострома,— я вам своего дедушку не дам убить.

    — А кто собирается твоего дедушку убивать,— сказал Дыл,— ты разве, Петя, собираешься его дедушку убивать?

    — А зачем мы туда идем? — спросила Петя.

    — А ты что думала, мы идем дедушку убивать? Мы идем кофе попить,— сказал Дыл.

    — Я своего дедушку не дам убить, он сейчас, как младенец, только что рожденный на свет, еще омытый кровью матери.

    — Надоел ты со своим дедом,— сказал Дыл.

    — А надоел, так не приставай.

    — Зачем мы туда идем?— спросила Петя, когда они уже подошли к «деревянному».

    — За чемоданчиком,— сказал Кострома.

    Они буквально сели деду на шею, поднявшись на второй этаж, где временно обитал Кострома. «Показывай чемоданчик».

    Интерьер комнаты был совсем необычный для обычного человека: необычным было то, что самые обычные стулья, диваны, шкафы были окольцованы, как перелетные птицы, надо полагать, для того, чтобы мебель никуда не могла улететь. Петя села на стул с инвентарным номером и, пока Кострома лазил под — с инвентарным номером — диван, Петя смотрела в — с инвентарным номером — окно, за которым стояли деревья с инвентарными номерами, с которых опадали листья, которые принадлежали деревьям, которые принадлежали дому, который принадлежал деду Костромы, которому все здесь принадлежало. Дед здесь будет жить, пока не умрет, а когда умрет, здесь будет жить другой дед, точно такой же, немножко другой. И в этом пространстве, которое было постоянным: с постоянной мебелью, стенами, этажами — временным был только человек, а именно: дед Костромы. В этот постоянный интерьер, созданный раз и навсегда, мог вписаться только такой дед, который был создан по образу и подобию этого интерьера. Здесь не человек подбирал для себя интерьер, а интерьер подбирал для себя человека. И все эти люди, которых подбирал для себя интерьер, были смертными, а интерьер был вечным. Даже если бы похоронили этот интерьер и закопали бы его в землю, остались бы инвентарные номерки, по которым потомки смогли бы воссоздать и стул, и шкаф, и т. д.

    Дыл просто глазам не поверил, когда Кострома открыл чемоданчик. Кострома его открыл, а потом сразу — раз — и закрыл. И Дылу показалось, что ему показалось. А Петя не видела, что Кострома открыл чемоданчик, потому что смотрела в окно, а когда она повернулась к чемоданчику, он был уже закрыт. Это был кондовый, с железными углами чемоданчик.

    — Дай три на троллейбус,— сказала Петя Костроме,— я поеду.

    Кострома неуверенно полез в карман, уверенный, что у него нет трех, и вместе с платком вытащил деньги. И когда он отдал Пете три, и она пошла к двери, чтобы уйти, он открыл чемодан, и когда Петя оглянулась, она увидела то, о чем раньше только слышала.

    — Петрарка,— сказал Кострома. Он сказал это громко и торжественно, но у него вдруг что-то случилось с голосом, и он еще раз сказал: «Петрарка»,— но уже намного тише.

    Кострома подхватил чемоданчик, как шкатулку, и преподнес его Пете, которая улыбнулась, потому что он был набит драгоценностями, которые любят все женщины: царицы, дамы и девушки, но в то же время нельзя было назвать драгоценностями то, что было в чемоданчике. То есть там было и золото, и алмазы, но это были не украшения, то есть, поскольку они были как бы в шкатулке, они были как бы украшения, но это были ненормальные украшения: перстни, браслеты, булавки, и это были именно ненормальные украшения — ордена.

    — Чье это все? — сказала Петя чуть слышно, но Кострома расслышал и чуть слышно ответил: «Твое», но Петя не расслышала и еще тише сказала: «Чье?», но Кострома не расслышал и больше ничего не сказал, и стало так тихо, что стало совсем ничего не слышно, то есть стало слышно даже то, что ничего не слышно. Но как звякнул металл, когда Кострома поставил шкатулку, абсолютно все услышали. И Дыл абсолютно спокойно сказал: «Где взял?» Кострома посмотрел на него спокойно и сказал: «Знаешь анекдот, где взял, где взял?» — Кострома рассказал анекдот: бежит человек с топором, а за ним бежит другой человек и кричит ему: «Где взял?», тот, с топором, остановился, тюкнул его топором и пошел себе спокойно. Идет и приговаривает: «Где взял, где взял — купил!»

    — Вот, что ты будешь приговаривать, когда тебя тюкнут? — сказал Дыл.— Почему это меня тюкнут? — А ты что думал, за такие вещи награждают? — А за какие вещи награждают? — Ну, может, посмертно наградят.— А может, они ненастоящие? — спросила Петя.— Как это ненастоящие,— возмутился Кострома,— что, я красивой девушке буду фальшивку дарить? — А кто красивая девушка?— спросила его Петя.— Ты, ты и есть красивая девушка.

    И Дыл с Костромой посмотрели на Петю, лицо которой было похоже на лицо мальчика, в котором так много женственности.

    — А я разве некрасивая девушка? — спросил Дыл.

    И Петя с Костромой посмотрели на Дыла, в лице которого было так много женственности, что он лицом походил, скорее, на девушку, чем на юношу, но почему-то Петино мальчишеское лицо притягивало, а женственное лицо Дыла отталкивало. То, что Дыл был мужского пола, и то, что в нем было так много от противоположного пола, было ему не к лицу, но то, что Петя была женского пола и в ней было что-то и от противоположного пола, так было ей к лицу, что Кострома не сводил глаз с ее лица, и у Пети выступил румянец на лице. А Кострома вообще часто краснел, и это особенно бросалось в глаза, потому что он от природы был белым: белая кожа, белые волосы, белые ресницы, белые брови. И, если бы он был девушкой, ему можно было бы подкрасить брови и ресницы, и они были бы заметны, но, поскольку он был не девушкой и подкрасить было нельзя, заметно было то, что они почти не заметны.

    — Ты хочешь сказать, что весь чемодан — Петраркин? — сказал Дыл.— Я уже это сказал.— Ты что, влюбился? — А что, влюбиться — это преступление?

    — Погодите,— остановила их Петя,— я же влюблена.

    Кострома и Дыл посмотрели на нее так, словно это было чудовищное преступление с ее стороны.

    — Я влюблена, разве это преступление?

    — Как это влюблена,— сказал Кострома,— в кого?

    Петя ничего не ответила и отошла от чемоданчика.

    — Когда ты влюбилась? Когда подбили самолет, ты же не была влюблена.— Тогда еще нет.— Так его же недавно подбили, когда ты успела влюбиться? — Недавно. После того, как его подбили, почти сразу.— Ведь месяца не прошло, как его подбили.— Почему, уже два месяца прошло,— сказала Петя,— Разве уже два месяца прошло? — сказал Кострома.— Ровно два,— сказала Петя.— Так ты сразу после самолета влюбилась? — спросил Кострома.— Почему сразу, через месяц.— Кто он? — спросил Кострома.— Кто? — не поняла Петя.— Кто? — еще раз сказал Кострома.

    Она сказала: «Борис, она, что он, что он и она, что она без него, и когда его нет, она, что это может быть только он, что она бы никогда, но он, и когда он тоже, то она...»

    — Да, это оно,— сказал Кострома.— Что «оно»? — спросила Петя.— Оно самое, чувство,— сказал Кострома.— За такое чувство надо давать Золотую Звезду,— сказал Дыл.— Орден адмирала Ушакова! — Георгиевский крест! — Они все твои,— сказал Кострома и положил ордена к Петиным ногам.— Неси,— сказал он Дылу.— Где? — спросил Дыл.— Под диваном, справа.

    Дыл полез под диван, достал бутылку коньяка: — «У тебя тут и рюмки».

    — И рюмки давай, давай все, что там есть, там еще колбаса.— Ты что под диваном не запираешь? — Что, дырку запирать? — Дырку прежде всего и надо запирать!

    Они нарезали, налили и выпили по рюмке.

    — За «оно»,— сказал Кострома,— такая редкость в наше время — «оно», это же высшая заслуга перед народом — «оно»!

    У Пети на груди появилось сразу пять.

    — А вообще это такой труд, любовь, еще какой труд,— сказал Дыл,— надо за это давать Ветерана Труда,— а тебе тоже можно было бы дать Золотую Звезду,— разговорился Дыл,— ты ведь влюблен. — Нет, если один человек влюблен — это не считается,— сказал Кострома,— мало ли кто в кого влюблен, надо давать только за чувство, которое распространяется на двух людей,— рассуждал Кострома,— собственно, надо давать не людям, а чувству, а людям только как представителям этого чувства, так же, как надо давать делу, а людям — как представителям дела: добились какой-нибудь скорости, надо скорости дать Ветерана Труда, добились времени — надо дать времени.

    — Если за чувство,— сказала Петя,— тогда половина орденов — Бориса.— Половина — его,— согласился Кострома.

    Ничего не забыли — все в чемоданчик: недопитую бутылку и колбасу.

    — На свадьбу позовешь? — спросил Дыл.

    Петя так резко встала, что так резко ударилась, что сказала: «Ой».

    — До свадьбы заживет,— сказал Дыл.

    И они поехали. Таксист их домчал от бора до бульвара за считанные минуты, и когда они ему отсчитали, когда он остановился рядом с институтом, где учились Петя и Кострома, а Дыл поучился и бросил, зато он мог восстановиться, а Петя с Костромой, наоборот, могли бросить, они перешли через бульвар и вышли к новому МХАТу, но старый был лучше новых двух, Кострома прочел стих: «...»

    Дыл взглянул на Кострому, у которого не было никакой любви, ни в настоящем времени, ни в перспективе, это было бы большой удачей для Костромы, если бы он резко бросил писать стихи.— Еще чего-нибудь прочти,— сказал Дыл.

    Кострома прочитал еще.

    — А теперь спой,— сказала Петя.

    Так, с песнями и стихами, они подошли к дому Бориса, посмотрели на его квартирку, которая была на первом этаже, даже чуть ниже тротуара, но не совсем в подвале. Петя сверху вниз заглянула в его окна, его не было.

    — Подождем? — спросил Кострома.

    Они помаялись на холоде. Кострома начал читать еще один стих, но Петя так на него посмотрела, что он прервал чтение и сказал: что он еще его не дописал.

    — Почему у нас нет частной собственности,— сказал Дыл,— зашли бы сейчас в частное кафе, погрелись.— А в государственное не можешь зайти? — В государственное — нет, там воняет.— Чем там воняет? — То, что едят, тем и воняет.— Так едой же воняет.— Я люблю, когда едой пахнет, а не воняет.— А я не против, чтобы все было частное,— сказала Петя.— А кто против,— сказал Дыл,— все должно быть частное, только границы государственные.

    Петя подумала и сказала: «Можно ко мне заехать»,— потому что подумала, что сестры нет дома. Поистратившись, они прокатились до Петиного дома на метро. И когда Петя стала открывать дверь, с другой стороны ее открыла Ездандукта, с одной стороны, в этом не было ничего плохого — она открыла и пошла назад, как вдруг с другой стороны вышел Борис. При виде Бориса Петя должна была бы упасть в обморок, и то, что она не упала, и то, что она стояла, и то, что она даже сделала один шаг вперед; она должна была бы потерять дар речи при виде Бориса, и то, что она сказала, и то, что она ответила, и то, что она потом спросила, оказывается, с той самой минуты, как она увидела Бориса, она не переставала говорить, и то, что она стоит и молчит, казалось только ей, потому что на самом деле она ходила и говорила, а ей казалось, что все ходят и говорят, а на самом деле все стояли и молчали. Ездандукта стала расспрашивать, а Петя стала объяснять, но Ездандукта ничего не могла понять, и просила только объяснить, откуда взялись ордена, а Петя не могла понять, откуда взялся Борис, и, когда Ездандукта на свой вопрос получила Петин ответ: «Из космоса»,— она на Петин вопрос дала Петин ответ: «Из космоса». А Борис не понял, что ордена — за любовь, и ускользал от Дыла и Костромы, как рыбка: вот он уже у них в руках, и вот его нет, но когда он понял — что за любовь, на нем заблестели ордена, как чешуя на рыбке. Петя не переставала смеяться, потому что чувству ее не было конца, а был конец чувства, Ездандукта, абсолютно белая, сказала, что абсолютно все услышали: «Уходите». И Петя спросила: «Кто?» — и она ответила: «Все». И Петя с Борисом, позвякивая орденами, пошли к двери. Дыл с Костромой пошли к двери. И когда они все вместе стали спускаться вниз по лестнице, Ездандукта выглянула из двери и сказала: «Борис, можно вас на минуту». И Борис развернулся и пошел обратно к двери, и когда за Борисом захлопнулась дверь, Петя хотела тут же вернуться и открыть ключом дверь, потом она хотела позвонить в дверь, потом выбить ногой дверь, но, когда Кострома сказал: «Пошли, подождем внизу»,— Петя пошла за Костромой, и внизу они стали ждать. Первая минута была как минута, но прошло еще пять минут, и Петя стала считать минуту за минутой. «Сколько прошло?» — «Десять минут», и после того, как прошло еще пять минут, Пете показалось, что прошел уже час, и она сказала, что больше не будет ждать ни минуты, и ровно через минуту они уехали, и ровно через минуту вышел Борис. Он постоял у двери несколько минут, потом за минуту обошел все вокруг и, подумав минуту, он решил, что вернется на минуту.

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 8      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.  6.  7.  8.





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.