Часть вторая. В ГОРОДЕ - Гулящая - П. Мирный - Исторические художественные книги - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 5      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.

    Часть вторая. В ГОРОДЕ

    1

    Ярко сияет весеннее солнце на чистом небе; весело пляшут длинные его лучи в прозрачном воздухе; теплый ветер дует с юга над землей и помогает солнцу в его работе... Всюду тает почернелый снег. Вешние воды бегут с крутых холмов в глубокие долины, размывают залубенелую землю и мчатся по оврагам к реке. А там полно воды и льда уж не видно. Еще один такой день и — вода взломает лед, разобьет-расколет и понесет вниз, громоздя льдину на льдину. Заревет-заклокочет вода, ломая мостки, сметая на пути шаткие преграды, принося людям ущерб и потери. Пустяки! Вода прибудет — и убудет; вот бы снег поскорее сошел, поскорей бы солнце да теплые дожди распарили землю, зазеленели бы черные поля... Тогда только мужицкое сердце встрепенется, надежда в нем проснется! Тогда только станет мужик прикидывать — каково ему будет: голодом ли зимою сидеть, или станет хлеба и на продажу?.. Горька и тяжка ты, мужицкая доля! Ранними туманами покрыта, частыми дождями полита, кровавым потом омыта! Несносным бременем придавила тебя жизнь: податями умучила, тяжким трудом изнурила, землей-матушкой обделила!.. А всё каждую весну сердце радуется, оживает в нем обманщица — надежда...

    Только сердце Приськи не радовалось в эту весну, когда провожала она Христю в город, на службу. К чему весна, коли не с кем встретить ее? К чему тепло да красное солнышко, когда не греет уж оно застывшей души, оцепенелого сердца? К чему зеленые поля, пышные огороды, коли ей по ним не ходить, добра с них не собирать?! Было у нее одно добро, день и ночь, не покладая рук, она ради него хлопотала-трудилась... Теперь и это добро у нее отняли! Пришли, силою взяли... и уведут и отдадут чужим людям на работу тяжкую, подневольную, на попреки постылые, на брань и укоры гневные!.. За что? Почему? Что она кому сделала?.. перед кем провинилась, за что на нее такая напасть?!

    Не радовалось и сердце Христи, когда она чем свет, попрощавшись с матерью, с деревней, шагала по столбовой дороге в город, уходила в люди. Позади — слезы и материнское горе; впереди — неведомая доля... добрая иль злая она, эта доля?.. Откуда ей доброй-то быть?.. Разве от добра бросает человек родную сторонку и уходит к чужим людям работать на них, служить им?.. Все ниже и ниже клонится голова Христи, все чаще и обильней катятся слезы из глаз... Не замечая их, Христя прибавляет шагу: не идет, бегом бежит...

    Не одна она шла. Из волости за нею прислали сотского Кирила, чтобы он доставил ее на место — проводил и оберег в пути. Это уж Грицько Супруненко так для нее постарался!

    Кирило — немолодой приземистый мужик, с круглым лицом, рыжими усами и мохнатыми бровями, из-под которых кротко глядят добрые карие глаза. Христя давно его знает. С тех пор как стали выбирать сотских, Кирило — бессменный сотский. Другие отслужат год — и отпрашиваются, а он — нет. На волю он вышел из дворовых, без надела, сколотился кое-как на хату, приписался к марьяновскому обществу и как стал сотским — так и по сию пору служит... От общества ему полагалось сколько-то ржи, пшеницы, ячменя, гречихи... Невелик был этот сбор, но Кирило никогда не жаловался, зато его жена, Оришка, старая сварливая баба, не раз попрекала мир. Все знали, что Оришка ведьма, и понемножку прибавляли Кирилу плату, опасаясь, как бы ведьма не сделала худа. Тем и жил Кирило,— больше в волости да при волости, чем дома. Туда забегал он не часто; разве уж очень приспичит, ну, тогда зайдет. Не любил он грызни, а Оришка, наоборот, любила пилить. Он убегал от нее в волость или к кому-нибудь из односельчан. Христя часто видела его у отца. Беда ли случится какая, напасть ли придет — отец, бывало, все Кирила ищет: ему первому расскажет. Жалуется, бывало, на злую долю, на лихих людей, а Кирило утешает: «Все,— говорит,— пустое, кроме правды святой. Хоть и худо нам, заели нас нужда да враги,— но правда на нашей стороне. Не унывай, брат! Помрут, как и мы, грешные, наши обидчики. Помрут и ничего из награбленного не возьмут с собою. Смерть, она всех равняет...»

    Тихой речью, душевным и теплым советом, разумными доводами Кирилу не раз удавалось рассеять горе отца, успокоить его оскорбленное сердце...

    Отчего же теперь Кирило молчит? Отчего не уймет он горьких слез осиротелой дочки своего бесталанного друга?.. Он еле поспевает за нею,— так торопится она вперед, понуря голову.

    — Полегче... полегче, доченька,— говорит он.— Не торопись! День велик, да и путь не близкий, устанем... Лишь бы к вечеру до города добраться. Пожалей мои старые ноги, да и свои побереги — еще долго им придется вышагивать!..

     Христя замедлила шаг. Поровнявшись с нею, Кирило вынул трубку и стал ее набивать. Шли молча. Чем дальше они подвигались, тем больше и больше таял снег, покрывался водой; ноги вязли, временами приходилось просто брести по воде. Солнце поднималось все выше и выше, пригревало все сильней и сильней, золотило бугры, сверкало в лужицах талой воды... Становилось тепло, даже жарко. Пот выступил у Кирила на лбу и на скулах. Сдвинув шапку на затылок и накинув армяк на плечи, он плелся за Христей, размахивая длинной палкой, обходя по обочинам лужи. Трубка у него дымилась, оставляя в чистом, прозрачном воздухе сизый след... Христя шагала прямо по дороге.

    — Ну, сегодня снегу поубавится! — снова начал Кирило, желая завязать разговор.— Ишь, какая каша, полно воды!.. Хоть бы добраться до города... Там, на Гнилом переходе, воды теперь, верно, по колено. Чего доброго, не пройдем. И утонуть можно,— угрюмо прибавил он, потеряв надежду вытянуть из Христи хоть слово.

    — Да хоть бы уж! — горько промолвила она.

    — Что хоть бы? — спросил Кирило.— Утонуть?

    — Да! — отрезала Христя, утирая слезы.

    — Господи помилуй! Чего это тонуть? Как ни горько иной раз бывает, а все жить лучше... Не пристало тебе, молодой, такие слова говорить. Пусть уж мать горюет, что одна осталась в доме беспомощная, а тебе что? Молодая, здоровая... Что тебе, работа страшна? Да ведь в городе такая работа, что в деревне против нее в десять раз тяжелей. Что там за работа? В поле не ходить, не жать, снопов не вязать... Домашняя работа. Как говорится: вымой, приберись, да и спать ложись! Не горюй, девка! Было бы здоровье, а работа — что?! Я сам, пока по свету мыкался, служил там и все хорошо знаю. Кабы не своя хата да не работа для мира — и сейчас пошел бы служить... Ей-же-ей, не лгу! Уж одним тем хорошо в городе, что народу много. Хоть и чужие, а ты про то не думай, что чужие. С чужими иной раз лучше, чем со своими: ты их не знаешь, они тебя не знают,— не станут допекать... Не то что здесь!

    Не впервые Христя слышит про городскую работу, не Кирило ей про нее говорил, Марина Кучерявенко, ее подруга, уже третий год служит в городе. Как-то на святки она приходила домой и рассказывала, что нет ничего лучше, как служить в городе: и работы немного, и работа легкая, и народ такой вежливый, и платят хорошо... За два года Марина полный сундук накопила всякого добра: и платков, и рушников, и кофт, и плахт, да еще кожушок хороший. В деревне за десять лет столько не купишь... Отчего же мать плачет? Отчего убивается? Целая неделя прошла после суда, и всю эту неделю день и ночь мать плакала, не переставая, и все рассказывала ей о горькой подневольной службе у чужих людей... Никто тебе слова доброго не скажет; обидят тебя — никто не заступится; захвораешь — никто не спросит, что с тобой, а работать заставят... Нанялся — продался!.. И таким безнадежным и страшным голосом рассказывала все это мать, такими жгучими слезами обливала каждое слово!.. А вот Кирило совсем другое поет... и Марина не то говорила... Где же тут правда и где ложь?.. Ведь и мать служила смолоду, и мать все это хорошо знает... Да ведь и люди служили и теперь вот служат... Может, когда мать служила, было хуже, жилось тяжелей?.. Как в тумане Христя, как в пустыне в темную осеннюю ночь!.. А может, как у кого: у одних — хорошо, у других — худо. Ну, а как же у Загнибеды?

    — Дяденька! — сказала она.— Вы знаете Загнибеду? Что это за человек? Какая у него служба? Какая работа?

    — Загнибеду? Х-хе! — вынув изо рта трубку и сплюнув, переспросил Кирило.— Загнибеду? Как же мне его не знать, если он у нас в волости писарем был? Хорошо знаю. И отца его знал. Пузатый такой, головой служил... Лют был, не приведи бог! За подати, бывало, голых людей на мороз выводил и водой обливал. Ну, да и сын штучка! Правда, людей на морозе он не обливал, зато драл с живого и с мертвого... Не человек, пиявка был, пока служил писарем! Ну, а теперь не знаю, может, и переменился. Наши мужики рассказывали, что он очень бывает рад, когда своих встретит в городе,— и напоит и накормит... Не нас, понятно, бедноту, а богачей...— отрывисто рассказывал Кирило, подчеркивая отдельные слова.

     — Ну, а работа у него,— продолжал Кирило,— какая ж у него работа? Он, как перестал служить писарем, по торговой части пошел, не то прасолом стал... черт его знает! Вот и гляди, какая у него должна быть работа. По дому работа... Жена у него, говорят, усердная хозяйка и хорошая женщина; а впрочем, я ведь ее не знаю... Детей нет и не было... Кому только все это добро достанется?.. А добра много... Разве только он пропьет; здорово, говорят, заливает... Да ты, девка, не верь. Всего ведь не переслушаешь. Чего люди не наговорят! Своему глазу верь. Вот послужишь, так и увидишь, какой он, этот Загнибеда... Лих, говорю, был, пока писарем служил,— без рубля за паспортом не ходи. Вы, говорит, на заработки уходите деньги лопатой загребать, а тут — с голоду подыхай. Гони рубль! Ну, и гонишь, да еще в шинок ведешь, чтобы допьяна напоить... Вот он какой был, ну, а теперь — не знаю...

    Христя тяжело вздохнула.

    — А ты не вздыхай! Чего тебе? Худо будет, так не только свету, что в окошке,— на улицу выйдешь, больше увидишь... Лишь бы ты была хороша, а там хорошей служанкой дорожат... Это тебе не деревня... А вот и Гнилой переход! — воскликнул Кирило, спускаясь в балку, по которой пробегал небольшой ручеек.

    — Х-хе!.. Еще ничего. Воды немного — и перескочить можно! — крикнул Кирило, разбегаясь, чтобы перескочить через ручей. Не успел он прыгнуть на кочку, как тут же провалился по пояс.

    — Ведь вот поди же! — воскликнул он, выкарабкиваясь.— Ах ты черт, полные сапоги набрал.

    Христя, стоя на другом берегу ручья, вся затряслась, когда Кирило провалился. Ей показалось, что он тонет. Когда же Кирило выкарабкался, весь мокрый, ее разобрал смех.

    — Хотели, дяденька, по-молодецки? — улыбаясь, спросила Христя.

    — А вышло — черт знает по-каковски! — промолвил Кирило, направляясь на мостик, чтобы переобуться. В сапогах у него хлюпала вода.

    Христя тоже взошла на мостик и, опершись на перила, поджидала, пока Кирило переобуется.

    — Вот тебе и перешел и ног не замочил! — сердился Кирило.— И понесло меня, черт бы его подрал! Думал — бугорок, откуда там вода возьмется?.. А это снегом сверху присыпало, а под ним воды — дна не достанешь...

    — Вы бы, дяденька, немного подождали, обсушились,— советовала Христя,— а то как же мокрыми онучами ноги обертывать?

    — Как? Вот как! — крикнул Кирило, обвертывая онучей ногу.

    — Как бы не захворали...

    — А захвораю — что ж поделаешь? Двум смертям не бывать, а одной не миновать!

    Христя замолчала, побаиваясь, как бы Кирило, чего доброго, еще не заругался. Замолчал и Кирило; переобувшись, он встал, поглядел на ноги, надел армяк в рукава и, взяв палку, снова зашагал по дороге.

    Шли молча. Христя боялась первая начать разговор. Кирило тоже молчал. На ходу он то и дело поглядывал на сапоги, словно проверял, целы ли они еще, крякал, сплевывал...

    — Ну-ка, постой! — сказал он, дойдя до Иосипенковых хуторов.— Здесь отдохнем, подкрепимся. Половину дороги прошли — хватит!

    Кирило повернул к усадьбе. Христя остановилась, не зная, идти ей за ним или подождать на дороге.

    — А ты чего стала? Пойдем. Люди добрые — из хаты не выгонят.

    Две большие собаки бросились на них из-под амбара.

    Высокая и стройная молодица выбежала встретить гостей.

    — Цыц, проклятые! — крикнула она, швыряя в собак, ком снега. Белое, словно выточенное из мела лицо молодицы покрылось легким румянцем; бархатные глаза на мгновение вспыхнули.

    — Здравствуй, Марья! Ты ли это? — спросил Кирило.

    Молодица не то улыбнулась, не то глазами блеснула.

    — Да, я! — ответила она со вздохом.

    — А Сидор дома? — спросил Кирило.

    — Нет его. В город поехал. Одна мать дома... Как завела руготню, никак не уймется... Заходите в хату!

    В хате они застали старую грузную бабу. Широкое лицо ее избороздили глубокие морщины; губы толстые, отвислые; нос шишковатый, с черной бородавкой на кончике; злые глаза зеленым огнем горят из-под насупленных бровей... Христе она показалась ведьмой.

    — Здравствуй, Явдоха! — поздоровался Кирило.

    Явдоха, сидя на лавке, только глазами сверкнула.

     — Как живете-можете?

    — Э, живем! — надтреснутым голосом сказала старуха, будто ударила в разбитый колокол, так что Христя вздрогнула.— Какое там житье!.. Вот уехал Сидор из дому, а мы и ручки сложили,— говорила она, поглядывая зелеными глазами на Марью.

     Лицо у Марьи еще больше побледнело, а глаза еще сильней разгорелись. Она бросила на Явдоху пронзительный взгляд, покачала головой и молча вышла из хаты.

    — Вот так всегда! — проворчала старуха.— Хоть бы слово выговорила: словно отроду немая или — прости господи! — язык у нее отнялся... А чужие люди зайдут в хату, так она с ними хи-хи-хи да ха-ха-ха, целый день готова смеяться! А для матери слова не найдется! Ну, и взял себе Сидор жену! Ну, и выбрал пару! Говорила ему, не бери ты городскую, проклятущий это народ! Там им в городе свобода, приволье, нет им никакого удержу... Вот они и привыкают сложа руки сидеть, по семь воскресений на неделе праздновать! А придет такая в дом,— так ты ей пить-есть подай, а сама она, черт бы ее подрал, палец о палец не ударит... Где уж там от прислуги добра ждать? Привыкнет чужим бросаться, так и на свое наплевать... Говорила Сидору: не бери, сынок! Возьми лучше Приську Гаманенко,— будет она и тебе жена и мне невестка... Так парень ведь, прости господи, с придурью!.. Коли не на ней, так ни на ком больше не женюсь... Обошла, видно, дурака; опоила городская прислужница чертовым зельем!.. Не послушался... А теперь вот бейся с нею, мучайся!.. Он ведь никогда дома не сидит: все его носит куда-то,— вот и не видит, как матери достается!.. Ох, наказал меня господь! Думала отдохнуть на старости,— вот и отдохнула! — тяжело дыша, закончила старуха.

    На некоторое время в хате воцарилось молчание. Кирило сидел у стола и оглядывал хату; Христя стояла у порога.

    «Вот что про нашу сестру поют,— думала она.— И прислужница, и непутевая, и такая-сякая... Господи!» — Сердце у нее мучительно сжалось; слезы застилали глаза.

    — Да вот, знаешь, Явдоха, что с нами-то случилось,— прервал Кирило томительное молчание. Он стал рассказывать о том, как провалился на Гнилом переходе.

    Неся в руках вязанку дров, в хату вошла Марья. Видно было, что ноша ей не по силам, она совсем согнулась, бледное лицо ее покраснело.

    — Ну и тяжелые! — простонала Марья и бросила вязанку. Поленья с грохотом упали на землю. Старуха так и подскочила.

    — Да что это, покоя от тебя нет! — закричала она.— Набрала дров, дурья голова, что не поднимешь, и швыряешь их тут... Печь развалишь к чертовой матери!

    — Где печь, а где дрова...— негромко возразила Марья.

    Старуха потемнела.

    — А с полом что сделала? Давно ли мазала? Десять раз на неделе мажешь...

    — Да будет уж вам. Оставьте немножко на завтра,— не то с усмешкой, не то с укоризною промолвила Марья. Старуха покачала головой и плюнула.

    — Что это ты, девка, стоишь? Отчего не присядешь? — повернулась Марья к Христе.— Садись отдохни. Куда вас бог несет?

    — В город,— ответил Кирило, пока Христя робко присаживалась на лавку.

    — Зачем? На базар?

    — На базар. Ее вот продавать,— пошутил Кирило, кивнув головой на Христю.

    Марья внимательно поглядела на нее.

    — Ее? — спросила она, сверкая глазами.

    — Да! — ответил Кирило.

    — Смотрите, дяденька, не продешевите. За такую молодую и хорошую девушку берите хорошую цену! — пошутила Марья.

    Старуха заерзала, точно ее кто укусил, поднялась и пошла из хаты.

    — Куда это ты, Явдоха?— спросил Кирило.

    Явдоха промолчала и не оглянулась; только проходя мимо Марьи, сердито засопела.

    — Что это она такая сердитая? — спросил Кирило, когда Явдоха скрылась в сенях.

    Марья покачала головой.

    — Она всегда такая! Разве у нас как у людей? Сущее пекло,— так все и кипит!

    — Куда ж это она?

    — Пойдет другую невестку пилить. То меня грызла, а теперь к другой пошла.

    Разговор снова оборвался. Марья подбрасывала в печь дрова.

    — Вот что, Марья,— сказал, помолчав, Кирило,— нет ли у вас чарки горелки? Сказать по правде, провалился я по дороге... промок, а теперь что-то ломает всего.

    — Я сейчас.

    И Марья, подбросив дров в печь, выбежала из хаты и вскоре вернулась с бутылкой.

    — Вот это хорошо! Вот это мило!.. Так по животу и пошла!— сказал Кирило, выпив чарку.

    — Ну, а все-таки зачем вы идете в город?— допытывалась Марья.

    Кирило начал рассказывать. Христя, слушая его рассказ, так опечалилась, что не выдержала — заплакала.

    — Чего ты, девка, плачешь? Не плачь, не горюй. В городе хорошо жить. Я сама там служила и кляну себя, глупую, что поторопилась замуж... Что здесь? Одна неволя... А грызни сколько?! Вы на минутку зашли, да и то без ругани не обошлось. А каково мне день и ночь ее слушать!.. Ну их совсем! Погожу еще, потерплю немного,— не угомонится старуха — уйду! — махнув рукой, сказала Марья.

    — Ну, это ты глупости надумала! — возразил Кирило.— А как же Сидор? Хозяйство?

    — Ну их... с их хозяйством! А Сидор, если захочет, другую найдет!

    — Вот тебе и на! — мрачно сказал Кирило.— Для чего же он на тебе женился? Чтоб другую искать?

    — Мочи моей больше нет терпеть! — горько промолвила Марья.— Мочи моей нет, и все! Уж я на своем веку натерпелась, знаю, что не сахар...

    — Да это забылось...

    — Нет, не забылось,— возразила Марья с глубоким вздохом. — Такое не забывается.

    Немного помолчав, она снова начала.

    — В городе? Да в городе только и жизнь! Там приволье, там люди... Никто тебя не замечает, никто не пилит, не грызет и поедом не ест, как тут вот... И встанет солнце и сядет солнце, а ты только и слышишь: гав-гав-гав! гав-гав-гав! Да я когда служила последний раз, так как сыр в масле каталась... Работа не трудная,— вытопи печь, свари поесть, подай — да и гуляй себе весь день и всю ночь... Никто не спросит: где была, куда ходила?.. А здесь?.. Да пропади оно пропадом! — крикнула Марья, и в черных глазах ее блеснули слезы.

    — Уж такой ты, Марья, горожанкой уродилась,— сказал со вздохом Кирило.

    — Такой и помру! — отрезала Марья. Все надолго замолчали.

    — А что, девка, посидели, пора и честь знать! — сказал спустя некоторое время Кирило, поднимаясь из-за стола. Христя тоже встала.

    — Прощай, Марья! Да выкинь из головы эти мысли,— сказал Кирило.

    — Прощайте! Дай бог вам счастья!..— ответила ему Марья.— Может, встретимся когда в городе, так вспомните,— обратилась она к Христе.

    Христя и Марья сразу друг дружке понравились, почувствовали друг в дружке что-то близкое, родное.

    — Что это за люди? — спросила Христя у Кирила, когда они отошли немного от хутора.

    — Какие люди? — поглядев вперед, спросил Кирило.

    — Там... где мы были. На хуторе.

    — Люди? Иосипенки... Они мне дальними родственниками доводятся... Ничего — хорошие люди. Если бы не старая карга, а то всех поедом ест, как ржа железо. Больше всего Марье достается. Да и сама Марья, бог ее знает, чуднáя какая-то!

    Христя не спрашивала, почему Марья чудная, а Кирило больше не рассказывал. Понурившись, они молча плелись нога за ногу. Что думал Кирило — бог его знает, а Христя... Христя думала про чуднýю Марью, про свою мать, про деревню... Мысли кружились, как голуби, от тоски щемило сердце.

    Солнце спускалось все ниже и ниже. Дорога все больше чернела, покрывалась водой. Все чаще попадались прохожие и проезжие; Кирило и Христя молча проходили мимо них. Но вот засинел лесок на горе; дым и пыль поднимались из-за него; глухой шум доносился до путников. Тоска в сердце Христи все росла и росла.

    Дойдя до леска, они повернули направо. Широкая дорога, покрытая талым снегом, змеей поползла в гору. Молча, понурившись, они поднимались все выше и выше.

    — Вот тебе и город! — сказал Кирило, когда они поднялись на гору.

    Перед ними в долине раскинулся город. Широкие улицы, как реки, перерезали его вдоль и поперек. Вдоль улиц, как стражи, выстроились высокие каменные дома, кирпич краснел, блестели побеленные стены. В небо уходили острые шпили церквей; вокруг них на небольших площадях теснились лавки. Как муравьи, сновали и суетились люди. Всюду слышен был говор и крик, смутный гомон и гул... Заходящее солнце, как кровью, заливало город багровым светом.

    Христе стало страшно... Город показался ей хищным зверем, притаившимся в яме; разинув кровавую пасть с белыми острыми клыками, он, казалось, вот-вот бросится на нее. — Ну, девка, постояли и хватит, пора идти!— сказал Кирило, как в колокол ударил.

    Христя затрепетала, как подстреленная... Слезы ручьем полились у нее из глаз.

    2

    — Сам черт ввяжись в это дело, и то такого не выдумал бы!.. Пост на исходе, а у меня одной щуки целый воз не распродан, чехони две бочки... сорокаведерных. А тут еще оттепель... Тьфу! В лавку не войдешь...— воскликнул Загнибеда, явившись вечером домой.

    У Христи руки похолодели, когда она его увидала. Огромного роста, лицо длинное, усищи рыжие, острый горбатый нос, под нахмуренными бровями, как два уголька, горят не желтые, а прямо красные, как у кролика, глаза. Одет он был по-мещански в долгополый суконный чекмень, который доходил ему до самых сапог, широкая барашковая шапка пирожком, как сковорода, прикрывала его длинную голову. Лицо, фигура, поступь — все говорило о том, что это человек сильный, решительный; такой ничего не испугается, ни перед чем не остановится. А красные кроличьи глаза выдавали лукавую душу, ехидные замыслы: каверзность писаря побраталась в них с хитростью лавочника.

    — А это кто, Олена? — обжегши Христю быстрыми глазами, спросил он у жены, молодой, исхудалой женщины с бледным лицом и голубыми глазами. Казалось, само небо отразилось в ее светлых зрачках.

    — Да это служанка,— ответила та тихим приветливым голосом, словно легкой рукой коснулась струны.

    Загнибеда стал посреди кухни, бросил взгляд на жену, потом на Христю, которая, понурясь, стояла у порога; потом снова на жену и снова на Христю... Так орел с высоты всматривается в добычу, выбирает, какая повкусней.

    Невысокая Христя с полным розовым лицом, молодыми ясными глазами, черными бровями так непохожа на исхудалую Олену. Та, бледная, увядшая, как поблеклый цветок; эта — только что расцвела... У Загнибеды глаза загорелись, когда он глянул на круглый невысокий стан Христи.

    — Насилу дождались вашей милости! — неласково поздоровался он с нею.— Ты что так задержалась?— спросил он затем еще неласковее.

    У Христи душа похолодела, потемнело в глазах.

    — Петро! — сказала Олена, покачав головой.

    Загнибеда взглянул с усмешкой на Христю, потом на жену и молча пошел в комнаты.

    — Давай, девка, самовар,— сказала Олена и полезла в шкаф.

    Христя не помнит, как выбежала в сени, как схватила кипящий самовар и бегом внесла его в кухню.

    — Туда, туда... В комнату неси, Христя, и поставь вон на тот стол,— распоряжалась Олена, доставая из шкафа посуду.

    Христя застала Загнибеду уже за столом. Он сидел, развалясь на стуле, и быстрым взглядом окидывал комнату. Когда Христя вошла, он так и впился в нее своими острыми глазами. Она чувствовала, как пронизывает ее насквозь этот пристальный взгляд, добирается до самого сердца, смущает душу... Христя дрожала всем телом, и самовар трясся у нее в руках,— она, наверно, уронила бы его, если бы не поторопилась поставить на стол. И все же она не смогла удержать его,— самовар покачнулся, плеснула вода. Крутой кипяток побежал по руке Христи на стол... У девушки невыносимо заболели пальцы, но она даже не пикнула, даже не поморщилась,— только вспыхнула вся, как огонь.

    Загнибеда посмотрел на стол, где от лужицы поднимался пар, а она так и обмерла... «Что я натворила! Что теперь будет?» — думала она. Загнибеда молчал, она точно окаменела.

    — Вишь, на стол пролила! — тихо сказала хозяйка, входя с посудой.— Возьми вон там тряпку и вытри.

    Христя в одно мгновение вытерла стол.

    — Проворная!— буркнул ей вслед Загнибеда, когда она выходила из комнаты.

    — Ничего, девка расторопная,— прибавила Олена.

    Дальше Христя ничего не слышала. От нестерпимо жгучей боли в пальцах она света невзвидела. Ей хотелось кричать, а она боялась дохнуть. Горячие слезы залили ей лицо... Она то прижимала ошпаренную руку к груди, то трясла ею, то поднимала к губам и дула на нее,— боль не унималась. Она слышала, как в комнате звенит посуда и хозяева прихлебывают чай.

    — Налей-ка мне еще,— попросил в четвертый раз Загнибеда.— И соленого как будто не ел, а здорово пить хочется.

    «Они чаи распивают, а я места себе не найду»,— всхлипывая, думала Христя.

    — Тише...— сказала, прислушиваясь, Олена.— Мыши скребутся?

    Загнибеда умолк, а Христя не могла удержаться. Как раз в то мгновение, когда в комнате воцарилась тишина, из груди ее вырвался стон, и она снова заплакала.

    — Плачет? — догадался Загнибеда.

    Христя смолкла, затаив дыхание.

    — Христя! — позвала ее Олена.

    — Так она Христя? Христя в монисте! — сказал Загнибеда.

    — Христя! — снова позвала Олена, не дождавшись ответа.

    — Че-его? — со слезами откликнулась Христя.

    — Ты плачешь? Чего? Поди сюда.

    Христя вошла, заплаканная, придерживая обожженную руку.

    — Чего ты? — допытывалась Олена.

    — Да ничего! — нетерпеливо ответила Христя и направилась в кухню.

    — Как ничего? Говори — чего плачешь?

    — Пальцы обожгла.

    — Чем?

    Не успела Христя ответить, как что-то булькнуло, кто-то прыснул... и залился раскатистым хохотом.

    Это Загнибеда, хлебнув чаю, не выдержал, прыснул и расхохотался.

    — Ну, чего ты? — с удивлением опросила Олена.

    Загнибеда хохотал... Он весь трясся, лицо у него посипело от натуги. Как ножом, полоснул Христю по сердцу этот смех, боль в руке стала от него еще нестерпимей. Но вот Загнибеда поперхнулся, закашлялся...

    — Знаю... Ох, ну его совсем! — крикнул он, прокашлявшись, и стал рассказывать, как Христя обварила руку.— Ну, и терпеливая же, а все-таки не выдержала! — прибавил он с усмешкой.

    Христе стало еще тяжелей, еще больнее: это он над нею насмехается, над нею хохочет! «Чтоб ты лопнул, проклятый!» — подумала она, обливаясь слезами.

    — Ты бы, глупая, что-нибудь сделала. Тертой репы приложила, что ли,— посоветовала Олена и выбежала в кухню. Она нашла репу, натерла на терке и приложила Христе к красным пальцам.

    Христе стало полегче: рвет, дергает, горит, но хоть болит уже не так сильно. А Загнибеда в комнате никак не может успокоиться. Затихнет на минуту и снова зальется хохотом.

    — Ну, чего ты хохочешь? — крикнула на него Олена.— С ума спятил, что ли? Девка места себе не находит, а он хохочет...

    — Если б ты знала... Если б ты видела... Ведь это при мне было... На моих глазах... Как плеснет себе кипятком на руку... И сразу так вся и вспыхнула! Но хоть бы слово проронила... Вот дура! Сказано: деревня, дубина стоеросовая!

    И без того Христе было досадно, а когда она почувствовала горькую правду слов Загнибеды, ей стало еще досадней. В самом деле: почему она не сказала сразу, что обожглась? Приложили бы тертой репы, и она не мучилась бы так долго, не плакала. Так нет же, побоялась. Кого? Чего? Всего!.. И того, что пролила воду на стол, и того, что хозяин на нее смотрел... А все потому, что деревня, дубина стоеросовая!

    Тут снова послышался раскатистый хохот Загнибеды. «Ну и язва этот Загнибеда! Ну и заноза! Кому горе, а ему смех...» Ей вспомнились слова Кирила: не человек, пиявка! «Пиявка, сущая пиявка!» — думалось ей. Пиявкой был, пиявкой и останется! А ей целых полгода придется пробыть у него, полгода придется слушать докучные речи, ехидный хохот... Господи! сегодняшний вечер ей выдался вечностью, а ведь впереди целых полгода! Он же все соки из нее высосет... Недаром жена у него такая пришибленная, замученная... Натерпелась, видно, бедная, на своем веку!

    Такие мысли роились в голове Христи. Теснясь в уме, цепляясь друг за дружку, они уносили ее прочь отсюда, туда — в деревню... к матери... Что-то там теперь? Плачет, верно, мать. Не спит — плачет... Несчастная!.. Впервые овладела ею такая жгучая, такая невыносимая тоска по матери. Она рвалась туда, к ней, к родненькой своей печальнице, к единственной своей советчице... Она бы все отдала, что только есть у нее, лишь бы сейчас быть около нее, около своей старенькой мамочки... Что же она может отдать? Что у нее есть?

    Жизнь впервые повернулась к ней своей суровой оборотной стороной, впервые почувствовала Христя на себе ее тяжелое бремя... «Нет счастья, нет талану на этом свете беднякам и никогда не будет!» — решила она.

    — Христя, ты бы погасила свет, что зря горит? — сказала из другой комнаты Олена.— Сегодня больше ничего не будем делать.

    Христя потушила свет... Что же ей теперь делать? Ложиться? Она бы охотно прилегла, отдохнула. Где же ее место, где ей придется спать? Тут ничего не разберешь.

    Она приткнулась у стола, положив голову на руку. Слава богу, боль унялась; только под сердцем жжет, сосет под ложечкой... Да, ведь она сегодня не обедала! Из дому вышла рано, сюда пришла поздно. Никто у нее не спросил, ела ли она, и она никому ничего не сказала. Да ей и есть не хотелось. И теперь ей не то чтобы хочется,— так, тошнит только... В комнате начался разговор.

    — Когда же ты думаешь куличи печь? — спросил Загнибеда.

    — С завтрашнего дня начну,— ответила Олена.— Не знаю, много ли печь?

    — Чтоб хватило,— сказал он.

    — Ты всегда так говоришь: чтоб хватило. А сколько нужно? И прошлый год и позапрошлый одинаково пекла. Позапрошлый осталось, а прошлый год как назвал гостей, так всё за один раз съели.

    — Ну, вот так и подгадывай... Чтоб хватило, и конец!

    Разговор оборвался. Через несколько минут он снова возобновился.

    — Ты вот о куличах думаешь,— начал Загнибеда,— а меня другое мучит. Вон на одной чехони рублей двести убытку будет. Подвел меня в этом году Колесник! «Купи, говорит, пополам возьмем». Я и купил; а он, черт бы его побрал, от своей половины отказался. Вот теперь и вертись! Придется в канаву вываливать, да как бы еще полиция не накрыла. Сегодня полицейский проходил. «Петро Лукич! Петро Лукич! — кричит.— Что это из вашей лавки несет?» — «Это потому,— говорю я ему, усмехаясь,— что вы никогда ко мне в лавку не заходите».— «Ну-ну,— отвечает он,— не шутите!.. Отберите-ка десяток хороших щук,— я десятника пришлю».

    — Что ж ты, отобрал?

    — А как же! Это еще хорошо!.. А если бы он в лавку зашел да разворошил эту гниль... Право, не знаю, как ее это мужичье ест. Тухлятина тухлятиной!.. Сегодня заходит один. «Что-то, говорит, она припахивает».— «Оттепель, говорю, почуяла, а так не рыба — золото...» Вытаскиваю из-под низу, чтобы показать, а она так в руках и расползается... Ничего — берет... Вот если бы Лошаков на завод взял — хорошо было бы. На днях забегал: «Бочку надо».— «Не совсем, говорю, хороша».— «Да пес с ней! у меня рабочие,— сожрут!..» Да вот уж третий день что-то не присылает. Если бы взял бочку, перевез бы! За эти дни бочку надеюсь распродать; а там если полбочки и пропадет — невелика потеря... В нашем деле без этого не обойдешься!

    — А ты знаешь, что Христе надо платье шить,— ввернула Олена.

    — Подождет! — отрезал Загнибеда.— Мы ее больше ждали... Кто теперь, в эти дни, станет шить? А самой — некогда будет. Пусть уж после праздника. Посмотрим еще, какая из нее работница будет.

    — Тише! — сказала Олена.

    — Что тише?

    Христя дух затаила, чтобы ни слова не пропустить из того, что про нее будут говорить. Напрасно!.. Разговор на этом оборвался. А когда хозяева снова заговорили, то уже про людей ей не знакомых, про плутни лавочников, про то, кто кого надул, поддел, облапошил...

    Грустно и тяжело стало Христе слушать все это. Где уж тут, черт возьми, жалости искать, когда люди только об одном думают — как бы из другого все жилы вытянуть, как бы другого оседлать!

    — Христя! убери самовар,— немного погодя позвала ее Олена.

    Христя приняла самовар, убрала посуду. А там Загнибеде вздумалось еще поужинать,— подала ужин. Пока после ужина помыла посуду и сама поужинала, было уже около полуночи. А хозяйка, идя спать, велела чуть свет поставить самовар: «Завтра базарный день,— Петру Лукичу надо пораньше в лавку».

    «Тухлой чехонью людей травить!» — с тяжелым вздохом подумала Христя. Она примостилась на лавке, погасила свет и тоже легла.

    Ее сразу окутала черная, непроглядная тьма. Темно хоть глаз выколи, не видно ни зги. Слышен только глухой шепот из третьей комнаты. Это хозяева, богу ли они молятся, шепчутся ли о барышах? Какое ей дело? Она за день так утомилась сегодня от ходьбы и от всех злоключений, что сразу закрыла усталые глаза. Сонное забытье нашло на нее.

    Христя сразу заснула. Ей ничего не снилось, ничто не нарушало ее тихого покоя. Прижав больную руку к груди, она спала. На то и ночь, чтобы все почивали. Да все ли? Что это за свет колеблется в маленькой комнатке? Вот он уже рядом, в соседней комнате, в светлой его полосе чернеет чья-то высокая фигура... Кто это? Чего ему надо? Это Загнибеда, босой, раздетый, со свечой в руке, тихо, как кот, выскользнул из комнаты, входит в кухню и, озираясь по сторонам, крадется в сени. Он слегка нажимает щеколду, чтобы не стукнуть, и отворяет дверь, держа свечу высоко над головой.

    В углу на лавке лежит Христя, спит. Темная тень ее трепещет, колышется на стене... У Загнибеды глаза загорелись, когда он увидал девушку. Тихо, на цыпочках он подошел к ней, поднял свечу так, чтобы свет падал на ее голову... Из темноты выступило круглое спокойное лицо, черные брови, закрытые глаза, полураскрытый рот. От тихого дыхания чуть заметно поднимается и опускается высокая грудь. Глаза у Загнибеды засветились, рука дрогнула... Долго он стоял над Христей, смотрел на девушку, упивался ее красотой. Вот... он тихо вытянул руку, подержал над нею, как держат, озябнув, над огнем, и... тихо опустил... Христя проснулась. Свет мгновенно погас... Снова стало темно. Христя спросонок не поняла, снилось ли ей, или она в самом деле видела свет. Усталая, она повернулась на другой бок и снова заснула. Она не слышала, как потом что-то зашуршало в темноте; как скрипнула дверь в комнату; как Олена, проснувшись, спросила:

    — Кто там?

    — Это я,— тяжело дыша, ответил Загнибеда.

    — Чего ты?

    — Ходил поглядеть, заперта ли дверь на засов. Он грузно опустился на кровать, так что она заскрипела, долго ворочался, пока заснул. Зато Олена всю ночь не спала.

    3

    «Христос воскрес! Христос воскрес! Христос воскрес!»— только и слышно было у Загнибеды, только и разносилось по всему его дому на второй день пасхи.

    В этот день у Загнибеды всегда пир... Круглый год заботы да хлопоты, купля да перепродажа, тяжбы да сделки... Только и праздника, что три дня пасхи да три дня рождества. Да и то потому, что в эти дни никто не торгует. Вместо того чтобы отдохнуть, устраивают пиры... Целая орава соберется из ближних и дальних мест; все являются к кому-нибудь одному; народу набьется уйма,— яблоку негде упасть; шум, гам, будто вода в потоке пенится и бурлит; споры да смех; выпивка да закуска... Так уж издавна повелось, так и по сию пору ведется.

    Второй день пасхи — день Загнибеды. Об этом помнили и свои люди, и посторонние, и сами хозяева. Готовились к этому дню заблаговременно. Заблаговременно делали закупки, пекли, варили. Христя под руководством хозяйки целую неделю, как каторжная, хлопотала у печи, урывая минутку после обеда, чтобы почистить, подмазать, помыть да побелить комнаты. В субботу все комнаты будто в белые сорочки нарядились; по углам из-за ворохов искусственных цветов выглядывают образа в блестящих ризах, лики святых сияют; небольшие лампадки покачиваются перед ними на тоненьких цепочках; на окнах узорные занавески; солнце пробивается сквозь мелкий узор... Столы, покрытые белоснежными скатертями, ломятся от яств и питий... Во всем виден достаток, роскошь, богатство...

    Христю поражало это изобилие... «Господи! — думала она.— Одному вон сколько даешь, а другому... Да если б моей матери хоть десятую часть всего этого, как она была бы счастлива! А то!..»

    Она посмотрела на себя. Уходя из деревни, она надеялась получить платье от хозяев и свое, поновее, оставила дома. И вот теперь, в чем пришла, в том и праздник встречает... Старенькая запаска коротка ей, засаленная корсетка расползлась на плечах. Обожженная рука не зажила. Чтобы не растравлять ее, Христя повязала ее рваной тряпицей; от кочерег да ухватов тряпица испачкалась, покрылась сажей... И вот среди всей этой роскоши она такая оборванная, обшарпанная! Ей самой это бросается в глаза. А хозяевам наплевать!

    Хозяйка как-то спросила:

    — Ты нового платья не взяла из дому?

    — Ей и в этом хорошо,— и сказал, ухмыляясь, хозяин... и все.

     «Служанка! Служанка!» — думала Христя, и под сердцем жгло у нее, как огнем.

     Дождались и пасхи. Будь это в деревне, Христя знала бы, что ей делать, куда пойти, где погулять. А здесь?.. Она слоняется по двору; прислушивается к гомону, который долетает с улицы; выйдет за калитку, посмотрит на людей... Разодетые, разряженные, идут они на гулянья да на карусели, а на нее и не поглядят. А и взглянет кто, так разве только затем, чтобы посмеяться.

    — Откуда такая замарашка взялась? — вылупив на нее глаза, спрашивает одетый по-городскому парень.

    — Из деревни! не видишь, что ли? — отвечает другой.

    Христя опрометью бежит во двор; парни вдогонку ей кричат, улюлюкают...

    — Ишь какая ядреная! Глянь, как вертит-то...— И по улице разносится неистовый хохот.

    «Чужие, чужие!» — думает Христя, убегая в дом. А там — тихо; хозяева легли спать. Тихо и тоскливо, как в могиле. А каково в деревне теперь? — девушки гуляют, поют; подходят хлопцы, лезут христосоваться... Споры, шутки, смех... Насилу Христя дождалась вечера.

    — Ложись пораньше, высыпайся,— говорит ей хозяйка,— а то завтра, пожалуй, и ночью спать не придется.

    «Вот какие добрые!» — думается ей. И о ней-таки вспомнили, и ее не забыли!

    На второй день с самого утра стали собираться гости. Первыми пришли ближние соседи — поторопить хозяев в церковь.

    — Пора в дом божий! — кричали они, заглядывая в дверь.

    — Еще успеем. Заходите! Заходите! — приглашал Загнибеда.

    Пока собирались, наряжались, завязался: разговор. Рассказывали, кто как встречал праздник, как провел первый день, что слышно в городе. Женщины тем временем осматривали пасхальный стол, восхищались куличами, которые у Олены Ивановны всегда удавались и пышные и высокие; расспрашивали, у кого брали муку, как ставили тесто, какую клали сдобу... Обычные праздничные разговоры!

    Но вот и хозяева собрались. Загнибеда нарядился в новый суконный костюм, надел сорочку с манжетами, повязал шею шелковым платком, сапоги на нем хромовые, со скрипом — барин да и только! Олена Ивановна надела голубое шерстяное платье, накинула на плечи тонкую кашемировую шаль, голову повязала шелковым платком; в ушах блестят серьги, на руках — золотые перстни...

    — Готово?

    — Готово.

    И хозяева и гости вместе пошли в церковь.

    Только как будто ушли, а уже назад возвращаются: в такие дни служба недолгая... Первыми во двор входят хозяева, а за ними — гости. Мужчины и женщины, молодые и старые, толстые, как бочки, тонкие, как шилья; низенькие — от земли не видать; высокие, как стройные дубы... А что за уборы, что за наряды? Красные платья, зеленые жакеты, пестрые юбки, желтые кофты, блестящие ластиковые балахоны, черные суконные кафтаны — в глазах рябит! И все валом валят во двор и в дом; здороваются, начинают разговор. По слову каждый скажет, и то десять душ — десять слов... а ведь тут этакая уйма народу!.. В доме, как в еврейской школе, дым коромыслом, шум такой, точно вода в лотоке бурлит...

    А ведь это еще не все; смотришь, то тот, то другой идет. Народу в доме битком набито; в боковушке и в светлице полным-полно: одни разместились на стульях и на кроватях, другие толкутся в поисках места. Все посматривают на пасхальный стол, где выстроились в ряд бутылки и разноцветные настойки переливаются на солнце; перед бутылками на большом подносе темнеет жареный гусь, жареный поросенок стоит, держа в зубах кусок хрена; маленький барашек, свернувшись клубком, выставил остренькое рыльце с редкими зубами; а там лежит утка, задрав кверху лапки; там белеет толстое молодое сало, масло желтеет, краснеют пасхальные яйца; а над всем этим в конце стола, как на страже, стоят высокие куличи с белыми шапками, обсыпанными цветным горошком... Все так и манит взор, так и дразнит аппетит! Недаром у всех, кто ни взглянет на стол, слюнки текут.

    — Кого это мы ждем? — спросил высокий дородный мужчина с веселыми карими глазами, румяным лицом и черными усами, подходя к жирному лавочнику, который обливался потом, сидя в углу.— А может, походим-походим, поглядим на угощение да так ни с чем и разойдемся по домам?— продолжал он, крутя свой черный ус.

    — Петро Лукич! Петро Лукич! — окликнул Загнибеду лавочник.

    — Что?

    — Пора, братец. Животы подвело,— сказал он и при этом так сморщился, будто у него и в самом деле живот заболел.

    — Да... Рубец с Кнышом обещали зайти,— сказал, почесывая в затылке, Загнибеда.

    — А по-моему, двое третьего не ждут! — заметил высокий с черными усами.

    — Да и батюшки нет,— прибавил Загнибеда.

    — Ох, уж эти мне бородатые! — процедил лавочник.

    — И чего их ждать, бородатых? — сверкая глазами, спрашивает высокий.— Что, мы сами себе бороду не прицепим? У Олены Ивановны, верно, завалялась где-нибудь мычка кудели... Вот и готова борода!

    Кругом захохотали.

    — Ну, Колесник уже пошел коленца откалывать! — сказал кто-то.

    — Какие там коленца? — возразил Колесник.— Тут и голос пропал, а они — коленца!.. Я вот что думаю: пока там попы, то да се, не следует ли пропустить по одной? Пантикулярно, как паны говорят.

    — Следует, следует! — поддержал кто-то, сплевывая.

    — Да что-то, Петро Лукич, не того...— глядя на хозяина, сказал Колесник.

    Загнибеда кивнул головой.

    — Там, в боковушке,— тихо сказал он, показывая на дверь.

    Колесник, лавочник и еще кое-кто поднялись и двинулись друг за дружкой в боковушку.

    — Батюшка идет! — крикнул кто-то в светлице.

    — Батюшка! батюшка! — пронеслось по всем комнатам.

    — Погодите! Сейчас батюшка будет,— крикнул Загнибеда, проталкиваясь вперед, чтобы встретить батюшку.

    Колесник с сердцем махнул рукой и плюнул.

    — Утритесь, Константин Петрович, а то как бы бородатый не увидал! — сказал ему кто-то

    — Утритесь! Уж к губам было поднес — да отняли! — ответил он сердито.

    — Только и дали поглядеть?

    — То-то и оно!

    Кое-кто засмеялся.

    — По усам текло, а в рот не попало.

    — Не растравляй ты моего сердца,— просил Колесник, почесывая в затылке.

    Поднялся еще больший хохот.

    — Тсс!..— зашикали вокруг.

    В доме раздалось громкое и зычное песнопение. Славили воскресшего из мертвых, славили его пречистую матерь... Молодой, белолицый и черноволосый батюшка с крестом в руках, выступив вперед, пел звучным тенором. За ним дьякон, толстый, осанистый, с рыжей бородой по пояс, выпучив глаза на выкате, гудел, как из бочки, низким басом. Стихарный дьячок, с изжелта-седою косицей, трясясь от старости, пел надтреснутым голоском, точно маленький ягненок блеял; за ним долговязый рябой пономарь, насупившись, подпевал крикливым баском... Хозяин и хозяйка крестились, подняв глаза к образам; гости облепили причт: передние еще кое-как помахивали руками, крестясь, но задние сбились так, что руки не поднимешь.

    Только батюшка, кончив петь, поднес хозяевам крест для целования, как в комнату вошли два чиновника. Один — среднего роста, упитанный, с круглым румяным лицом, выбритым так гладко, что оно у него лоснилось, с маленькими блестящими глазками, которые так и бегали у него, как мышата. Другой — высокий, тощий, с косматыми бровями, хмурым взглядом и рыжими баками, которые, как колтуны, свисали у него с костлявых щек.

    Оба на цыпочках пробрались вперед, слегка придерживая за плечи дородных мещан, толпившихся сзади. Те, озираясь и кланяясь, расступались, давая дорогу. Оба чиновника направились прямо к столу.

    — Кто это? — послышалось в задних рядах.

    — Разве не знаешь?

    — Откуда же мне знать?

    —Тощий, высокий — Рубец, секретарь думы; а тот краснорожий — Кныш, из полиции.

    — Ишь! Пошел наш Загнибеда в гору: с панами стал знаться!

    — А-а! Антон Петрович! Федор Гаврилович! — воскликнул Загнибеда, завидев Рубца и Кныша.— Христос воскрес!

    Начали христосоваться. Рубец, сухо похристосовавшись с хозяином, подошел к батюшке, поцеловал крест и что-то тихо проговорил. Батюшка засуетился, подал Рубцу руку.

    — Очень рад! Очень рад! — глухо забубнил Рубец.— На место отца Григория? Царство ему небесное! Приятели были с ним.

    Батюшка стоял и, не зная что сказать, потирал руки. Рубец что-то бубнил. Колесник подбежал к Рубцу и, сверкая глазами, отвесил ему низкий поклон. Рубец протянул ему два пальца. Колесник почтительно пожал их, попятился и отдавил дьякону ногу. Дьякон изо всей силы двинул его кулаком в бок. Колесник пошатнулся как подстреленный.

    — Ногу отдавил! — крикнул дьякон басом и, улыбаясь, подал ему руку. Колесник криво улыбнулся и снова попятился.

    Пока все это происходило на одном конце стола, на другом конце Кныш стоял перед хозяйкой и говорил, подмигивая:

    — Для первого знакомства позвольте похристосоваться.

    Олена Ивановна, всегда мертвенно бледная, слегка зарумянилась, когда Кныш начал с нею христосоваться. Тычась своим широким лицом то с одной, то с другой стороны, он взасос целовал толстыми, мясистыми губами тонкие и бледные губы Олены Ивановны.

    — Федор Гаврилович! Вы не очень-то чужих жен расцеловывайте,— сказал ему сзади Колесник.

    — А-а! — повернулся тот.— Это вы, Константин Петрович? Да ведь это раз в год. Христос воскрес! — и стал христосоваться с Колесником.

    — Вот бы нам такого секретаря! Вежлив, обходителен! — сказал Колесник мещанам, отойдя назад.— А то — сущая гнида, а по части хабис-гавезен небось не дурак!

    Все покатились со смеху, а Колесник мигом исчез.

    — Что он оказал?

    — Пес его знает! по-еврейски, что ли; дескать, хапать любит.

    — Вот перец!

    А перец так и носился в толпе. Теперь он стоял перед батюшкой и, потирая руки, говорил:

    — Ну, и проморили вы нас, отец Николай.

    — Чем же?

    — Поверите, в горле пересохло, промочить бы надо, а то тарахтит как гусиное с горохом, на которое бабы нитки мотают,— шутил он, весело блестя глазами.

    — Что ты тут плетешь? — перебил его Загнибеда.— Отче честной! Благословите хлеб-соль.

    Отец Николай встал и начал благословлять.

    — Начинается... Слышите! Начинается! — выбежав в другую комнату, крикнул Колесник.

    — Что начинается?

    — Да вот,— показал он на светлицу.

    Там около стола с хозяином чокались гости: батюшка, дьякон, Рубец, Кныш... Громко звенели чарки; у всех весело блестели глаза... Туда устремился и Колесник.

    — Просим, добрые люди, отведайте хлеба-соли,— приглашал Загнибеда.— Спасибо, что не гнушаетесь нами, не забываете,

    — А у вас таки богатый стол! — сказал ему батюшка.

    — Да ведь в этом вся наша радость, отец Николай! Вся наша радость... Что нам со старухой осталось? Детками господь не благословил... Так хоть добрые люди придут, поговорят... Вот и вся наша радость... Оно, правда, нынче за все втридорога дерут. Да как подумаешь: к чему нам это богатство? для кого копить? Умрешь — с собой не возьмешь... Прошу покорно... Отец Николай! Антон Петрович! Федор Гаврилович! Кто же после первой закусывает?.. А вы что стоите? — кричит Загнибеда дьячку.— Ай-ай!

    Снова все сбились вокруг стола; среди прочих и старый дьячок трясет головой.

    — Смотри и сегодня не налижись, как вчера! — прикрикнула на дьячка высокая тощая старуха, с белесоватыми, точно оловянными глазами, дернув его за рукав так, что он покачнулся.

    — Евфросиния Андреевна! Евфросиния Андреевна! — тихо сказал дьячок.— Ведь тут... чужие... ведь тут люди...

    — А вчера видел людей? А молодиц небось разглядел?

    — Так его, так! — вмешался в ссору супругов Колесник.— Под орех его разделайте, Евфросиния Андреевна! Чтоб не бегал так за вашей сестрой. А то в церкви апостола читает, а молодицам в сторону шепчет «шветик»!

    — И вы против меня! — сказал дьячок, опрокинув рюмку водки.— У меня вот и зубов во рту нет!— И он показал свои почерневшие десны.

     — А зубы-то тут зачем? Поцеловать да еще укусить, что ли? — подшучивал Колесник.

    Все так и прыснули, а старая дьячиха менялась в лице и вращала глазами, как ведьма. Дьячок боком-боком, да и выбежал на кухню.

    — Вы, Евфросиния Андреевна, за ним все-таки присмотрите,— дразнил Колесник дьячиху.— Вы на то не глядите, что у него зубов нету. Он и без зубов никому спуску не даст. А если бы ему да зубы!

    — Разве я не знаю? — проворчала дьячиха.— Знаю! Сорок лет с ним прожила — знаю! Сказано: жеребец!

    Хохот поднялся со всех сторон. Гости со смеху помирают, животики надорвали; а Колесник — хоть бы тебе что — только глаза блестят.

    — Правду, святую правду говорите, Евфросиния Андреевна,— подмигивает он,— сущий жеребец! Вот и сейчас: убежал на кухню... Знаем мы. Хоть и стар, да хитер... Там у Петра Лукича новая служанка, да еще, дуй ее горой, такая ядреная девка... Вот куда его потянуло! Вот куда он удрал!

    Дьячиха, расталкивая народ, вне себя помчалась на кухню. Гости хохотали; кое-кому вздумалось пойти поглядеть, что будет с дьячком.

    — Пойдем! — звали они Колесника.

    — Ну их! — ответил тот.— Почудили, и хватит, пойдем выпьем.

    Одни пошли на кухню, другие с Колесником — к столу, где важно восседали батюшка, дьякон, Рубец, Кныш.

    — Какая теперь наша служба? Какие наши доходы?— говорил батюшка Рубцу.— Вот когда у господ крепостные были,— вот тогда другое дело! Тогда были доходы! Бог дал праздник... сейчас везут тебе из имения: один одно, другой другое... да целыми возами... А теперь что? Разве на эти гроши проживешь? Да и их как начнут делить!

    — Господь не оскудевает в своей милости! — проворчал, поднимаясь, дьякон и потянулся за чаркой.

    Молодой батюшка только головой покачал.

    — Любимец протопопа, так ему ничего,— тихо сказал он, вздыхая.

    — Ну и протопоп же у нас! — прибавил Рубец.

    — Христос воскрес! — рявкнул дьякон, как в большой колокол ударил.

    — Воистину! — ответил, подходя к нему, Колесник.

    — Вот! — обрадовался дьякон.— Это по-моему! А то плачется!.. Доходов у него нет, молодой попадье шиньоны не на что покупать,— бубнил он Колеснику как будто на ухо, но так, что все слышали.— Пореже пускал бы попадью с кавалерами шляться, вот и доходы были бы,— прибавил он и отошел.

    За столом стали судить протопопа. Загнибеда говорил, что его все прихожане не любят, что он дерет с живого и с мертвого: если кто жениться задумал — меньше чем за четвертную не повенчает, умирает кто — гони десятку, а крестить надо — трешницу готовь. Рубец перебирал все его провинности перед покойным отцом Григорием: он его допек! он его в гроб вогнал! Кныш всех поражал, рассказывая про бумаги, какие попадались ему в полиции... Отец Николай только глубоко вздыхал.

    А в кухне тем временем раздавался неистовый хохот. Смеялись над пономарем. Рябой и нескладный, он как пропустит чарочку, другую, так сразу начинает любезничать с бабами. Старая ли, молодая ли — ему все равно — выходи за него замуж, и кончено! У него и хата своя и сундук есть, а в сундуке десять кусков полотна. И земли на его долю из руги десятин пять приходится, и с кружки рублей пятьдесят, да и за перезвон перепадает. Он один знает, по какому покойнику как звонить. Кто сколько даст — так он и звонит! Гривенник даст, на гривенник зазвонит, двугривенный — так на двугривенный, а за рубль — так оттрезвонит, что слеза прошибет! Говорят, пустое дело звонить — потянул за язык, да и все! Нет, и к колоколам с неумытым рылом не суйся!

    Все знали, что он женат; один он этого не признавал, потому что так был пьян, когда венчался, что в глазах у него было темно. Да и жена с ним не жила, таскалась по шинкам да гуляла с солдатами. Трезвый он был тише воды, ниже травы; зато как подвыпьет, так откуда у него только прыть берется: куражится, хвастает, так и сыплет словами.

    Вот и теперь. Давно ли он сидел на кухне один, опустив на грудь свою победную голову? Никто не пригласил его выпить и закусить, сам он тоже никому ничего не сказал. Христя стояла около печи и, посматривая на него, думала: чего это он сидит здесь один, не ест, не пьет, и к столу его никто не просит?

     Но тут в кухню заявился толстый лавочник.

    — Тимофей! А ты что тут сидишь, голову повесил, не ешь и не пьешь? — И, недолго думая, он схватил пономаря за руку и потащил к столу.

     Недолго они пробыли там, но вернулся Тимофей уже другим человеком: выпрямился, приосанился, глаза горят, брови шевелятся, тонким усом так и моргает. Христя никак не могла удержаться, чтобы не расхохотаться.

    — Ты чего смеешься? Ты кто такая? — пристал он к Христе, так забавно шевеля бровями, что как та ни сдерживалась, но не могла не смеяться.

    — Да это...— еле ворочая языком, сказал толстый лавочник,— да это девушка!

    — А коли девушка, так почему замуж не идешь? — спрашивает Тимофей.

    — Да она бы не прочь... так женихи не случаются.

    — Фу-ты! — удивился Тимофей.— Да какого тебе жениха надо?

    — Сватай, Тимофей, ее,— сказал кто-то из кучки гостей, которые стали собираться вокруг них.

    — А что? Разве не пойдешь? Ты не гляди, что я в грязи: хоть и шлепнулся в грязь, а все одно князь! — крикнул он, как петух, притопнув ногой, и так моргнул усом, что все прямо померли со смеху.

     Громовой хохот раздавался в кухне, но Тимофея это не смутило. Он подошел к Христе поближе и стал нежно заглядывать ей в глаза. Христе сначала было смешно, но, когда в кухню набился народ, ей стало стыдно и страшно... Потупившись, она отошла в угол, к кочережкам. Тимофей за нею.

    — Серденько! — взвизгнул он и даже подпрыгнул.

    — Чего вы пристали ко мне? Убирайтесь! — сказала с досадой Христя.

    — Паникадило души моей! — взвизгнул он снова и ударил себя в грудь.

    Гости так и покатились со смеху, а Тимофей стоит перед Христей, бьет себя в грудь и декламирует:

    — Вот та, которой жаждала душа моя! Приди же, ближняя моя, добрая моя, голубица моя! Приди в мои объятия! — И, расставив руки, он собрался уже было заключить Христю в объятия.

    — Тимофей! Это что такое! — раздался позади него голос.

    Тимофей оглянулся — и руки опустил: перед ним стоял батюшка.

    — Совсем девушку смутил,— сказал отец Николай, взглянув на Христю, которая, зардевшись как маков цвет, стояла у порога.

    Тимофей попятился, давая дорогу батюшке, который собрался уже уходить и прощался с хозяевами и гостями.

    — Отец Николай! А посошок разве выпить не полагается? — сказал Загнибеда, ласково заглядывая батюшке в глаза.

    Отец Николай засмеялся.

    — Посошок? А чтоб вас! Ну, уж давайте!

    — Я вам наливочки,— хлопотал Загнибеда.— Такая наливочка — пальчики оближешь! Олена Ивановна! наливочки сюда! позапрошлогодней! — крикнул он жене.

    Олена Ивановна принесла бутылку.

    — Сама и угости. От тебя вкуснее! — сказал Загнибеда.

    Олена Ивановна налила.

    — Хороша, хороша! — похваливал отец Николай, смакуя каждый глоток.

    — А вам, отец дьякон? Наливочки? — угощает Загнибеда.

    — Э, свинячье пойло! — крикнул тот.— Горелочки! мне горелочки!

    — А может, ромку напоследок? У меня хороший ромок — у немца брал.

    — Не терплю я этих заграничных штучек. От них только в животе урчит да голова трещит. Нет лучше пития, как родная горелочка! Чем больше пьешь, тем кажется вкусней! верно? — крикнул он, хлопнув Колесника по плечу.

    — Правда ваша. Ромок к чаю — расчудесное дело.

    — Вот-вот! А так, голая — горелочка! Хватил рюмашечку — и готово! Дерзай, чадо! — крикнул он, опрокидывая рюмку, и поторопился за батюшкой, который уже стоял на крыльце, дожидался.

    — О, дай вам бог счастья! — смеялся Колесник.

    Вслед за дьяконом вышли хозяин с хозяйкой, а за ними кое-кто из гостей.

    — Пропустите! пропустите! — шамкал беззубым ртом дьячок, протискиваясь в толпе.

    — Ты слышал, старый черт, что я тебе велела! — крикнула дьячиха, дернув его сзади за косу.

    — Слышал, слышал! — буркнул, вырываясь, дьячок и скрылся в сенях.

    — Ох ты, моя красоточка! — крикнул, выходя, Тимофей и ущипнул Христю за руку.

    Та не выдержала и изо всей силы двинула Тимофея кулаком в спину, так что в комнатах отдалось.

    — Вот это угостила! Молодец девка! — сказал кто-то.

    — Кто кого? — опросил Колесник.

    — Вон та девка — Тимофея.

    Колесник поглядел на Христю. Красная и сердитая, она стояла у порога около печи.

    — Где ты была, голубка? — спросил он, подступая к ней.— Я ж с тобой не христосовался! Христос воскрес!

     Не успела Христя ответить, как Колесник уже обнял ее.

    — Не очень, Кость, не очень! Как бы не обжегся! — кричал позади него толстый лавочник.

    — И я не христосовался! — откуда ни возьмись неказистый гнилозубый человечек и — чмок Христю в щеку.

    Толстый лавочник тоже приложился жирнющими слюнявыми губами. Христя вертелась, сгорая от стыда, обмирала. Она не знала — плюнуть ли в глаза всей этой пьяной ораве, ругаться ли, плакать ли.

    — Стой! — крикнул Загнибеда, возвращаясь в кухню и увидев, как Христя бьется в крепких объятиях Колесника.— Константин! Ты что это? Погоди, я жене скажу,— повернулся он к Колеснику.

     — Дома, братец, нет,— ответил тот, выпуская Христю из рук. Та опрометью бросилась вон и в сенях чуть не сшибла с ног хозяйку.

    — Куда это ты летишь, как сумасшедшая? — спросила Олена Ивановна.

    — Да вон... они... Ну их! — со слезами жаловалась Христя.— Коли так, уйду от вас.

    — В чем дело? — спросила Олена Ивановна.

    — Тсс!..— раздалось в кухне.

    — Не тронь хозяйского добра! — выйдя на середину кухни, кричал Загнибеда.— Не тронь.

    — Чего ты орешь? — сказала она мужу.— Вон ведь люди, благородные! — И сердитая прошла в светлицу.

    — Видали! Кто кислиц поел, а кто оскомину набил,— воскликнул Загнибеда, почесывая в затылке.

    — Так и у меня,— качая головой, сказал Колесник.

    — Одно горе, брат, с этими бабами! — вздохнул Загнибеда.

    — Одно горе,— подхватил Колесник.

    — А коли горе, так зальем его,— вмешался толстый лавочник.

    — Верно! — поддержал Колесник.

    — Пойдем,— сказал Загнибеда.

    — Погоди. Вот еще эти паны! И зачем ты их зазвал? — говорит лавочник.

    — Да разве я звал? Сами напросились. Не плевать же мне им в глаза?!

    Не успел Загнибеда произнести эти слова, как из светлицы вышли Рубец и Кныш.

    — Попили, поели у вас, Петро Лукич,— сказал Рубец,— пора и восвояси.

    — Куда это вы? Так рано? Да я не видал, откушали ли вы хоть чего-нибудь.

    — Откушали, как же, откушали! — протягивая руку, сказал Кныш.

    — Ах ты господи! Да посидели бы немножко.

    — Нет, нет! Дома жены ждут. Мы, знаете, перелетные птицы.

    — Скажи, пусть не задерживает,— тихо сказал толстый лавочник на ухо Колеснику.

    — Ну, хоть на дорогу! — сокрушается Загнибеда.— Антон Петрович! Федор Гаврилович! По одной, наливочки. Жена, голубушка! Дорогим гостям на дорогу наливочки.

    — От тебя не отвяжешься! — сказал Рубец.

    — Извините. Бога ради простите! Может, что не так. У меня, знаете, попросту. Тянись не тянись, а в паны далеко. Извините.

    — Дай бог и нам то, что есть у вас! — утешал Кныш, беря рюмку наливки.

    — За ваше здоровье! — сказал Рубец. Выпил, отдал рюмку и, подав на прощанье руку одному Загнибеде, торопливо вышел в сени. Кныш, прощаясь подряд со знакомыми и незнакомыми, тоже последовал за ним. Загнибеда вышел проводить их.

    — Слава богу! — с облегчением вздохнул толстый лавочник.

    — Кныш этот еще ничего: человек обходительный,— сказал Колесник,— а уж наш секретарь — о-о! Это штучка!

    — Оба одним миром мазаны! Оба на руку охулки не положат! Тот только берет да кланяется, а наш берет да лается!

    — Выпроводил, слава богу! — сказал, возвращаясь, Загнибеда.— Ну, теперь пойдем к столу. Теперь наш черед. Уж эти мне паны!

    И все повалили в светлицу. Там за столом сидела женская компания.

    — Идите-ка к нам,— сказала дородная молодица, жена гнилозубого, красная, как наливка в рюмке, которую она держала в руке.— Что это вы все с панами да с панами! Ишь, как панским духом пропахли! — прибавила она, стрельнув на Колесника маслеными глазами.

    — С вами, кума, выпить? Эх, хороша кума! — подходя к молодице, сказал Колесник и опустился рядом с нею на лавку.

     — Кума-кума, а как христосоваться, так нема!— упрекнула его высокая длиннолицая баба, жена толстого лавочника.

    — Почему нема? И теперь не поздно! — сказал Колесник.

    — Огляделись, как наелись! — надулась кума.

    — Вот и огляделись! Сейчас послаще будет! — отшучивается Колесник.

    — Нехорошо! — укоряет лавочница.

    — Сперва к служанкам идите христосоваться! — съязвила дьячиха, сверкнув злыми глазами.

    — Со служанкой иной раз получше, чем с кем другим,— прибавил гнилозубый.

    — И ты туда же! И ты! Не гневил бы ты лучше бога! — с презрением оборвала его жена.

    Гнилозубый сморщился, скривился и стал еще неказистей.

    — Что ж я? Я ничего. И мы не лыком шиты! — оправдывался он.

    — Не лыком, так валом! — крикнула, покатываясь со смеха, лавочница. Другие бабы тоже засмеялись.

    — Ну, коли так,— сказал Загнибеда,— коли они нас не принимают, и мы не хотим с ними знаться. Пускай они сами по себе, а мы сами по себе. Пойдем,— и, взяв гнилозубого за талию, Загнибеда направился в кухню.

    — Куда же вы? — тревожно взглянув на них, спросила. Загнибедиха.

    — На волю... Ну вас! — сказал Загнибеда.

    Олена Ивановна бессильно опустилась, лицо у нее побледнело, брови нахмурились.

    — Кум! кум! — крикнула вдогонку им лавочница и затянула:

    Эх, кум мой милый,

    Хорош наш пенник.

    — Выпьем, кум милый, мы в понедельник,— басом, подхватил Загнибеда, возвращаясь к куме, которая уж и место для него освободила. Загнибеда сел.

    — Вот так будет лучше! Сядем рядком да побеседуем ладком; сядем в парочке да выпьем по чарочке! — сказала жена гнилозубого, кума Колесника.

    — Сам бог глаголет вашими устами! — воскликнул Колесник, садясь рядом с нею. Толстый лавочник и гнилозубый тоже подсели к компании.

    — Жена, голубушка! — сказал Загнибеда.— Ты у меня первая, ты и последняя! Угости добрых людей. Страх как люблю посидеть с добрыми людьми, покалякать, попеть.

    — Уж если петь, так божественное,— сказала дьячиха.

    — Божественное! Божественное! — закричали все.

    Лавочница затянула «Христос воскресе!», остальные подхватили. Бабы пели тонкими голосами; мужчины гудели, как жуки; только Колесник ревел таким густым басом, что стекла дребезжали, за что кума то и дело била его кулаком по спине. Колесник пел, как будто и не чувствовал ее тумаков; зато в конце так рявкнул, что кума не выдержала и треснула его по спине изо всей силы; Колесник охнул. Все засмеялись, а Колесник сунул руку за спину куме и ущипнул ее. Та вскрикнула, навалилась на стол... Бутылки и рюмки покачнулись, упали... Послышался звон битого стекла.

    — Стойте! стойте! не бейте! — крикнул кто-то.

    — Ничего, ничего. Где пьют, там и бьют! — сказал Загнибеда.— Жена! угости-ка еще.

    После новой рюмки все запели кто в лес, кто по дрова. Дьячиха затянула «Вдовушку», лавочница — «Куму»; румяная кума Колесника — «Вы не троньте меня, хлопцы,— за телятами иду...». Толстый лавочник, склонившись на плечо дьячихи, плакал; Загнибеда, слушая лавочницу, притопывал ногами; гнилозубый, прижавшись головой к стене, храпел во всю ивановскую; Колесник подпевал куме Загнибеды. Одна Загнибедиха, белая как мел, посматривала на всех горящими глазами и болезненно улыбалась...

    Христя, услыхав невообразимый шум, подошла к двери поглядеть. Она отродясь такого не видывала! «Одурели они, ополоумели! Друг на дружку лезут, друг дружки не видят. И это богачи, купцы гуляют-пируют! С жиру бесятся»,— подумала Христя и, прошмыгнув к столу так, чтобы никто не заметил, взяла кусочек кулича и стала жевать. Она сегодня еще не ела; во рту у нее пересохло; черствый кулич застревал в горле. От шума и гама, от чужих песен ей стало так грустно. Солнце уходило на покой, багровым светом озаряя землю. Христя облокотилась на стол и, глядя, в окно, засмотрелась на это кровавое пламя и задумалась...

    Страшный грохот испугал ее. Она бросилась в комнату. Там, как гора, лежал посреди комнаты лавочник. Он пытался встать, но не удержался, покачнулся и — плюх! — растянулся во весь рост посреди комнаты. Загнибедиха вскрикнула.

    — Не пугайтесь, Олена Ивановна; ни черта ему не сделается! — сказал Колесник и, ухватив лавочника за ногу, поволок его в боковушку.

     — А этот чего здесь носом клюет? — крикнул Колесник, увидев гнилозубого, взял его в охапку и понес к лавочнику.

    — Очищайте, очищайте место! — кричала вслед ему жена гнилозубого и, когда он вернулся, поцеловала его.

    — Вот бы мне такого мужа! А не гнилозубого да сопливого! — целуя Колесника, шептала она так, что все слышали.

    — Ах, дуй его горой! Они целуются, а мне нельзя! — воскликнула лавочница и бросилась к Колеснику с другой стороны.

    Они обе повисли у Колесника на шее; одна в одну щеку целует, другая — в другую. Колесник крикнул, схватил обеих в охапку и понес по комнате. Бабы, как змеи, обвились вокруг него, толкаясь и не давая друг дружке целовать его.

    Загнибеда сидел и хмуро смотрел на Колесника: ему было досадно.

    — Константин! — крикнул он, заерзав на стуле.— Оставь!

    Колесник поднял баб под потолок, свел и сразу опустил. На этом, может, все бы и кончилось, если бы кума Колесника не сбила нечаянно у кумы Загнибеды чепец.

    — За что ты, дрянь такая, чепец у меня сбила? — крикнула та, схватив за косы жену гнилозубого. Другой чепец полетел на пол. Кума Колесника, недолго думая, закатила лавочнице такую оплеуху, что у всех в ушах зазвенело!

    — Так ты еще драться! — крикнула лавочница, бросаясь на свою недавнюю подругу.

    — Что это вы! Господь с вами! — сказал Колесник, становясь между ними.

    — Ах ты дрянь! Сама шлюха, так думаешь, и все такие! — кричала одна.

    — Ты сама шлюха! Ты! Тьфу, чтоб ты сдохла! — ответила другая, плюя на свою противницу.

    — Вот видишь! Это все ты, Константин, наделал! — воскликнул Загнибеда, ударив кулаком по столу так, что зазвенели бутылки. Колесник обиделся не столько от этого крика, сколько от того, что хозяин ударил кулаком по столу.

    — А по какой-такой причине я? — подбоченясь, спросил Колесник.

    — Ты!.. Ты!.. Ты во всем виноват! — орал Загнибеда, мотая пьяной головой.

    — Да будет вам... Петро! — жалобно сказала Загнибедиха.

    — Он! — снова заорал Загнибеда.— Он во всем виноват. Если уж он влез, добра не жди!

    — Что же я, по-твоему: бес, выродок? А?

    — Выродок! Выродок! — еле ворочая языком, сказал Загнибеда.

    — Матери твоей черт! — крикнул, покраснев как рак, Колесник.

    Загнибеда встал пошатываясь. Глаза у него сверкали, как угли.

    — Так это ты ко мне пришел бучу поднимать?.. Вон из моего дома, чтоб и духу твоего здесь не было! — крикнул он в бешенстве.

    Колесник поглядел на него в упор.

    — Эх ты, хозяин паршивый! — сказал он презрительно и, плюнув, пошел искать шапку.

    — Врешь! — крикнул Загнибеда.— У меня бывают честные люди, благородные; один ты такая ехида выискался.

    — Какая ж я ехида? Ну, говори...— наступал на него Колесник.

    — Какая? А вот какая. Помнишь наш уговор перед рождеством насчет рыбы?

    — Ну, помню... Так что же?

    — Что ж ты — взял ее у меня? Взял?.. Ах ты, ехида! Лишь бы подвести человека, лишь бы напакостить!.. Да еще смеешься...

    — Так ты вот о чем?! Ну, и дурак же ты, а еще писарем был. Это, брат, коммерцией называется, так и знай: не ты надуешь — тебя облапошат.

    — Ты во всем такой! — кричит Загнибеда.

    — А ты лучше?

    — А что я?

    — Что? А расписки какие писал? А?

    — Какие расписки?

    — Не знаешь? Забыл? Тоже мне хозяин! Тысячами ворочает, а на пять рублей бедной девушки польстился!

    — Что ты мелешь?

    — Что? Вот у кого спроси что. Вот! — говорил Колесник, показывая на Христю.— Вас за это дело в тюрьму следует посадить. Захотел, чтоб девчонка полгода даром служила. Знаем мы, зачем она нужна, догадываемся... У-у, хозяин! Ноги моей после этого не будет в твоем доме! — крикнул Колесник, плюнул и выбежал вон.

    — Постой... Постой!..— пошатываясь, проговорил Загнибеда и опустился на лавку. Голова у него никак не держалась, как ни мотал он ею, как ни силился удержать. Но вот он все-таки выпрямился, обвел глазами комнату... Ни души; гости, как услышали ссору, испугались, что дело дойдет до драки, и все разбежались. Досада взяла Загнибеду.

    — Жена! — крикнул он.

    Бледное лицо с голубыми глазами выглянуло из боковушки.

    — Чего тебе?

    — Ты слышала?

    — Что слышала? Напились — поругались; завтра сойдетесь — помиритесь.

    — Кто? Я? Я? С ним? Скорей вода с огнем побратается, чем я с ним помирюсь! Так осрамить меня при всем народе? При всем народе?!

    Загнибеда опустил голову на грудь и долго сидел, понурясь. Что его сокрушало? Хмель ли, обида ль, или, быть может, совесть проснулась?.. Долго сидел он так печальный, угрюмый. Но вот снова выпрямился и хищным взглядом окинул комнату.

    — Ложись-ка ты лучше спать,— сказала ему Олена Ивановна.

    — Кто? Я?.. Вы все ложитесь, вы все идите спать. Один я не пойду... Мне спать после всего этого? — Он потряс головой.

    — Что ему за дело, как люди прислугу нанимают? — помолчав, снова заговорил он.— Что ему за дело? Я к нему не хожу справляться, за деньги он нанимает, или без денег? Может, я и без денег нанял, да возьму вот и все выложу сразу. Христя! — заорал он на весь дом.

    Когда Колесник ругался с Загнибедой, Христя была в кухне. Сперва она не поняла, о ком идет речь; теперь ей все стало ясно. Так вот как опутали ее с матерью, так вот как обошли их эти богачи, живоглоты!.. Сердце у нее заныло, мучительно сжалось... Тоска в нем проснулась, пробудилась ненависть... Когда Загнибеда позвал ее, она нарочно не пошла, не откликнулась.

    «Нет, не дам! — решил Загнибеда.— Пять рублей — деньги! Да и до срока еще далеко. Я ей тогда отдам... Отдам да еще к нему пошлю, чтоб показала этому ироду. Вот, мол, как честные хозяева поступают!» — и Загнибеда ухмыльнулся.

    Солнце село; надвинулась темная ночная тень; в комнате еще больше стемнело: стены посерели, в углах— тьма кромешная, только в окна льется желтоватый сумеречный свет.

    — О-х! выпить, что ли?— послышался голос Загнибеды; он стал шарить на столе, зазвенело битое стекло.

    — Черт бы вас подрал! — крикнул Загнибеда.— Дайте огня! Почему огня до сих пор нет?

    Загнибедиха, выбежав из боковушки, бросилась зажигать лампу. Пока она нашла спички, пока зажгла лампу, Загнибеда все сидел и ругался. Когда загорелся свет, Олена Ивановна ахнула: новая скатерть чуть не вся была залита наливкой, стол усеян осколками.

    — Господи! Неужто нельзя было сперва свет зажечь, а уж тогда пить, коли так захотелось,— сказала она.

    — Молчи! — крикнул Загнибеда, хищно сверкнув глазами.— Мало мне еще досадили? И ты туда же?

    Загнибедиха укоризненно взглянула на него, пожала плечами и вышла в кухню.

    — Христя, голубушка! Посмотри, пожалуйста, за ним, а то, неровен час, еще дом сожжет, а я пойду отдохну немного,— теперь уж зарядит на целую ночь... Ох, наказал меня господь! — с тяжелым вздохом сказала она и пошла в боковушку.

     Горькие мысли роились в голове у Христи... «Обошли, вокруг пальца обвели, да еще голубушкой величают... Нечего сказать, хороши!» — думалось ей, а в сердце просыпалось неясное чувство жалости к Загнибедихе. В душе шевелилась тайная мысль, что эта женщина ни в чем не виновата, что она сама пьет горькую чашу. С тяжелым вздохом она села на лавку так, чтобы было видно, что станет делать Загнибеда. Он сидел за столом напротив нее, безумными глазами уставившись на горящий фитиль. Потом перевел взгляд на наливку, разлитую на столе, поднял руку, помочил пальцы и стал мазать волосы... Христя тихо засмеялась — такими забавными показались причуды пьяного хозяина... Загнибеда направил пылающий взгляд на Христю, и смех ее оборвался. Христя затихла; Загнибеда, насторожившись, слушал... Стало тихо-тихо; Христя слышала, как у нее колотится сердце... Но вот Загнибеда встал, налил рюмку, выпил и на цыпочках стал красться в кухню. Христя замерла. Не успела она опомниться, как Загнибеда очутился около нее, прижал к себе и тихо поцеловал в щеку... Ее точно обожгло, огненный ток разлился по телу.

    — Христя, голубка! — шепнул он, прижимаясь к ней.

    Она вскочила, как ужаленная.

    — Чего вы лезете? Пошли прочь! — крикнула она на весь дом, отталкивая его.

    — Тсс! — зашипел Загнибеда и снова стал прислушиваться. Вокруг царила мертвая тишина, только из боковушки доносилось тяжелое дыхание Олены.

    — Знаешь, Христя? — начал он.— Я тебе заплачу деньги, которые твой отец занял у меня.

    — Слышала я, как он занял. Спасибо вам с Супруненко! — ответила Христя.

    — Что ты слышала! Все это — враки! Ей-богу, враки... А я тебе вот что скажу... Хочешь быть, богатой, ходить в шелках да в золоте?

    Христя молчала.

    — Чего только твоя душа пожелает — все у тебя будет! Есть ли, пить ли... Видела ты эту дохлятину? — ткнув пальцем в сторону боковушки, спросил Загнибеда.— Ей и жить-то недолго осталось, а я постараюсь, чтоб и того меньше... Опротивела она мне, опостылела. А ты по нраву мне пришлась...

    Христя молчала, только сердце у нее тревожно билось.

    — Христя! — не своим голосом взревел Загнибеда и бросился к ней. Глаза у него горели, как у кота, руки дрожали, он весь трясся, как в лихорадке: как холодный скользкий уж, обвился он вокруг стана Христи и пьяными губами целовал ей лицо, глаза, шею... Христя молча сопротивлялась, пока хватало сил; когда же она совсем изнемогла, а Загнибеда навалился на нее, она закричала на весь дом... Не успел он отскочить, как на пороге показалась Загнибедиха, бледная, растрепанная.

    — Вон пошла, вонючая! — заорал Загнибеда и снова бросился к Христе.

    — Беги, Христя! — крикнула Загнибедиха.

    Христя стрелой помчалась на улицу. Загнибеда кинулся за нею, но споткнулся на пороге и упал... Христя в беспамятстве добежала до самого амбара. Вскоре до нее донесся неистовый крик Загнибеды: «Так беги, подлая! Беги, негодная?..», удары тяжелых кулаков, стоны и плач Загнибедихи.

    «Ох, убьет он ее, убьет!» — ломая руки, говорила сама с собой Христя. Ей хотелось броситься на выручку несчастной хозяйки и страшно было Загнибеды; страшно было этого ужасного крика хозяйки: «Беги, Христя!..» Не зная от страха, что делать, она забилась под амбар. Сырая земля, холодный воздух — ничто не освежало ее; все тело у нее горело, как в огне, и в то же время ее била лихорадка; это жег ей сердце безумный плач Загнибедихи, в дрожь бросало при мысли о том, что с нею будет...

    Но вот и плач и крики затихли. Издали слышались только тяжелые, прерывистые вздохи. Затем скрипнула дверь, кто-то, спотыкаясь, вышел на улицу. Раздался крик и свист... Так сумасшедший свищет и кричит в приступе безумия. Христя прижалась лицом к земле и заткнула уши, чтобы не слышать этого пронзительного свиста.

    — Христя! — послышался хриплый голос Загнибеды.— Где ты? Отзовись! Все отдам тебе... Что только есть у меня — все твое... Шелка будешь носить, в серебре будешь ходить, золотом осыплю! Слышишь? Отзовись же... А то найду — хуже будет! — грозился он.

    — Петро! Побойся бога,— донесся до Христи слабый голос Загнибедихи.

    — Ты опять встала? — крикнул Загнибеда.— И не добьешь, проклятую! Когда же черт возьмет тебя? Вонючую, паскудную, мерзкую, постылую!

    — Полегче, полегче! — донеслось с улицы.

    — Да не тронь ты его, ну его совсем! — сказал другой голос.

    — Почему? — спросил первый.

    — Это Загнибеда гуляет. Пристанет — не отвяжешься!

    Загнибеда будто и не слышал этого разговора прохожих, он стоял посреди двора и ругал жену на чем свет стоит, а та, обливаясь слезами, упрашивала его идти спать.

    Далеко-далеко за полночь, видно, устав ругаться, он уселся на крыльце. Когда бледная заря занялась над сонной землей и Христя вылезла из-под амбара, чтобы пойти в дом и согреться, ей прежде всего бросился в глаза Загнибеда. Сидя на крыльце, он спал, прислонившись головой к столбу. Христя его и сонного испугалась. Чтобы как-нибудь его не разбудить, она на цыпочках прокралась к калитке и, хотя ноги у нее подкашивались от усталости, простояла за воротами, пока не услышала голоса во дворе. Это толстый лавочник и гнилозубый тащили Загнибеду в дом. Им не под силу было втащить его бесчувственное тело, и хозяйка позвала ее на помощь.

    4

    — Ты, Христя, не обижайся... Что пьяному не взбредет в голову? Пьяный, что малый: не поставит свечку, а свалит,— уговаривала Загнибедиха Христю, когда лавочник и гнилозубый ушли со двора.

    Христя молчала, хоть и зло ее брало за вчерашнее: за весь день она только маленький кусочек хлеба съела, всю ночь просидела под амбаром, перетряслась и перезябла,— да что толку говорить об этом? И кому говорить? Ей, хозяйке, его жене? Разве она сама не видала, сама не слыхала? Разве ей самой не досталось?

    — Я только вот о чем хочу тебя попросить,— помолчав, начала Загнибедиха.— Не утаивай ты от меня, что он говорить тебе станет...— И Загнибедиха заплакала.

    Христе стало жаль хозяйку. Она и рада бы утешить ее, да чем тут утешишь?

    Выплакавшись, Загнибедиха продолжала печально и горько:

    — Ну и жизнь! Врагу своему не пожелаю! Если бы хоть дети были... Отреклась бы я от тебя, немилого, постылого! Пей, гуляй, распутничай — мне какая нужда... Так нет же! И детьми господь не благословил... Уродилась ли я такая несчастная, согрешила ли я перед господом, что все беды и напасти пришли на меня!.. Трое нас было. Старшая сестра девушкой умерла, брат — уж женатым, а я осталась... Зачем?.. Вон вчера, как сова, как сыч, всю ночь напролет простонала, проголосила; а бог его знает, что еще сегодня будет... Такое мое счастье, Христя! Заклинаю тебя всем, что есть святого на свете: будешь замуж выходить, не выходи за лавочника, не выходи за городского,— нет у них ни сердца, ни совести! Выходи ты лучше за крестьянина... Только вспомню я, как у отца в деревне жилось,— и все бы, кажись, отдала, лишь бы вернуть эту жизнь... Весною иль летом встанешь поутру, выйдешь в поле — что за роскошь, что за приволье! Солнышко пригревает, легкий ветерок веет, пахнет в поле чебрецом, желтоцветом, жаворонок над головой вьется, заливается; а впереди долгие-долгие нивы — так и волнуются, так и колосятся... Разве только в жатву припечет солнце; да как жнешь высокую колосистую рожь или яровую пшеницу, да в компании, да с песнями, так и жара тебе нипочем. Не заметишь, как и долгий день пройдет и домой пора. А там опять с плясом да с песнями, с песнями да с плясом до самого дома. Или зимой: соберется нас пять-шесть девушек, да все задушевные товарки, верные подружки... За песнями да шутками и работа спорится... Всю бы жизнь так прожить, Христя! И принесла же нелегкая этого Загнибеду!.. Бог его знает, отчего на свете все так меняется. Сдается, он тогда совсем не такой был. Как посватался, подружки, бывало, завидуют мне: «Счастливая ты, Олена,— жених у тебя красивый, да и грамотный!» Я и сама тогда думала, что счастливая. А вот оно что вышло... Любая моя подруга за последним нищим счастливей меня! У нее, может, и бедность, зато в доме — мир, зато живут в согласии; а у меня и лишнего много, да что толку в нем, коли душа не на месте, коли глядеть на богатство мне тошно, не веселит оно моих глаз, увядшего сердца?!

    Загнибедиха умолкла. Она села за стол и, подперев голову руками, загляделась в окно, на улицу. День был ясный, солнце только поднялось; пучки косых его лучей струятся в кухню, золотым песком оседая у самого порога; а там, за окном, на дворе,— столько света, что глазам больно смотреть. А Загнибедиха не мигнет, как вперила голубые глаза в ясное солнце, так и потонули они в его сиянии. Что ей видится там, что мерещится? Молодость ли, доля девическая?.. Христя смотрит на нее, на ее бледное опечаленное лицо, на ее задумчивые голубые глаза. Солнце падает прямо на Олену, обдает, озаряет ее искристым светом, и кажется Христе, что это сама ее хозяйка так светится, ясным горит самоцветом...

    — Эй! — доносится из боковушки охриплый с перепоя голос.

    Загнибедиха вздрогнула, вскочила и убежала. Христе показалось, будто черная туча сразу надвинулась: и солнце светит, да не так, как раньше светило; и дом уже будто не тот, не тихий, спокойный,— а такой, как вчера был, когда пьяные на пиру орали, когда, охмелев, измывались над нею... У Христи сердце забилось тяжело и трудно. В тревоге она вдруг бросилась к печи: то откроет заслонку, поглядит в черное устье, то снова закроет... Но вот она схватила веник и стала выметать печь.

    В кухню, пошатываясь, вошел Загнибеда. Одутловатый, взъерошенный, он остановился посреди кухни, угрюмо озираясь по сторонам. Загнибедиха стала около печи, заслонив собой Христю.

    — А та где? — зычным голосом спросил Загнибеда.

    — На базар за бубликами послала,— толкнув рукой Христю, ответила Загнибедиха. Христя присела около печи.

    — Зачем? — проворчал Загнибеда, пристально взглянув на жену, и, пошатываясь, пошел в светлицу.

    У Христи даже дух захватило, когда Загнибеда спросил о ней; когда же он ушел, а за ним вышла и Олена Ивановна, она тихонько прокралась в сени, прислушиваясь, что будет дальше... «Если опять по-вчерашнему буча поднимется, брошу, убегу домой!» — решила она.

     Несколько минут царила невозмутимая тишина. И вдруг сразу точно в колокол ударили.

    — Жена! — крикнул Загнибеда.

    — Я здесь! — послышался ее тихий, страдальческий голос.

    — А-а... ты здесь... А я думал, ушла куда-нибудь. Может, кого получше нашла?.. А?.. Получше? Садись тут вот, против меня, смотри мне в глаза... Всей красы-то у тебя одни глаза... а так все — тьфу, черт те что!.. Смотри на меня! — привередничал Загнибеда.

    — Да я смотрю.

    — Смотришь?.. Смотри, пока не засну... Коли ты верная, богоданная жена, так и смотри, приглядывай за мужем!.. Ты видишь — я пьян... Ну, и приглядывай за мной. И засну — приглядывай... И за сон не ручайся... А то я сонный встану да к другим пойду.

    — Что мне говорить-то? Твоя воля, твоя власть! Мне ведь тебя не удержать.

    — Не удержать? А держишь... О-о, все вы хороши! Все вы хороши, все вы тихони... А в проклятой вашей утробе сто чертей по сто гнезд свили... И сами не живете, и другим жить не даете... Мало вас били, мало вас учили... вот что!..

    Тут голос его оборвался, затих. Христя долго прислушивалась, но больше ничего не услышала; порой только доносились до нее тяжелые вздохи и плач... Христя на цыпочках прокралась из сеней в кухню, а из кухни в светлицу. Двери боковушки были приотворены, и Христя заглянула в щель. Загнибеда лежал на постели с закрытыми глазами и разинутым ртом; могучая грудь его вздымалась... Загнибедиха сидела перед ним. На ее побледневшем лице еще были видны следы слез; она смотрела на мужа покрасневшими глазами; они светились скорбью, тоской и невыразимой мукой...

    Вдруг раздался церковный благовест. Зычно и глухо разнесся густой колокольный звон. Христя вздрогнула; вздрогнула и Олена; Загнибеда только открыл глаза, взглянул на жену — и отвернулся к стене. Христя поскорее проскользнула в кухню.

    Тяжелые думы обуяли ее, безысходная тоска легла на сердце. Перед ней еще стояло вчерашнее, не прошли, не забылись еще обида и горечь; а сегодня новое прибавилось... «Лучше было нам на свет не родиться, чем терпеть такое надругательство!.. Вон разлегся, как кабан, привередничает... А ты сиди над ним, смотри на его опухшую рожу, слушай его пьяные речи да жди, проклиная, пока он заснет. Если б не грех, заспала бы я тебя так, что ввек бы ты не поднялся!..»

    Все злое и гадкое, что таится в самой глубине человеческой души, всплыло наверх, поднялось на поверхность и омерзение, и ненависть, и нечто такое, чего Христя через минуту сама испугалась. Она увидела на столе большой кухонный нож... «Вот бы чем заспать тебя!» — мелькнуло у нее в голове... Опомнившись, она перекрестилась. «И взбредет же такое на ум, тьфу!» — плюнула она и стала думать о будничных делах. «Что ж это такое? Разве сегодня ни топить, ни готовить не будем?» Оглянулась — а перед нею хозяйка стоит. Красные глаза ее еще не просохли от слез, бледное лицо позеленело, можно было подумать, что дней пять она совсем не спала или месяц хворала.

    — Готовить сегодня будем? — спрашивает Христя. А Загнибедиха поглядела на нее безумными глазами, да как припадет к столу, как зарыдает!.. Будто ножом полоснуло Христю по сердцу.

    — Будет, не плачьте! — сквозь слезы проговорила она.

    — И почему я не умерла маленькой! — крикнула Загнибедиха и вся затряслась.

    С этого времени Христя и Загнибедиха стали жить в согласии, можно было бы сказать, в дружбе, если бы Христя была ровня хозяйке; а то Христя всегда в стороне держалась — и как чужая, и как младшая, и как прислуга. Зато Загнибедиха ухаживала за Христей, как за младшей сестрой. Забудет Христя что-нибудь сделать, Загнибедиха сама сделает, а ей не напомнит. После пасхи она упросила мужа набрать работнице на платье и сама сходила и набрала сразу на два — будничное и праздничное. Шить надо было,— у Христи хоть и поджила рука, но палец болел,— и Загнибедиха сама шила, а Христе приготовила мазь и смазывала ей палец, чтобы поскорее зажил. Когда кончились праздники, Загнибеда являлся домой разве только обедать да спать, а то все торчал на базаре, в лавке. Загнибедиха и Христя дома одни. Управившись на кухне, сядут они рядком, что-нибудь делают и ведут душевный разговор. Загнибедиха рассказывает про свою жизнь, Христя — про свою.

    — Неужто ты никогда не певала? — спросила ее однажды Загнибедиха.— Вот уж сколько времени ты у нас, а я ни разу не слыхала твоего голоса.

    — Почему не певать? Певала. Только нет тут у вас приволья.

    — Почему же нет? Спой, напомни мне девические годы.

    Христя запела, и Загнибедиха слабым разбитым голосом стала подтягивать ей.

    В другой раз Загнибедиха попросила Христю рассказать про семью. Христя рассказала и про отца, и про мать, и про нападки Супруненко. Она ничего не утаила от хозяйки. Та слушала и только глубоко вздыхала.

    — Знаешь что,— сказала она, когда Христя умолкла.— Сходила бы ты в деревню, проведала мать.

    — Когда же мне сходить? — спрашивает Христя.

    — Когда? Да вот в среду укатит он отсюда, до понедельника его не будет. Вот и выбери день — сходи.

    — А как же вы одни останетесь?

    — Ты обо мне не думай! Мне не впервой одной оставаться. Вот если бы ты сходила да мать свою сюда привела. Погодка нынче хорошая и тепло,— я бы хоть поглядела на нее.

    — Да мать такая хилая, что сама не дойдет.

    Загнибедиха вздохнула.

    — Ну хоть проведаешь ее.

    Христя задумалась. «Когда же сходить? когда выбраться? В среду — хозяин уедет; в четверг — надо прибраться; разве в пятницу... Выйду пораньше — к обеду и поспею; пробуду там субботу, а в воскресенье утром и назад»,— прикинула Христя и была рада-радешенька, когда хозяйка согласилась... Она мать повидает, наговорится с подружками и новое платье с собой возьмет. Как нарядится, как покажется в деревне, то-то все удивятся. А Супруненко как увидит — лопнет со злости! Она нарочно пройдет у него под самыми окнами, а Федора увидит — наперекор отцу начнет заигрывать с ним.

    — Ты, Христя, нынче пораньше управляйся да пораньше спать ложись, чтоб выспаться на завтра, а то путь-то не близкий,— советует ей хозяйка в четверг после обеда.

    Христя как взялась за дело — работа у нее так и кипит! Ну, кажется, все дела переделала. Нет, не все. К празднику амбар остался небеленый; нынче вёдро — только и белить.

    — Да ведь это дело долгое, не затевай,— говорит ей хозяйка.— Вернешься, тогда уж.

    Христя и слушать не хочет. Как? Амбар оббила зимняя непогодь, исхлестали весенние дожди, весь он облупился, а она его так оставит? Ни за что! Он уж давно у нее, как бельмо на глазу торчит.

    Сразу же после обеда Христя надела старенькое платьишко, замесила глину и стала обмазывать амбар, щели заделывать. Еще и до вечера далеко, а обмазка уж высохла, остается только побелить... Ну, за этим дело не станет! Пока солнце сядет, она и побелить успеет...

    Христя усердно взялась за работу. Теплое солнышко ей помогает: только она проведет щеткой — смотришь, уж и высохло, белеет полоска. Вот уж осталось только желтой глиной обвести... «Скорее, Христя, скорей! Уже вечереет»,— подгоняет сама себя Христя.

    Вдруг за воротами затарахтела телега. Тпррру! — поворачивает к воротам. «Вот тебе и на! — думает Христя.— Чего доброго, хозяин вернулся. Вот и сходила домой!»

    Отворилась калитка. Смотрит Христя — Здор заглядывает. Сердце у нее забилось.

    — Дяденька Карпо... Здравствуйте!

    — Здравствуй, Христя,— здоровается Карпо, входя во двор.— А я подъехал, да боюсь идти, думаю, вдруг — собаки.

    — Да у нас их нет,— щебечет Христя.— Как же там наши? Все ли здоровы, каково поживают?

    — Да все, слава богу!.. Мать кланяется, Одарка...

    — А вы, дяденька, на базар?

    — На базар. Да не так, вишь, на базар, как мать плачет, очень по тебе тоскует... Каждый день убивается: нет, мол, от нее весточки, нет как нет... Уж Одарка ее утешает, все без толку — плачет! Вот я и подумал: съезжу-ка я на базар, проветрюсь, да и весточку о тебе привезу матери.

    — Спасибо вам,— благодарит Христя.— А я и сама собираюсь в деревню.

    — Как? Зачем?

    — В гости. Спасибо хозяйке,— пускает.

    — Ну вот и отлично: я тебя и подвезу.

    А тут и Загнибедиха выглянула, услыхав во дворе голоса.

    — Кто это? — спрашивает она у Христи.

    — Это наш сосед, из деревни.

    — Вот и отлично: завтра с ним и поедешь.

    — Да мы уж тут уговариваемся,— говорит Карпо.

    — Что же ты гостя в дом не позовешь? Нечего сказать, хорошо мы гостей принимаем! — в шутку журит Загнибедиха Христю.

    — Спасибо вам,— с поклоном благодарит Карпо.— Я ведь не один,— лошадь у меня за воротами.

    — Ну так что ж! Разве нельзя заехать во двор? Переночуешь у нас, а завтра и поедете. Заезжай, заезжай! — говорит Загнибедиха.

    Христя рада, а Карпо — еще больше. То бы ему на базаре стоять, не спать целую ночь: лошадь стеречь да поклажу; а то он на хозяйском дворе заночует.

    Пока Карпо распрягал лошадь да хлопотал у телеги, Христя кончила белить и позвала его в кухню. Вышла к ним и хозяйка. Такая приветливая, такая обходительная, про деревню расспрашивает, да хороши ли всходы, да как мать Христи, Христю хвалит, нахвалиться не может.

    — Ты бы свет зажгла, да поужинать бы гостю дала,— сказала она, когда стало смеркаться, и ушла в комнату.

    Пока Христя зажгла свет, пока вынула горшки из печи, и Загнибедиха вернулась, да не с пустыми руками: рюмка водки дрожала и переливалась на свету у нее в руках. Она поднесла Карпу. Тот поблагодарил учтиво, выпил и стал ужинать.

    — Хорошая у тебя хозяйка, Христя,— сказал он, когда Загнибедиха вышла из кухни.

    — Как мать родная,— тихо ответила та.

    — Значит, тебе хорошо! По деревне не скучаешь?

    — Всяко бывает. Часом — с квасом, порой — с водой... А у вас как там в деревне? — И Христя стала расспрашивать про знакомых.

    Карпо рассказал, что девушки по ней скучают.

    — Сколько раз Горпина забегала проведать мать и все о тебе расспрашивала, без тебя, говорит, и гулянка не гулянка; все собирается в город служить. Она, может, и ушла бы, да мать не пускает.

    — А Ивга? — спросила Христя.

    — Ивга замуж собирается.

    — За кого?

    Карпо улыбнулся.

    — Да за Тимофея — за кого же еще! Чудеса там у них в решете, да и только. Она хоть и сейчас готова, да он, вишь, не хочет. Дело до жалоб дошло, до суда... Да кто-то говорил, будто поладили они. Скоро и свадьба.

    — Ну, а Супруненко доволен?

    — Какое доволен! Все с подушным пристает к матери. Если б я не заступался, кто его знает, что было бы. Как оса, лезет в глаза! Да, видно, бог ему этого не простил.

    — А что?

    — С сыном замучился. То хворал хлопец, а теперь и выздоровел, да кто его знает, что ему попритчилось: совсем шалый стал. А после пасхи отца бросить надумал,— пойду, говорит, на заработки... Отец не пускает; ну, говорит, хоть в город пойду наймусь, а дома ни за какие деньги не останусь! Отец уговаривает, не пускает. Оно и понятно, срам такому богачу единственного сына в люди отпускать, а тот рвется. Уж у них до ругани и до драки дело дошло. Грицько говорил как-то,— верно, пьян был! — кабы, говорит, знал, что такое ему попритчится, не перечил бы ему, пускай бы уж он на ней женился.

    — Пускай он утрется со своим Федором,— гордо ответила Христя.

    Разговор на этом оборвался, Карпо кончил ужинать и пошел посмотреть лошадь, а Христе так чего-то стало тяжело на душе. Ей как будто и жаль Федора, а как вспомнит она слова Грицька, так досада и вопьется в сердце. «Носится со своим Федором! Думает, если богач, то всякая так и повесится его сынку на шею!»

    Невеселая легла она спать и долго не могла заснуть. То ворочалась, то думы, да все такие нерадостные, сердце сосали, и она тяжело вздыхала. У нее сразу пропала охота ехать домой. Зачем она поедет? От матери Карпо привез весточку — здорова, только тоскует... А кого ей больше надо видеть? Встретится еще с этим глупым Федором, и опять пойдут разговоры... Она не заметила, как заснула. Проснулась — уже свет белый в окна заглядывает, и Карпа нет в кухне. Она вышла посмотреть, нет ли его на дворе,— и на дворе его не было.

    Карпо махнул на базар, чтобы поскорей управиться и, не мешкая, ехать домой. Когда он вернулся, Христя не только собралась в дорогу, но и по хозяйству кое-что сделала — дров принесла, нарезала овощей для обеда.

    — Ну как, управилась? — спрашивает Карпо.

    — Управилась.

    — Ну, так едем.

    — Сейчас хозяйка с базара вернется.

    Загнибедиха не замешкалась: только помянули ее, а она уж и тут. Христе показалось, что у нее и легкий румянец на щеках заиграл и глаза блестят, сияют.

    — Задержала я вас? — спросила она.

    — Нет, я сам только пришел,— отвечает Карпо.

    — Ну, вот и отлично. А я думала — задержу, да спешила-спешила... Вот, Христя, отвези матери гостинец от меня,— обратилась она к Христе, вынимая из корзины пышную высокую булку.

    — Зачем?

    — Не твое дело. Бери! — строго сказала Загнибедиха.

    Христя поблагодарила, взяла булку и завернула в новый платок.

    — А это вам на дорогу,— вынув каравай хлеба и две рыбины, подает Олена Карпу.

    — О господи! — воскликнул тот.— Спасибо вам, спасибо! Не знаю, как и благодарить вас... И ночевать пустили, да тут еще это... Спасибо вам.

    — Почему ты не оденешься потеплее? — обратилась она снова к Христе.— Возьми свитку, а то погода теперь ненадежная, кто его знает, что до вечера может быть.

    Христя послушалась, надела свитку и подпоясалась.

    — Прощайте. Спасибо вам! — благодарили Карпо и Христя, выходя из дома.

    — Счастливого пути... Будьте здоровы! Гляди только, дяденька,— улыбнувшись, говорит Олена Карпу,— не завези совсем девку, а то без нее и я тут пропаду.

    — Как можно! — ответил Карпо.

    Они уж на телегу сели. Карпо взялся за вожжи.

    — Христя,— позвала Загнибедиха.— Поди-ка сюда на минутку, мне надо кое-что сказать тебе.

    Загнибедиха отвела ее в сторону и, глядя ей в глаза, сказала с беспокойством:

    — Кланяйся, Христя, от меня матери, хоть я ее и не знаю... Скажи, что деньги за службу не пропадут... Слышишь? Так и скажи. Он не отдаст, я сама верну, Слышишь? — ещё раз спросила она.

    — Слышу, слышу. Спасибо вам! — благодарит Христя.

    Загнибедиха проводила их за ворота и, еще раз попрощавшись, велела Карпу не слезать с телеги, чтобы закрыть ворота.

    — Я сама закрою... Поезжайте с богом!

    Карпо дернул вожжи — и лошаденка покорно затрусила. Загнибедиха стояла у калитки и провожала их глазами, пока они не свернули за угол.

    5

    Пока они ехали по городу, колесили по его грязным улицам, мимо высоких каменных домов, Христю мучили всякие мысли... Как чудно это получилось, что она вот едет... Куда? Зачем? В деревню, в гости, к матери... То-то мамочка обрадуется, она ведь не ждет ее! А что, если хозяин, возвращаясь с ярмарки, встретит их и велит вернуться назад?.. Не приведи бог!

    Христя отворачивается от каждого прохожего и проезжего, попадающегося им на пути: ей все кажется, что это хозяин,— вот-вот он узнает ее... «Хоть бы поскорей выбраться из города. Едем, едем, а, ему конца краю нет!»

    Но вот остались позади лавки и высокие каменные дома. Потянулись ободранные домишки бедного люда. Сперва тесными рядами, словно бы их кто придвинул друг к дружке, чтобы было уютней и теплей, а там все реже и реже. Вон около одного и забора вовсе нет, у другого труба развалилась; третий совсем покосился, в окнах вместо стекол тряпки торчат, по замусоренному двору бегают чуть не голые дети... «Боже! Какая бедность, какая нужда! Чертовы лавочники да паны все места получше себе захватили, все самое дорогое себе загребли, а бедноту на окраину выперли, на свалки да на пустыри»,— думала Христя.

    Поднялись на гору. Перед ними, разбегаясь во все стороны, раскинулись поля, запестрели то зелеными полосками ржи, то желтоватыми всходами пшеницы, то черными пашнями... У Христи камень с души свалился: сразу стало привольно и легко... Солнце, поднимаясь вверх, ласково сияет, пригревает; легкий ветерок веет; жаворонки над дорогой вьются, заливаются; а там, в темном леске, кукуют кукушки... Красота такая повсюду, простор, приволье!.. Сердце у Христи не бьется как будто, а мрет; глаза перебегают с нивы на ниву, с поля на поле, с синего луга на темные овраги, с оврагов — на зеленые холмы... Какие-то мирные и сладкие чувства волнуют ее, убаюкивают... Ох, как же здесь хорошо! Боже, как хорошо! — трепещет от радости ее сердце.

    Лошаденка бежит трусцой; только колеса стучат, катясь по сухой земле. Карпо, покачиваясь, молча сосет трубку, разве что изредка уронит словечко про хлеба: вот, мол, рожь хороша!.. Или: «Недавно тут пшеницу посеяли, а уже вишь, как поднялась!..» И замолкнет надолго. Христя рада этому молчанию: ничто не мешает ей думать, ничто ее не отвлекает, не нарушает сладкого покоя. Она озирается вокруг, приглядывается к каждому уголочку, любуется, упивается его красотой... Вон какая долина чудесная: зеленая-зеленая, будто вся рутой покрылась! Хорошо бы полежать на этом зеленом ковре, подышать вольным воздухом полей! А это что за хатки стоят у дороги? Сизый дымок вырывается из черной трубы, вьется кольцами в прозрачном воздухе... Что это за хутора? Неужто Иосипенковы? Да, это они... По дороге в город она с Кирилом отдыхала там... И перед ней, как живая, встала бледная черноглазая Марья, старая ворчливая Явдоха... Как они там обе, живы ли, здоровы? По-прежнему ли Явдоха грызет невестку? По-прежнему ли Марья молчит? Или, чего доброго, уже в город сбежала? «Такой уж я уродилась, такой и пропаду...» Городская!.. И что там хорошего, в этом городе? Живут побогаче, живут получше? Богатому-то оно хорошо, а бедному — везде плохо. А бывает и богат человек, а ему худо: бесталанному да бессчастному и богатство не впрок. Вон хозяйка: и богатая, а тошно ей среди ее богатства... Это уж как кому!

    Проехали еще немного... И вдруг Христя как расхохочется. Карпо обернулся и воззрился на нее в удивлении.

    — Ты чего?

    Христя от смеха слова вымолвить не может. Они как раз доехали до Гнилой балки, где провалился сотский Кирило. Христе так живо все это представилось: и как Кирило пробирался по снегу, и как ухнул в канаву, и как бранился, когда вылез из нее. Христя сквозь смех насилу рассказала об этом. Карпо молча слушал. «Девчонка!— думал он.— Все у нее шутки да смешки на уме».

    И вдруг лошаденка, точно кто укусил ее, как брыкнет, как дернет, как пустится вскачь. Карпо поскорей ухватился за вожжи.

    — Тпррру!.. Ишь свою землю почуяла да — вскачь! — сказал он, придерживая лошадь.— Небось в город еле тащилась. Это уж наши поля,— повернулся; к Христе Карпо и стал объяснять, где чья земля. Все это были маленькие полоски, одни из них были свеже заборонованы, на других уже поднялась редкая озимь.

     Христе показалось, что тут и поля поменьше и хлеба пониже, чем под городом. Там они — широкие да долгие, зеленя, как щетка, густые; а тут — лишь кое-где зеленеет бледный и блеклый стебель... Христя не выдержала, сказала об этом Карпу.

    — Народ там побогаче,— ответил тот,— пашут получше, да и земля пожирней. Тут вон рыжая, с глиной, а там черная, как уголь. Небось городские, они хитрые: что получше, все заграбастали. Да оно бы и тут ничего, если бы хоть немножко землицы побольше... А то ведь всего-то клочок, вот и вертись как хочешь и на подати тяни с него и на прожитье...

    Карпо тяжело вздохнул, вздохнула и Христя. Молча въехали они на гору. На солнце блеснул крест марьяновской церкви, засверкал купол, а там и зеленая крыша выглянула; показались сады, хаты... Село! село! Сердце у Христи тревожно забилось.

    Приська в этот день, постряпав, присела отдохнуть. Есть ей ни капельки не хотелось. Мысли роились в голове... Как там в городе? Что с Христей? Не вернулся ли Карпо? —Так и тянуло Приську пойти к соседям узнать.

    «Ох, хоть бы там все было благополучно. Хоть бы Христя была здорова. Всякая работница хороша, пока здорова... Здоровье всего дороже»,— думала Приська, собираясь к Здору.

    Она застала Одарку за работой: та купала детей. Черноглазая Оленка, уже чистенькая, беленькая, лежала на подушке и что-то весело лепетала. Белоголовый Николка барахтался в корыте, плескаясь в теплой водичке. Ему все хотелось нырнуть с головой: он то приседал, то ложился, все спрашивая у матери, видно ли его голову. Одарка сидела на лавке, любуясь игрою сына, наслаждаясь лепетом дочки... Она и не думала купать Николку, но тот, увидя, что купают сестру, пристал к матери: купай его, и конец!

    — Воды ведь нету чистой,— говорила Одарка.

    — Я в той, что Оленку, купали.

    Пока Одарка вытирала и одевала Оленку, Николка мигом сбросил рубашонку и — бултых в корыто!..

    — Я не так, как Олеся,— весело кричал Николка.— Я и плавать и нырять умею! — И так расходился, что вода из корыта выплескивалась.

    — Что это ты, Одарка, детей купаешь? — удивилась Приська, поскорее затворяя за собой дверь.

    Не успела Одарка ответить, как дети закричали: «Бабуся, бабуся!» Оленка, протягивая пухлые белые ручки и сверкая черными глазенками, лепетала: «Видись... видись... цистая... купалась...» Приська подошла к Оленке и, взяв ее ручку, целовала крошечные пальчики. А Николка сзади кричал на всю хату:

    — Бабуся! Бабуся! Поглядите, как я нырну... Поглядите — с головой!

    — Молодец, молодец! — похвалила Приська, наклоняясь над Оленкой.

    — Да ведь вы не глядите,— кричал Николка.— Нет, вы только поглядите.

    Приська должна была повернуться к Николке, поглядеть, как он, зажмурив глаза и зажав нос, тычется в корыте в воду.

    — А что, глубоко? — спрашивал он.

    — Ух, как глубоко! Ух, как глубоко! Смотри не утони...

    — Э-э, я не утону. Я умею плавать,— храбрился Николка, размахивая руками так, что они высовывались у него из корыта.

    Позабавив детей, Приська обернулась к Одарке.

    — Что, нет его? Не возвращался?

    — Нет. Бог его знает, что это значит. Уж и время быть, а его все нет... Присаживайтесь. Подождем немного, не будет — пообедаем вместе.

    — Спасибо. Я только так, узнать...— со вздохом ответила Приська и собралась уходить. Одарка не пускает.

    — Если только уйдете — рассержусь и никогда к вам не приду! — пригрозила она.

    Приська осталась. Только она присела, а Одарка начала одевать Николку, который, наплескавшись, вылез, наконец, из корыта, как с улицы донеслось «тпрру!».

    — Карпо! Карпо! — крикнула Приська и скорее — во двор.

    Встретив Карпа, она поздоровалась и забросала его вопросами.

    — Ну, что, как Христя? Жива-здорова?

    — Да Христя здесь! — говорит Карпо.

    — Как здесь?! — в испуге крикнула Приська.

    — Здесь... Приехала.

    — Как приехала? Когда приехала? — пробормотала Приська. И радость и невыносимая мука изобразились на ее старом лице; глаза горят; вся она трясется.

    — Христя к вам пошла,— говорит Карпо. Приська бросилась к себе домой и у ворот встретилась с дочкой.

    — Здравствуйте, мама! — подбегая к матери, веселым, звонким голосом кричит Христя.— Что, не думали нынче увидеть? Не ждали?

    Мать стоит перед дочерью в немом молчании и не сводит с нее потухших глаз.

    — Мамочка, не узнаете меня? — спросила Христя.

    — Христя! Дитятко мое! — простонала, Приська, обнимая дочь, и заплакала.

    Тут как раз подбежала Одарка. Она постояла, пока мать обнималась с дочкой, потом подошла к Христе, поздоровалась, поцеловалась, с нею.

    — Молодец Христя! — говорит Одарка.— Мы тут каждую весточку о тебе ловим-перехватываем, а чтоб самое увидать,— не думали, не гадали.

    — А я так, нежданно-негаданно,— весело щебечет Христя.

    — Молодец, молодец! — твердит Одарка, окидывая ее взглядом.

    — Что же это мы стоим здесь? Пойдемте в хату,— опомнилась Приська.

    — Ступайте,— говорит Одарка,— поговорите, да и нас не забудьте. Слышишь, Христя: грех тебе будет, если к нам не забежишь!

    — Забегу, не забуду!

    Соседки разошлись: Приська и Христя пошли в свою хату, Одарка — в свою.

    — Как, же вы тут живете? — спрашивает дочка у матери, войдя, в хату и окидывая взглядом жилище, в котором она выросла. После городских комнат родная хата показалась ей такой тесной, маленькой. Смотри ты, сколько лет она тут прожила, а до сих пор этого не замечала...

    — Как живем? Известно, как живем,— бубнила Приська.— Одна слава, что живем! Смерти ожидаем, а смерть не приходит!.. Такая уж наша жизнь: то с одной стороны рвут, то с другой — дерут. Если бы не Здоры... Да что там! Разве ты сама не знаешь, как мы жили? Лучше не стало... Как ты там?..

    — Я? Обо мне, мамочка, не беспокойтесь. Мне там хорошо. Хозяин крутенек, зато хозяйка — дай ей бог счастья и здоровья! Хорошая женщина. Кланяться вам велела. Поклонись, говорит, матери; скажи ей, пусть не убивается; успокой ты ее, что служба твоя не пропадет за нами, что ты не даром служишь: я, говорит, сама деньги отдам... В гости вас к себе звала. Скажи, говорит, пусть приходит: приму, как родную. Такая добрая душа! Такая добрая! Зато и достается же ей иной раз... Да это, верно, всем хорошим так достается!

    Приська тяжело вздохнула. Она задумалась над последними словами дочери. Откуда они у нее? Никогда ей в голову такие мысли не приходили, не говорила она об этом, а вот недолго прослужила и все поняла своим чутким сердцем... Ох, не так, видно, там хорошо, как она расписывает... Прячется от матери со своим горем, чтобы не растравлять ей сердца... И слезы подступили к горлу Приськи, душат...

    — Вы плачете? Мама! — крикнула Христя, поглядев на мать.

    — Ох, только погляжу на тебя, так сами слезы и льются!..

    — Так вы не верите? — спросила Христя.— Да разрази меня бог, коли я лгу! И чего бы я стала лгать, если бы мне там было плохо.

    — Бог с тобой, Христя!.. Видно, видно,— утирая слезы, сказала мать.— Я не оттого плачу: сама не знаю, отчего слезы льются. Хорошо тебе там, доченька,— и отлично, а худо — я тебе ничем помочь не могу... Да что это я! Ты с дороги — есть хочешь, а я и не подумала. Давай пообедаем, а то я и сама еще ничего не ела.

    Старуха вскочила и бросилась к печи.

    — Не знала я, что ты приедешь. Не ждала тебя... хоть бы курочку зарезала да борща с курятинкой сварила, а то заправила салом — и все,— говорила Приська, наливая в миску борща.

     Сели обедать. Христя взялась за ложку... «Вот и сели мы обедать,— обед ты наш горький!» — вспомнила Христя песню. И было отчего вспомнить: от борща пар так и поднимается, а попробовала — и соли мало и навара не видно,— одни кусочки свеклы плавают сверху. Христя попробовала и сразу положила ложку.

    — Невкусный, дочка?— спросила мать.— Сама знаю, что невкусный... Откуда ему вкусному-то быть? Погреб у нас неглубокий,— картошка зимой померзла, а весной — как кисель стала; насилу я полмешочка отобрала для посадки. Мяса и в заводе нет... Все больше свекла да квас; да и тех уж немного... Соли горсть осталась,— понемножку во все кладу: берегу, чтобы надольше хватило. Вот какие дела! А ты там, верно, все с мясом? Уж что-что, а вкусно поесть городские любят.

    — Да, кормят хорошо,— ответила Христя.

    — Ты бы хоть с кашей борща, поела, коли так не хочешь.

    Христя взяла каши — и каша пропахла дымом. «Постарела мать,— подумала она.— Когда-то какую вкусную кашу варила, а теперь не доглядела, и каша дымом пропахла». Сердце у нее сжалось. Глядя на дочь, и Приська задумалась. Спасибо, Одарка пришла, выручила.

    — А вы обедаете. Дай-ка, думаю, схожу хоть погляжу на Христю, какая она там.

    — Черт ее не возьмет, вашу Христю! — пошутила Христя.

    — Вот тебе на!.. Да зачем ты ему нужна? Дай бог, чтоб не взял. Чтобы ты поскорей отслужила да опять к нам вернулась, а то мать без тебя плачет, да и мне что-то не по себе: приду к вам — пусто, пойдем к нам — все чего-то недостает. Сойдемся с тетенькой Приськой, посидим, вспомним тебя,— каково-то ей там приходится?.. А ты, Христя, вспоминала ли нас когда? Или там в городе за хлопотами про своих, деревенских, и вспомнить некогда?

    — Всяко бывает,— со вздохом ответила Христя.

    — Правда, дочка, правда: всяко бывает.

    — Часом — с квасом, а порой — с водой? — говорит Одарка.

    — Да. Чего только на свете не бывает? На то и лихо, чтоб с лихом биться! — отвечает Приська.

    Разговаривали больше Одарка с Приськой, Христя слушала и молчала. Грустно было ей слушать эти горькие речи. Да неужто разговорами горю поможешь? Да неужто она приехала домой вспоминать про то, что было? Она приехала, чтобы позабыть его. Вернется, опять найдет его; никуда ведь от него не денешься. А тут как сговорились,— все об одном.

    — Дома ли Горпина? Хотелось бы мне повидаться с нею,— спросила Христя, чтобы прервать разговор.

    — Дома, доченька. Пообедаем, и сходи к ней, если хочешь.

    — Я больше не хочу есть,— сказала Христя, вставая из-за стола и крестясь.

    — Ах, какая ты,— с грустью сказала, поднимаясь, мать и стала убирать со стола.

    — Я на минуточку, мама; только повидаюсь с Горпиной и вернусь. А вы, Одарка, смотрите, не уходите,— весело распорядилась Христя, собираясь уходить.

    — Бог его знает, долго ли придется, посидеть Одарке,— печально сказала Одарка, когда Христя вышла из хаты.

    Приська только вздохнула. Обе они обиделись, что Христя так скоро убежала. «Приехала к матери в гости,— думала Одарка,— и помчалась к чужим!»

    — Что же Христя рассказывает? Хорошо, ей там или нет? — спросила, помолчав, Одарка.

    — Да вот как видишь! — горько ответила Приська.— Говорит, будто хозяйка — хорошая женщина, да кто ее знает! Может, так только прикидывается: все они поначалу хороши, пока не оседлают; а как оседлали — вези, не упирайся!

    — Да и Карпо рассказывает. Такая, говорит, хорошая женщина, такая хорошая! И ночевать пустила во двор, и накормила, и напоила.

    — Эй, девка! Девка! — донесся с улицы голос Карпа.— Куда это ты?

    — Прощайте! Ухожу,— откликнулась Христя.

    — Нечего сказать — хороша: бросила мать и бежать!

    — Кто это? — спросила Приська, прислушиваясь.

    — Карпо идет. Видно, Христю встретил.

    Вскоре вошел Карпо с узелком в руках.

    — Здорово в хату! — поздоровался он.

    — Милости просим, Карпо!

    — Вашу встретил, куда-то побежала. Рада, что вырвалась...

    — Это она к Горпине. Молода... хочется сразу всех обежать,— ответила мать.

     — А я вам гостинцы принес. Хозяйка кланялась и гостинец прислала.

    У Приськи глаза загорелись, когда она увидела высокую белую булку и пышный каравай. Она приняла хлеб из рук Карпа, поцеловала и положила на стол.

    — Ишь как в городе пекут; у нас так не умеют,— хвалила Одарка, разглядывая булку.

    — Ихнее это дело, ну, они и мастера. Нам не приходится такой хлеб есть, вот мы и печь его не научились,— ответила Приська.

    — Отчего это так: городским так и булка, небось, а нам — один черный хлеб, да и тот с мякиной? — спросила Одарка.

    — Так уж оно повелось. Все лучшее город себе берет.

    Одарка глубоко вздохнула при этих словах.

    — Паны да богачи! — помолчав, присовокупила она.

    Ее никто не поддержал. Карпо повернул разговор на другое: стал рассказывать про поездку, про хлеба, про город, про Христину хозяйку.

     — Слава богу скажите, что Христе так посчастливилось,— совсем ей хорошо! Хозяйка с нею не как чужая, а как мать родная!

    Они довольно долго говорили об этом. Тишина теперь у Приськи и в сердце и в мыслях. Сердце щемить перестало, тяжелые мысли улеглись, рассеялись, вытеснили их тихие надежды, расчеты, предположения... Слава богу, что Христе хорошо... Хозяйка обещает отдать деньги... Отдаст — спасибо! Христе платье новое будет, хоть и есть у нее одежка, да лишнюю иметь — все лучше. А не отдаст — так не все ли равно?.. Пропадет полгода службы,— а разве и так не пропадает?

    «Полгода,— думает Приська, ложась отдохнуть после ухода Карпа и Одарки.— Как-нибудь перебьюсь, продержусь эти полгода... А там опять заживу с нею... Опять... Может, найдется кто... Ужель она такая бесталанная?.. И красотой и здоровьем бог не обидел, разве вот счастьем обидел...»

    Старой матери не спалось. Ворочалась она с боку на бок, раздумывала про дочкину долю, про напасти, про нужду да бедность; гнали прочь эти думы и сон и покой от ее изголовья.

    Где же дочка бегает, пока мать думу горькую думает?

    Христя сидит у своей подруги Горпины, которая, не умолкая ни на минуту, рассказывает ей про деревню, про знакомых девушек и хлопцев, про то, что где случилось, какая о ком молва идет,— всем делится подружка с подружкой, всякую мелочь, всякую пустяковину — все ей выкладывает, все рассказывает... Рассказала про Ивгу, которая подала в суд на Тимофея, про то, как приуныл Тимофей, как, встретившись однажды с нею, Горпиной, говорил, что, если бы не толстая Ивга, он бы к ней прислал сватов!.. Про Федора, который и прежде дурил, да и нынче еще не в себе... «Все тебя вспоминает и плачет... Ты его и в самом деле влюбила в себя!»

    Христя слушает тайные речи подружки, и сердце у нее бьется тревожно. Жизнь, от которой ее недавно оторвали, снова захлестнула ее. Снова окунулась она в эту жизнь, снова все видит, все слышит; и все глубоко трогает ее, будит ее мысли.

    — А знаешь?.. Мне жаль его,— вздохнув, сказала Христя.

    — Кого?

    — Федора. Он хороший хлопец. Он лучше Тимофея, лучше их всех. У тех только языки острые, а этот — тихий, молчаливый... Вот за кого выходи, Горпина, не будешь каяться.

    — Вот те и здравствуй! На тебе, боже, что мне негоже! — надув губы, ответила Горпина.— Почему же ты за него не идешь?

    — Я — другое дело. Меня его отец не хочет брать в невестки.

    — А меня захочет? Он богатую ищет. Думает, найдет дуру... Да ну его совсем! Ты лучше расскажи мне про город. Как там у вас? — заговаривает зубы Горпина.— Марину видела? Как она там? Совсем городская стала. В деревню и не заглянет никогда.

    — Не видела. Некогда было узнавать, где она и что с нею.

    Христя стала рассказывать про город, про тамошние обычаи, про хозяина и хозяйку. Она тоже ничего не утаила от своей подруги и рассказала, что у нее вышло с хозяином.

    Сейчас они посмеялись над тем, от чего Христя раньше плакала.

    — Тебе таки везет в любви! — со смехом прибавила Горпина, с завистью поглядев на подругу.

    — Желаю тебе того же! — ответила Христя.

    — Не хочу, не надо! — замахала та руками.— Старый, женатый, да полезет целоваться? Чур меня, нечистая сила! Провались он совсем! — и покраснев как кумач, Горпииа засмеялась.

    А Христя давай передразнивать пьяного Загнибеду. Горпина животики уж надорвала, а у Христи глаза блестят, она сыплет шутками и заливается смехом.

    Ушла Христя из дому на часок, а возвращаться пришлось уж вечером,— так она заболталась с подружкой. Солнце зашло, пылало зарево заката; небо потемнело; над деревней разостлалась ночная тень. По улицам, грузно ступая, возвращалась домой скотина; бежали свиньи, овцы. Со дворов доносился хозяйский оклик. Деревня перед сном зашумела, засуетилась. Каким радостным, давно знакомым кажется Христе этот деревенский гомон!.. Как в летний зной, в безводье, путник, встретив в глухом овражке быстрый ручеек, припадает к нему, чтобы утолить томительную жажду,— так и Христя жадно вслушивалась в этот вечерний гомон... Знакомое и родное встречало ее ласковым приветом, чаровало нежданными чарами.

    Выходя с улицы на площадь, Христя около погоста заметила парня. Он шел медленно, понуря голову, будто в чем провинился или что-то искал. Христя всмотрелась в его фигуру: и поступь знакомая, и одежду она такую видела, а хлопец как будто незнакомый. Кто бы это мог быть?.. Тонким, исхудалым лицом он как будто похож на Федора. Ужели это он?

    — Федор! — не удержалась Христя.

    Парень точно испугался: вздрогнул, поднял голову, поглядел и, понурившись, снова медленно побрел по улице.

    «Не узнал»,— подумала Христя, поворачивая к дому. Легкая досада закралась в ее сердце, защемило оно у девушки... «Неужели я обозналась? Нет, нет, это Федор, это — он. Только что же с ним сталось? Никогда я его таким, не видела... Осунулся, опустился!» Всю дорогу не оставляли ее мысли про Федора.

    Около дома, она встретила мать.

    — Вот это так! Пошла на часок, а проходила до вечера,— упрекнула ее мать.

    Христе стало еще грустней. «Что это я в самом деле, с ума сошла, что ли? — подумала она.— Приехала к матери, а полетела к чужим, подглядывала за незнакомыми хлопцами».

    — А Одарка ждала-ждала тебя... И Карпо приходил. Долго сидели, тебя, поджидали. Под вечер Одарка опять забегала... «Нету?» — «Нету»,— говорю. «Вишь, говорит, какая нехорошая: к чужим, так на весь день убежала, а ко мне — хоть бы плюнула!»

    — Да я и сама не рада, что пошла,— печально, ответила Христя матери.

    В хате ей стало еще тоскливей. Мать все пыталась завести разговор, но разговор у них не клеился, обрывался; Христя то промолчит, то ответит матери невпопад... Подождав, пока совсем стемнело, она постелилась и легла спать.

    Христе не спалось: сон бежал ее изголовья... Сквозь маленькие оконца в хату пробивается сизый ночной сумрак; звезды, как искорки, мерцают в темноте. Тихо-тихо... Христя лежит и думает... Всякие мысли бродят у нее в голове. Чуднó ей, что она дома. Давно ли была в городе, а вот теперь — дома! Она стала припоминать весь нынешний день, разговор с Горпиной. Много лишнего она ей наболтала. И зачем было, рассказывать? Что, если Горпина не утаит и разнесет по всей деревне? Нет, Горпина не такая: она никому не расскажет. А если расскажет? Ну, тогда Христя выдаст все тайны, которые подруга поверила ей... Кому? Кто ее в городе знает? Разве хозяйке?.. А что теперь хозяйка делает? Спит, наверно. Хотелось бы ей увидеть ее. Один только день ее не видала, а как соскучилась. А что, если хозяин вернулся и заругал хозяйку за то, что она отпустила ее домой? И ей чудилась эта ругань, крикливый голос, горящий взгляд... Господи! Что бы она дала, если б можно было, обернувшись мухой или птицей, перелететь в город!.. Не дано это человеку... Сердце, ее тревожно забилось. А тут Федор ей вспомнился — его исхудалое лицо, его унылый взгляд... До полуночи ворочалась Христя с боку на бок, пока сон не пришел и не успокоил ее разгоряченную голову.

    Заснула Христя с грустными мыслями, а те, что разбудили ее, были еще печальней... Ей как будто что-то снилось, но что, она не могла вспомнить. Нечто тайное и страшное заставляло сильнее биться ее сердце; смутное предчувствие неведомой беды охватывало ее душу. Она и умылась и оделась, а предчувствие все росло, все сильнее томило ее... Тесной и печальной кажется ей родная хата; приземистей, невзрачней стала как будто родная деревня; жизнь в ней замерла; словно пожар прошел и опустошил самые лучшие места. Она рада хоть сейчас покинуть ее и полететь назад, в город... А ведь сегодня только суббота, ей надо пробыть здесь до завтрашнего обеда... Такая тоска терзает ее, так ей тяжело и трудно!

    — Что ты грустишь, доченька? — спрашивает мать.— Ты бы сходила к Одарке.

    Христя собралась и пошла. Но и у Одарки не лучше... Детвора щебечет; Одарка здоровается с нею, расспрашивает, а она слова вымолвить не может: город не выходит у нее из головы. Скоро и мать приготовила обед и пришла. Разговаривает с Одаркой, а Христя сидит как воды в рот набрала, а вокруг сердца ее вьется змея, впилась в него, жалит, сосет.

    — Я, мама, пожалуй, сегодня пойду,— говорит Христя матери, вернувшись домой.

    — Что это ты, доченька, так торопишься?.. Отпросилась до понедельника, а торопишься сегодня. Разве прискучило тебе у родной матери?..

    — Я сама не знаю, что со мной... Так мне тяжело, так трудно!.. Сердце чего-то щемит... Мне все кажется, что хозяин вернулся.

    — Ну и что ж? Разве ты самовольно ушла?— тебя ведь отпустили... И не посидела я с тобой, и не наговорилась, и не нагляделась на тебя...— жалобно прибавила мать.

    Христя утерла горячую слезу, которая выкатилась у нее из глаз,— и ничего не ответила матери, только твердо решила про себя завтра чем свет отправиться в путь.

    Так она и сделала. На другой день встала еще затемно, собралась, попрощалась с матерью и — ушла. Приходила поговорить Одарка, Горпина прибегала, хотела взять Христю с собой на гулянку; забегали еще две-три знакомые девушки,— но застали в хате только заплаканную мать, Христя была уже далеко.

    — Что это она так скоро ушла? — спросила Горпина.— Говорила, до понедельника пробудет, а убежала сегодня.

     «Убежала... убежала!.. Прилетела, как на пожар, и пропала, как дым... Убежала...» — подумала мать, и старое лицо ее омочилось горькими слезами.

    6

    Когда из-за горы показалось красное солнышко и осветило беспредельные поля, покрытые, точно слезами, утренней росой, Христя уже была далеко от деревни. Перед нею расстилалась бескрайная степь; позади нее в сизом тумане пряталась деревня. Христя ни разу не обернулась, не поглядела на нее. Смутные, тяжелые предчувствия гнали ее вперед. Там, за этим морем яркого света, на краю беспредельных полей, в тумане широких просторов, среди чужих домов, стоит дом ее хозяев... «Все ли там благополучно? Вернулся ли хозяин с ярмарки? А что поделывает хозяйка? Что-то мое сердце так ноет, что-то оно так трудно бьется?.. Ах, скорей бы, скорей бы добраться!»

    И Христя все ускоряет и ускоряет шаг. Она не заметила, как миновала свои поля, как очутилась перед мостиком на Гнилом переходе! — он как раз на полдороге... Солнце повернуло на полдень, стояло над самой головой. «Еще рано,— думает Христя.— Дойду до Иосипенковых хуторов, зайду напьюсь воды, отдохну немного и Марью проведаю. Как-то она там?»

    Вспомнив про Марью, она на некоторое время отвлеклась от мыслей про город. Но ненадолго... Может, Марьи нету, может, она уже бросила своих — ушла в город... «Город! опять город?! — подумала Христя, и у нее тревожно и горько заныло сердце.— Ну, чего это я?!» — успокаивала она сама себя, утирая набежавшую внезапно слезу. И снова ускорила шаг.

    Вот и Иосипенковы хутора. Посреди двора что-то виднеется; до нее доносятся крик и шум. «Видно, свекровь расходилась. Неудобно заходить»,— думает Христя, замедляя шаг. Она не ошиблась: это действительно Явдоха кричала на невзрачного мужика, сидевшего уныло на завалинке.

    — Говорила: учи шкуру! Бери палку и бей! Так тебе жалко было? Ну, вот и пожалел... Она вот что тебе показала,— и старуха, сложив сразу два кукиша, ткнула их в глаза мужику.

    Тот сидел, понуря голову, и молчал.

    — Молчишь? молчишь? — снова стала наскакивать Явдоха.— Ну что ты за муж? Треснул бы ее разок-другой по башке да так, чтобы она у нее на плечах не держалась, вот бы она тебя и уважала, вот бы она тебя и почитала! А ты — тряпка! Совсем как покойный отец... Так того хоть я держала в руках... А ты что? — тьфу!.. Теперь вот сиди, надувшись, как сыч, пропадай с тоски да жди, пока она вернется... Дожидайся — как же, дождешься.

    — Ну, чего вы ко мне привязались? — с горечью произнес мужик.— Разве не вы грызли и грызли ее, пока совсем не выжили из дому?

    — Это я-то? Я? Мать?! Это так ты отблагодарил мать за то, что она тебя уму-разуму учила? Я ее грызла?! Да что я — собака, по-твоему? А?

    — Я не говорю, что вы собака, но только чего вы грызете? Дня не пройдет без грызни; ни минуты покоя нет!.. Только и жди: как будто бы тихо, нет, уже подняли бучу!.. Да разве можно жить в таком, прости господи, пекле? Каменный — и то не выдержит вашей грызни!

    — А что же я, по-твоему, должна молчать? Молчать — перед этой поганью, перед этой рванью? Да кто она такая? Что она, наживала, сундуки с собой привезла? В чужом доме, да еще верховодить будет? Нет, не дождется она этого со всем своим поганым родом! Мне-то, какая нужда, что она вздумала шляться? Экое горе — подумаешь!!! Не впервой ей шляться-то... С улицы, сдается, и взяли...

    — Так чего же вы беспокоитесь?

    — Чего? Чего? — наскакивала на сына старуха.— Ах ты дурак этакий! Чего я беспокоюсь? Того беспокоюсь, что надругалась она над нами, насмеялась над тобой, дураком! Где это видано, где это слыхано, чтобы жена жила розно с мужем? Я б ее, поганку такую-сякую через полицию домой вытребовала... Я б ее, как собаку, к столбу на целый месяц привязала... каждый бы день сыромятной плетью стегала!.. Я б из нее выбила городскую дурь! А он: беспокоитесь? Тьфу! дурак! — И она, плюнув, быстрым шагом пошла в хату. Мужик только руками развел и еще ниже опустил голову на грудь.

    «Нет, не стану я заходить,— подумала Христя, стоя за амбаром.— Зачем? Марьи нет дома, пойду-ка я лучше дальше»,— решила она и повернула на дорогу.

    «Все-таки Марья поставила на своем,— лезли Христе в голову мысли,— бросила... Это ее муж. Жалко его, жена бросила, а тут и мать бранится. Несчастный! Уж я бы на месте Марьи перетерпела... Ведь не два века старухе жить? А впрочем — бог его знает! — не от хорошей жизни бегут люди. Видно, уж очень допекла ее старуха...» И Христя стала сравнивать себя с Марьей, вспомнила, про свою горькую участь. И ее выжили из деревни, и ее оторвали от родного дома, на службу вытолкали, чужим людям на посмешище, а беспомощная мать осталась одна, плакать и тужить. Кто только на свете не плачет, не льет горьких слез? На что хозяйка,— в довольстве, в достатке,— а и та жалуется на свою долю, сетует... Жизнь, как колесо, катится: одного вниз несет, другого вверх подымает, чтобы снова в грязь втоптать... Где же он, талан твой, где же оно, счастье, что ждешь его не дождешься, а придет оно на минуту, так затем только, чтобы потом истомили тебя пустые надежды?

    Тяжело Христе такую думу думать одной посреди широкого поля; от тяжких предчувствий сердце у нее сжимается, ноет, щемит... «Хоть бы уж поскорее до города добраться!» — думает она, ускоряя шаг.

     Вон из-за горы блеснул на солнце крест городской церкви; вон и рощи виднеются, сизым поясом охватившие город. Еще три версты осталось. Христя сошла на обочину дороги, где на пригорке росла высокая ветвистая липа, и присела в тени отдохнуть. С этого места так хорошо видно все кругом. Змеею вьется-бежит с горы дорога, круто поворачивает то вправо, то влево; по обе стороны ее раскинулись поля, черные, желтые, зеленые, уперлись, краями в дорогу... Солнце, садясь, озаряет поля косыми лучами,— и горят они всеми цветами, струясь поверху золотым отблеском, утопая в синеющей дали, а по цветистому их ковру, словно неприметные облачка по чистому небу, тихо скользят, пробегают легкие тени... Чудесна эта игра света с вечерними тенями! Воздух теплый, дышится легко, так и клонит ко сну, так и долит дремота, а звонкая песня жаворонка тихо баюкает истомленную думами душу... Утихают боль и обида, немеют горе и мука; исчезают тревога и грусть, и вдруг так легко становится на душе. «Вот куда бы хозяйку,— вот бы где побывать ей, бедняжке! Тут позабыла бы она все на свете, все... Как приду, расскажу ей, расскажу, где и как ее вспоминала»,— подумала Христя, поднялась, легко вздохнув, и зашагала дальше.

    Солнце совсем уже село, когда она ступила на широкую и людную улицу. Люди бежали отовсюду, сновали взад и вперед; крестьяне спешили на базар, на подторжье; крик и шум стояли вокруг.

    «Не вернулся ли хозяин?» — подумала Христя, взглянув на лавку Загнибеды, и обомлела: лавка была открыта... Холод пробежал у Христи по спине, ноги похолодели, руки похолодели; сердце так тяжело забилось в груди... Что же он ей теперь запоет?.. Она не прошла — промчалась через базар и кинулась в свою улицу.

    Вот и усадьба Загнибеды... Во дворе тихо, глухо, нигде ни живой души, только амбар белеет посреди двора. Христя торопится в дом; странно, что дверь в сени закрыта. Уж не больна ли хозяйка, а может, дома ее нет?.. Охваченная тревогой, Христя вбежала в сени.

    Через минуту она выскочила из дома, бледная, дрожащая и — опрометью бросилась со двора!..

    — О боже, боже!..— шептала она, пробегая по улице.

    Прохожие останавливались в изумлении. «Чего это девушка так испугалась? куда это она летит?» — спрашивали они друг у дружки и, ничего не узнав, проходили дальше.

    Христя побежала на базар к лавке — и только у самой двери заметила, что лавка закрыта.

    — Хозяина не видали? — обезумев, спрашивала она у приезжих.

    — Какого, хозяина? Поди ищи его!

    Христя, обегав весь базар, снова полетела домой. Солнце совсем село, вечерняя заря угасала; на город спускалась ночь; в окнах домов зажглись огни. Христя неслась, как сумасшедшая. Прибежала к воротам, постояла-постояла, тяжело вздохнула и снова побежала. Когда Христя вбежала в дом дьячка, супруги бранились. Дьячиха посинела от злости, ругая своего старика, который тихо копошился, забившись в угол.

    — Здравствуйте! — поздоровалась Христя.

    Ей никто не ответил, да она и не слушала. Как безумная, бросилась она к дьячихе.

    — Матушка! пойдемте к нам. С хозяйкой неладно.

    — С какой хозяйкой? — сурово спросила дьячиха.

    Христя только ломала руки и тряслась.

    — Пойдемте, ради бога.

    — Куда — к вам? — проворчала дьячиха.— Много вас тут найдется! Куда я на ночь глядя пойду?

    — Тут недалеко... совсем близко... к Загнибеде,— насилу нашлась Христя.

    — Да что у вас там?

    — Не знаю, матушка. Я дома была, в деревню ходила... Вернулась, а хозяйка лежит... такая страшная... Боже мой, боже! — и Христя залилась слезами.

    — Это он вчера вернулся... Погоди, я сейчас,— сказала дьячиха.

    Пока дьячиха одевалась, Христя выбежала в сени. Слезы душили ее, она вся тряслась от страха... Когда они вошли во двор, у Загнибеды уже горел свет.

    — Мне страшно. Я не пойду туда... Идите вы сами,— дрожа, говорит Христя.

    — Чего ты боишься? Маленькая, что ли! — прикрикнула на нее дьячиха и, как коршун, ринулась в дом. Христя — за нею.

    В кухне они застали Загнибеду. Заложив руки за спину, он мрачно ходил из угла в угол. Нагоревшая свеча на столе тускло освещала кухню.

    — И ты вернулась? — крикнул Загнибеда, бросив на Христю пронзительный взгляд. Та, остановившись на пороге, так и замерла от ужаса.

    — А где Олена Ивановна? — спросила дьячиха.

    — Зачем вам Олена Ивановна?

    — Нужна! — отрезала дьячиха и пошла в светлицу.

    Загнибеда взял было свечу, чтобы посветить, подержал в руках, но тут же поставил; снова схватил и, повернувшись к Христе, погрозил ей кулаком; затем — со свечой ушел в комнату.

    Когда Загнибеда вошел туда, свет упал на пожелтевшее лицо Олены Ивановны. Она лежала на спине, сложив на груди руки крестом, как складывают их покойникам. Глаза у нее были закрыты, под глазами — синие мешки; рот перекошен; дыхание тяжелое, хриплое... Все было ясно: шла последняя борьба между жизнью и смертью!

    — Олена Ивановна! Олена Ивановна! — шепотом позвала ее дьячиха.

    Олена Ивановна, не открывая глаз, тихо качнула головой.

    — Сам не знаю, что с нею,— говорил Загнибеда, поднимая свечу, чтобы лучше осветить больную.— Оставил здоровехонькую, а вернулся — вот, как видите!— И он положил свою руку на ее руки.— Холодные как лед!

    Больная открыла глаза, взглянула, на мужа — и заметалась на постели.

    — Не буду! Не буду! — пробормотал Загнибеда и отошел.

    — Вы бы за батюшкой послали,— посоветовала дьячиха.

    Загнибеда махнул рукой и, опустившись на лавку, склонился головой на стол.

    — О, какое несчастье, какое несчастье! — воскликнул он.

    В комнате воцарилась мертвая, тишина. Больная открывала глаза, поднимала руки, потягивалась...

    — Черный платок! Черный платок! — крикнула дьячиха.— Глаза закрыть!

    Христя бросилась в боковушку. Хозяйка металась на постели, кидалась, страшно поводила глазами. На шее у нее, на руках расплылись, как жабы, черные пятна; набухшие жилы дергались — бились, судорогой сводило руки и ноги; больная стонала... Дьячиха сорвала с себя платок и бросила ей на лицо... Еще минуту она билась под платком... затем послышался невнятный шепот, скрежет и все затихло...

    Немного погодя дьячиха сняла платок... Под ним лежала уже не Олена Ивановна, а бездыханный труп со страшно выкатившимися глазами...

    Загнибеда подошел к трупу, поглядел и, задрожав, произнес:

    —Ты меня покинула... покинула... Как же мне одному жить без тебя?

    Дьячиха взяла его за руку и увела в кухню.

    — А ты беги к соседям. Зови обмывать. Да и к моему старику забеги, пусть идет псалтырь читать,— велела дьячиха Христе.

    Та стояла как вкопанная.

    — Что же ты стоишь? Беги! — крикнула дьячиха.

    Христя побежала, не понимая куда и зачем она бежит.

    Через час сошлись женщины, старухи... Затопили печь, стали греть воду. Христя делала, что ей говорили: носила воду, таскала дрова, но ничего не помнила. Только когда обмывали покойницу, она заметила, что дьячиха все показывала пальцами на синие пятна и тихо шептала: «Вот она смерть, вот! Она-таки не ушла из его рук!» Бабы молча качали головами.

    Чуть не за полночь покойницу обрядили и положили на стол. Старый дьячок стал в головах перед аналоем и хриплым голосом читал псалмы. Люди, крестясь, входили, глядели на покойницу и тихо выходили, словно боясь ее разбудить. Всем не верилось, что она умерла.

    — Молодая такая,— жить бы да бога хвалить — так нет же...— шептали знакомые и незнакомые.

    На Христю точно нашло: потерянная, пришибленная, она металась в толпе, пока дьячиха не крикнула на нее:

    — Чего ты тут толчешься? Шла бы куда-нибудь!..

    Христя, как пьяная, вышла во двор и присела на крыльце. Мимо нее проходили люди, задевали ее; но она ничего не чувствовала, точно окаменела. Склонив голову, сидела она и слушала, как стучит, замирая, у нее сердце.

    — Это ты сидишь? — раздался над ее головой знакомый голос.

    Христя глянула — перед нею стоял Загнибеда.

    — Слышишь: только слово скажи — убью! — прошептал он и пошел со двора.

    Христя опрометью бросилась под амбар. Ночь была звездная, но темная, как бывают весенние ночи. Христя видит, в густом мраке тени снуют по двору, слышны человеческие голоса, а кто говорит — не поймешь. В переднем окне горит свет. Он больно режет глаза, точно камень тяжелый ложится от него на душу; но отвести глаза, оторвать их от этого света Христя не может. Наклонит голову, а свет станет над головой и жжет-жжет. Это восковая свеча горит в головах у покойницы; там лежит она, скрестив руки, закрыв глаза: не слышит, не видит... А давно ли она провожала Христю в деревню? Давно ли сидели они рядышком, вспоминали, как хорошо жить в деревне, среди лугов, на приволье...

    Идя в город, запомнила Христя то местечко под липой, откуда так хорошо все видно вокруг, чтобы рассказать хозяйке. А пришла — и что застала?..

    Холодный ужас пронизывает вдруг все ее тело, леденит сердце. Она вспомнила, как вернулась сюда. Вот она входит во двор... Пусто, дверь в сени закрыта. Она идет в кухню... Тихо, тоскливо, серый сумрак окутывает дом... Где же люди? Шагнула в светлицу — никого, дальше — в боковушку... На постели что-то чернеет... Христя подходит. Да ведь это — хозяйка... Лицо белое-белое, как из мела выточено. Одни глаза горят, будто тлеют раздутые угли... «Что это вы? — заболели?..» Она только головой качает и шепнет что-то, шевелит губами... Так шелестит осенью сухая трава... «Не было... не было... Ох, смерть моя!» — только и разобрала Христя из ее шепота. Потом она руки подняла, все в темных полосах, и сразу их опустила; отвернулась, вздохнула и — закрыла глаза... Дальше Христя ничего не помнит... Слышит гомон; как будто базар; слышит, кто-то бранится... Ходит дьячиха; покрывает больную платком... Земля ушла из-под ног у Христи, все поплыло у нее перед глазами...

    Бледный утренний свет озарял уже землю, когда Христя очнулась, пришла в себя. Вокруг никого не видно, только сизый туман колышется в воздухе. Во мгле мерцает искорка света: это желтое пятно от пламени свечи колеблется в окне. Христя сразу поняла, что это за свет и откуда он... Что же ей теперь делать? Куда деваться? Где перебыть эту тяжкую пору? А потом — что делать потом? Идти в деревню к матери? А как же тут бросить? Ведь Загнибеда ее из-под земли достанет!.. Она теперь как человек, который в степи заблудился: и туда ткнется — пусто, и сюда подастся — голо: кричи, зови, только твой голос разносится по безмолвной пустыне!

    Христя задумалась. По спине у нее пробегает озноб, голова горит-пылает, в глаза будто кто песку насыпал. Она попыталась подняться и сразу села, ноги у нее подкосились. Она сидела, печально склонив голову, и слушала, как звенит-гудит у нее в ушах, как тревожно бьется сердце.

    — А ты здесь спала? — услышала она подле себя. Это спрашивал Загнибеда.— Знаешь что? — продолжал он.— За то, что ты верно служила, усердно трудилась,— на вот тебе, и ступай себе с богом!— И он сунул ей в руки какую-то бумажку.

    Христя поглядела на бумажку — серая, новенькая,— она сроду такой не видала; помяла в руках — хрустит... «Деньги это или так, клочок бумаги?..» Долго она глядела на бумажку, долго ощупывала ее. «Надо показать... расспросить...» И она спрятала бумажку за пазуху. Глянула — а подле нее ни души... Она сидела как шальная и думала...

    Солнце поднялось над горизонтом; первые его лучи затрепетали над землей; туман редел, оседая на траву обильной росой; с улицы доносился говор и крик... Это люди спешили на базар.

    «И правда, чего мне тут сидеть? — подумала Христя.— Расчет получила... пойду на базар, может, кого из своих, деревенских, увижу,— попрошу, чтобы подвезли домой».

    И, поднявшись, она тихо пошла со двора. На улице на нее вдруг напал страх. А что, если Загнибеда бросится за нею и вернет назад? Скорее, скорее беги, Христя, домой!

    И глухими улицами, обходя базар, она ушла из города.

    7

    Уже целую неделю Христя живет в деревне, а страхи у нее не прошли. Мертвая хозяйка, как призрак, стоит у нее перед глазами... Когда она остается одна в хате, ей сразу начинает мерещиться желтое тело в черных синяках, измученное лицо со страшно выкатившимися глазами. Христя боится оставаться одна. Пойдет куда-нибудь мать, и она за нею, а наступит вечер — ей и с матерью страшно. На улицу к девушкам — ни за что! Уж Горпина с подругами и так и этак к ней приступали — не идет. Слух прошел по деревне, что это неспроста. А тут еще Приське как-то деньги понадобились, и она попросила Карпа разменять бумажку, которую принесла Христя.

    — Да ведь это полсотни рублей! — воскликнул Карпо.

    — Полсотни?..— изумилась Приська.— Полсотни! Это ведь — большие деньги. Откуда Христе взять такие деньги? — И тяжелые мысли закрались в сердце старухи.

    — Где ты взяла эти деньги? — глядя в упор на дочь, спросила она у Христи.

    — Хозяин дал.— И Христя рассказала, как было дело.

    Приська держала кредитку, пристально глядя на дочь, и не замечала, как дрожит у нее в руках эта бумажка.

    — Ты врешь! — сурово крикнула она и еще пристальней поглядела в глаза дочери, словно хотела заглянуть ей в самую душу.

    Христя в лице изменилась. Что это — и мать не верит?!

    — Знаешь, сколько тут? — спрашивает Приська.

    — Почем же я знаю!— отвечает встревоженная Христя.

    — Пятьдесят рублей... Где ты их взяла? — пристает мать.

    Христя заплакала

    — Боже! И вы мне не верите! — воскликнула она.— Недаром эти проклятые деньги как огнем жгли меня, недаром я не хотела их брать... Сама не знаю, как они очутились в руках у меня.

    — Да я... верю... Я — верю... тебе, мое дитятко... только,— со слезами начала Приська,— такие деньги даром не достаются... Да тут еще — эта смерть... Не погуби, ты себя и меня с собой вместе! — заплакала мать.

    Христя не знала, что сказать матери, не понимала, на что та намекает.

    — Разрази меня бог, коли я украла! — только и ответила Христя.

    Приське жаль стало дочери: «Нет, она, не такая,— думалось ей.— И взбредет же такая глупость в голову? Ребенок, совсем ребенок,— жалела мать Христю, глядя, как она, плачет.— Скорее всего — хозяин ошибся. Разве мало у него было хлопот с покойницей? Наверно, ошибся. Не буду я менять эти деньги — спрячу. Может, он опомнится да спохватится, тогда и отдам ему. К чему нам такие деньги? Человек ошибся, а мы утаим... Бог с ним и с его деньгами! Хорошо и то, что Христю отпустил раньше срока».

    И Приська, хоть и нужда была в деньгах, не пошла менять бумажку, а спрятала ее подальше в сундук.

    Кажется, кому бы знать про эти деньги?

    Да вот беда: Карпо не выдержал и рассказал в шинке, какие, мол, в городе заработки хорошие. Люди тут же эту молву подхватили — и пошла она, как волна, гулять от хаты к хате, с одного конца деревни на другой.

    — Ведь вот поди ты с этой Христей Притыкой! За такое малое время такую уйму денег принесла! И старуха-то ведь только одну бумажку показала, а бог его знает,— их у нее, может, целый десяток, а то и побольше! Чуднó только, что уж очень легко они девке достались... Не было ни гроша, и вдруг сразу — такая прорва денег! Что-то тут не так, что-то тут да есть,— судачили люди.

    — Что-то тут да есть! Знаем мы, что: украла, а нет... так там, в городе, до таких дебелых охотников много найдется,— говорил Супруненко.

    — А, пожалуй, дядько Грицько прав! — поддержали его мужики.

    — Значит, на легкие хлеба пошла? — спросил один.

    — Похоже на то,— прибавили бабы.— Недаром глаз не кажет. Звали девки гулять — не идет. Все что-то печалится, о покойной хозяйке убивается.

    — Да не помогла ли она ей упокоиться? — ухмыляясь, подливал масла в огонь Грицько.

    Всякая новая догадка, Грицька вызывала новые толки и пересуды. По деревне ходили страшные слухи. Одни говорили, что Христя продалась какому-то еврею; другие — что обокрала хозяев и сбежала; третьи — что связалась с самим хозяином и они вместе укокошили хозяйку, что домой она пришла только переждать, а там опять пойдет в город,— но уже не служить, а хозяйничать на добре покойницы... Где правда, где ложь — никто не знал... Слышали, что есть деньги, вот и доискивались, откуда могли они взяться...

    — Этого не утаишь! Это выйдет наружу! — говорили люди и сторонились Приськи. Уж на что Одарка, и та, не добившись у Приськи толком, где Христя взяла деньги стала ее сторониться. Бог его знает! может, и впрямь дело это нечисто — лучше подальше, а то как бы и самому не попасть в беду.

    Все эти толки и пересуды не доходили до Приськи и Христи. Христя только заметила, что девушки стали ее сторонится, никогда не заглянут к ней, а встретятся, то ли скажут словечко, то ли нет — и прочь бегут от нее!.. А Приська? Приська, та привыкла всегда быть одной, ей и невдомек. Одно только чуднó ей: что это Одарка не заходит? То, бывало, если не Одарка у нее, то она у Одарки; а тут и Одарка не идет, и ей как-то неловко навязываться.

    Прошла еще неделя. Кто-то побывал в городе и привез новость: Загнибеду посадили в тюрьму за то, что он задушил жену. Будто отрыли ее и нашли синяки на теле.

    Одарка передала эту новость и Приське, увидев ее как-то со своего огорода.

    — Слыхала? — спросила Приська у дочери, вернувшись домой, и рассказала все, что передала ей Одарка.

    Христя побледнела как полотно... «Так вот оно что; за то он и заплатил мне такие деньги, чтобы я молчала»,— подумала Христя. Но матери ничего не сказала.

    Невеселые легли они спать. Христе не спалось; новость не выходила у нее из головы, от печальных и тяжелых предчувствий щемило сердце. Спала ли Приська? Бог его знает: темно — не видно, а Приська молчит.

    В этой невозмутимой тишине издали донесся вдруг глухой говор, послышался шум шагов. Вот он все явственней, ближе... Уже и собака залаяла во дворе; говор слышен возле хаты.

    — Эй, вы! Спите там! Отоприте!

    Христя услышала голос Грицька. Словно кто ножом полоснул ее по сердцу.

    — Кто там?

    — Вставайте. Зажгите свет да отоприте! — кричит Грицько.

    — Не пускайте, мама! Не пускайте...— в испуге говорит Христя.

    — Кто там, спрашиваю? — все еще кричит Приська.

    — Отопри — увидишь.

    — Не отопру, пока не скажете, кто вы такие,— говорит Приська.

    — От-творяй! а то хуже будет, если сами от-творим! — крикнул чей-то незнакомый голос.

    «Господи! Разбойники»,— вся дрожа, подумала Приська.

    — Да отопри ты,— сказал Грицько.— Становой тут. С дочкой твоей пришел познакомиться,— прибавил он.

    У Приськи отнялись ноги и руки. Насилу зажгла она свет и отворила дверь.

    В хату вошло целых пять человек: становой, его писарь, Грицько, Кирило и Панько — другой сотский.

    — Где она? — спросил становой; обращаясь к Грицьку.

    — Да вот эта, молодая,— показал тот на Христю.

    — Ты Христина Притыкина? — спрашивает становой.

    Христя молчит, стоит перед становым ни жива ни мертва.

    — Она, она,— отвечает Грицько, сверкая глазами.

    — Ты служила в городе?

    — Служила, ваше благородие,— кланяясь в ноги, отвечает за Христю Приська.

    — Не тебя спрашивают!

    — Служила,— отвечает и Христя.

    — У кого?

    — У кого же я служила? У Загнибеды.

    — Ты не видела или не рассказывал ли кто тебе, как его жена умерла?

    — Я тут была...— робко начала Христя.— Хозяйка домой пустила мать проведать... Возвращаюсь в воскресенье под вечер — в доме никого не слышно. Я — в комнату: а там хозяйка уже без языка лежит.

    — Что же она — больна была?

    — Видно, больна, потому что не говорила.

    — Хм...— оглянувшись, хмыкнул становой.— Так она больна была, когда ты уходила домой?

    — Нет, здорова; а вернулась я и застала ее больную.

    — Она тебе ничего не говорила?

    — Ничего. Она и говорить не могла.

    — А денег тебе не давали никаких?

    — Нет, не давали.

    — А у, тебя деньги есть?

    — У матери...

    Приська полезла в сундук, вынула, дрожа, бумажку, которую ей отдала Христя, и подала становому.

    — Так... так...— глядя на бумажку, сказал становой.— Где ты ее взяла?

    — Хозяин дал.

    — О, да ты мастерица врать. А больше у тебя денег нет?

    — Нет.

    — Врешь, сволочь! — крикнул становой.

    — Ей-богу, нету! — со слезами ответила Христя.

    Приська, дрожа всем телом, глядела на дочь пылающими глазами...

    — Дочка, дочка, что ты наделала? — крикнула она.— Признавайся, если что-нибудь знаешь.

    Христя стояла как каменная.

    — Почему же ты не говоришь? Почему ты молчишь?.. Боже, боже! — ломая руки, простонала старуха.

    — Что же мне говорить, мама? — заплакала Христя.

    — Как что? Скажи, где деньги взяла,— снова спросил становой.

    — Хозяин дал.

    — За что он тебе дал их?

    — Я и сама не знаю. Сунул мне в руку, и все.

    Грицько захохотал.

    — Нечего сказать, совсем немного денежек сунул! — сказал он смеясь.

    — Теперь уже поздно,— расхаживая по хате, произнес становой.— Взять молодую в волость, а около старухи поставить сотских... И боже сохрани кого-нибудь пускать!.. Слышь? — повернулся он к Грицьку.

    — Слышу, ваше высокоблагородие.

    Становой с писарем вышли из хаты.

    — Ты, Кирило, тут оставайся,— начал распоряжаться Грицько,— а мы с Паньком отведем городскую красавицу туда, где ей давно следовало быть. Только слышал?— никого не пускать. Я знаю, вы с покойным того... Смотри мне! Пустишь кого — сядешь вместо них... Запри за нами дверь на засов, да, смотри мне, не спать. Другого пришлю на подмогу из волости.

    — Понятно,— угрюмо ответил Кирило.

    — А ты чего стоишь? чего не собираешься? — повернулся Грицько к Христе, которая стояла бледная как полотно и, казалось, никого не видела, ничего не слышала.

    — Слышишь? Кому говорю? — крикнул еще раз Грицько.— Ишь ты, как заробела, а людей умеешь душить?!

    Приська, которая стояла около печи как громом пришибленная, при этих словах Грицька вся затряслась.

    — Врешь! — не своим голосом крикнула она, подскочив к Супруненко. Лицо у нее побледнело, руки и ноги дрожали, глаза горели, как угли.

    — Хе-е! Еще говорит, что вру! — сказал Грицько, покачав головой.— Видал! Нет, ты погоди, ты зубы тут не заговаривай. Мы все раскопаем, все разузнаем... И как вы людей с ума сводите, и как на тот свет отправляете... Все разнюхаем!

    — Вреш-шь! — зашипела Приська, снова подскочив к Грицьку. Лицо у нее посинело; глаза выкатились, горят, пылают... Страшна Приська, как дикий зверь.

    — Ну-ну!.. Завтра увидим. Завтра она все расскажет, все покажет,— отступая от Приськи, бубнил Грицько. Ну-ка, Панько, бери эту барышню да пойдем.

    Панько, высокий белобрысый мужик, тихо подошел к Христе и, тронув ее за плечо, сказал:

    — Пойдем, девка.

    — Да ты свяжи ее, а то теперь ночь, еще, неровен час, убежит,— велел Грицько.

    Панько снял пояс и стал медленно скручивать Христе за спиной руки.

    Мертвая тишина воцарилась в хате... Прошла минута, другая... И вдруг кто-то покачнулся и грянулся оземь... Кирило оглянулся — посреди хаты, как куль, лежала Приська. Глаза закрыты, лицо черное, помертвелое...

    — Х-хе-хе! — хлопнул он руками об полы.— Вот тебе и на! — Не выдержала? Дай ей воды. Водой сбрызни,— оглянувшись, говорит Панько, затягивая узел. Кирило бросился в сени.

    — Не сдохнет! Оживет... Баба, что кошка: убей, переверни на другой бок — и встанет! — успокоил, выходя из хаты, Грицько.

    — Что же вы стали? Веди ее! — крикнул он с улицы через минуту.

    — Пойдем потихоньку,— сказал Панько, дернув за пояс.

    Христя покачнулась, как пьяная; сделала один шаг, другой и — исчезла в темных сенях. Вслед за нею вышел и Панько, одной рукой держась за пояс, а другой торопливо нахлобучивая шапку.

    Хата опустела. Каганец мигает на столе, отбрасывая на пол желтые пятна света. Одно из них ложится на страшную голову Приськи. Из раскрытых сеней, из печи, из углов врывается тьма, словно хочет погасить и без того тусклый огонек. В сенях слышен шорох: это Кирило ищет впотьмах кадку с водой. А со двора доносится вой собаки... Страшно, страшно! У Кирила волосы встали дыбом. Наконец он все-таки нашарил кадку, набрал полную кружку воды и, войдя в хату, плеснул прямо на Приську... Та даже не шевельнулась!.. Только отблеск света от каганца засверкал в брызгах воды, упавших на лицо старухи. Будто сноп огненных искр брызнул на это помертвелое лицо.

    — Вот оно какое наше житье! — буркнул Кирило, склонившись над Приськой.

    Прошла минута, другая. Лицо у Приськи дрогнуло; из стиснутых губ вырвался глухой вздох. Кирило опять опрометью бросился в сени,— опять набрал полную, кружку воды, и плеснул на Приську. Та раскрыла глаза.

    — Матушка! матушка! — наклоняясь к ней, произнес Кирило. Его добрые карие глаза светились жалостью, в ласковом голосе звучало сочувствие.

    — Матушка! — окликнул он еще раз, коснувшись ее руки.

    — О-ох! — простонала Приська. По ее мертвому лицу пробежала судорога; в померкших глазах засветилась скорбь.

    — Нет ее?..— поднимаясь, глухо спросила Приська.— Где же смерть моя? Где она ходит? — воскликнула старуха, сжав руками голову, и заголосила...

    Кирило стал утешать ее.

    — Да вы, матушка, не плачьте, не убивайтесь. Это все лихие люди наплели. Чего не наговорят злые языки?

    Приська не слушала его, голосила. Ее страшные, душераздирающие вопли разносились по хате, полные безысходной тоской, бились о стены.

    — Ну, что ты ей скажешь? Чем ее утешишь? — сказал, поднимаясь, Кирило и, махнув рукой, опустился на лавку.

    Приська вопила. Собака подошла под окно и стала подвывать ей. Страшный собачий вой сливался с хриплыми воплями матери. У Кирила сердце разрывалось.

    — О-о, проклятая служба! — крикнул он и, как безумный, выбежал из хаты.

    — Вон! вон! — кричал он во дворе на собаку.— А чтоб тебя, проклятую, разорвало! — В темноте упало что-то тяжелое. Это Кирило швырнул в собаку ком земли. Та, бросившись прочь, залаяла.

    — Лучше, уж лай, проклятая, только не вой! — выругался Кирило и опять вернулся в хату. Приська, припав головой к полу, все голосила.

    Кирилу тоскливо и страшно... Он то запрет дверь, ляжет на лавку и закроет голову свиткой, чтобы не слышать этих пронзительных воплей; то вскочит в беспамятстве, выбежит во двор, добежит до самых ворот, чтобы узнать, не идет ли кто, и, не дождавшись, возвращается, назад в хату.

    Но вот он выбежал опять и заметил в густом мраке, что кто-то входит во двор.

    — Кто там? — окликнул Кирило.

    — Я.

    —Ты, Панько?

    — Я. Иду к тебе. Ну как тут у тебя — спокойно?

    — Так спокойно, что в хате не усидишь.

    — Там, брат, то же самое. Думал, совсем одурею. И затихнет как будто на минуту, да как начнет опять — ну прямо за сердце берет!

    — Там хоть затихает, говоришь, а тут без передышки: а-а-а!.. Вот послушай.

    До их слуха донеслись глухие хриплые вопли.

    — Вот тебе и всенощная! — сказал Панько, прислушавшись.

    — И поп так не сумеет... А что это тебя прислали, разве никого другого не нашлось?

    — Сказали одному, да я сам вызвался. Думаю, хоть пройдусь.

    — А я думал, другого пришлют, посвежей. Он бы в хате посидел, а я бы хоть у ворот прикорнул.

    — Нет, уж лучше не спать. Вдвоем все-таки веселей.

    — Так ведь спать хочется — прямо носом клюешь! — И Кирило зевнул во весь рот.

    — В солому бы! — воскликнул Панько.

    — Да-а... хорошо в соломе!

    — Уж, верно, полночь? — спросил, помолчав, Панько.

    — Да наверно. Воз был посреди неба, а теперь — вон как низко спустился,— подняв глаза к небу, ответил Кирило.

    Они замолчали. Слышались только горькие вопли Приськи.

    — Чего же мы тут стоим? Пойдем в хату, а то как бы там чего не случилось,— проговорил Панько, направляясь к хате.

    — Пойдем. Послушай и ты! — нехотя согласился Кирило.

    — Добрый вечер! — поздоровался Панько, переступив порог.

    Приська, услышав чужой голос, умолкла.

    — Здравствуй, тетка! Что это ты на полу валяешься? Разве на постели нет места?

    — О-ох! нету...— вздохнула Приська и заплакала.

    — Вот тебе и на! Так ты все плачешь? А дочка тебе кланяется. «Передайте, говорит, матери: пусть не горюет, не убивается. Это все людской наговор!»

    — Разве ты ее видел? — поднявшись, спросила Приська.

    — Только что из волости.

    — Где же она, моя доченька?

    — Там — в волости.

    — Не плачет она, не убивается?.. О-ох! — И старуха невольно всхлипнула.— Господи! хоть бы мне еще разок увидать ее, спросить — за что на нас напасть такая?

    — За что напасть? Да разве она разбирает? Напасть, она не по лесу, по людям ходит,— утешает Панько.

    — О-ох, правда твоя, голубчик. Сам бог милосердный послал, видно, тебя... Я уж думала — ничего про нее больше не услышу...

    — Кланяется, кланяется... Говорила, чтоб не убивались...

    — Да что же там такое? Не слыхал ли ты, добрый человек, хоть стороною, за что нас господь карает?

    — Стороною?.. Разное говорят. Чего люди не наболтают.

    — Ох, болтают, голубчик, болтают!.. Да разве нам от этого легче?

    — Слыхал я,— начал Панько,— писарь станового рассказывал одному нашему человеку, будто кто-то видел, как Загнибеда жену душил. Его будто и в тюрьму уже посадили. Так он,— известно, каверзник, недаром в писарях служил,— начал крутить. «Я, говорит, ее не душил, а вот, может, кто другой. Работница, может, потому не стало тех денег, что я жене дал спрятать за день до ее смерти!..» Ну, понятное дело, бросились искать эти деньги...

    — Да ведь Христя клялась, что он сам ей дал эти деньги,— перебила его Приська.

    — Может, и сам; а теперь вишь, куда гнет!

    — Боже, боже! — качаясь, заговорила Приська.— Ты все видишь, все знаешь... Что же ты не отзовешься, не сжалишься над нами, несчастными? — и Приська снова заголосила.

    — Перестань, тетка, послушай лучше, что я тебе скажу. Будет тебе плакать да убиваться,— слезами горю не поможешь! Вставай-ка с пола, полезай на печь, ляг да лучше засни. Может, во сне осенит тебя господь, и ты узнаешь, как поступить, как повернуть все это дело.

    И — что за диво! — Приська подумала-подумала, утерла слезы, поднялась и поковыляла к постели.

    — Вот так оно лучше! — сказал Кирило не то Приське, не то сам себе, укладываясь на лавке.

    — Ну, а мне куда же? Разве головой к порогу?.. А что ты думаешь? Очень даже хорошо! — сказал Панько и растянулся посреди хаты.

    Все трое легли и примолкли, будто заснули. Только тяжелые вздохи Приськи время от времени давали знать, что она еще не спит. Но вот и Приська стала затихать: изредка только вздохнет, а там и совсем затихла.

    — Заснула? — спросил Кирило, подняв голову.

    — Наверно, что-то не слыхать.

    — Ты таки утешил ее.

    — Да уж наговорил...

    — А в самом деле, ты не слыхал, что там за оказия? Неужто все это за смерть Загнибедихи? Я не верю, чтобы Христя пошла на такое дело.

    — Да и я, знаешь, не верю. Только откуда взялись у нее эти проклятые деньги?! Ведь сколько! ни много ни мало — пятьдесят рублей,— ответил Панько.

    — Так ведь он как будто дал. Сам дал...

    — А кто его знает? Нас ведь там не было. Может, и сам дал... Только за что же такую прорву денег давать?

    Кирило стал было возражать, но его прервал неистовый горький вопль. В удивлении взглянул он на Панька. Панько тоже поглядел на него и почесал в затылке. А Приська как заголосила, так не смолкла, уже до рассвета.

    8

    «Где смерть моя ходит? куда она делась?» — голосила Приська, моля бога о вечном покое. Теперь она уже во всем изверилась, все ей опостылело. Одна была у нее надежда, одна утеха, которая держала ее на свете, красила, горькую жизнь, и та ее обманула, такой беды натворила, такое бесчестье нанесла... Ее кровинушка, родная кровинушка пошла на такое дело... загубила чужую душу!.. И люди так говорят, и становой у нее про то допытывался, когда все перешвырял и перерыл в хате, чтобы найти какой-нибудь след. Хоть ничего, кроме этих проклятых денег, у нее не нашли, да ведь откуда эти деньги взялись? Верно, тут что-то да есть... Христя говорит: хозяин дал. Если б не запретили ей видеться с дочкой, уж она бы дозналась, что это за деньги, откуда она их взяла. Она бы дочке так в глаза посмотрела, в самую душу ей заглянула бы, в самое сердце... А то?..

    Христю на другой день в город угнали, а с нее даже сняли надзор, потому что ничего не нашли такого, чтобы можно было сказать, что она причастна к этому делу, хоть Грицько и кричал: «Да и старуха не без греха! Верно, сама и подсунула зелья дочке, да, вишь, молчит, проклятая!»

    Приська молчала, слова не проронила. Что ей сказать? Она и словам перестала уж верить; как и люди, они не приносили ей никакой отрады — одно только горе. Теперь одна у нее отрада — могила, одно желание — поскорей умереть...

    — Боже! Где смерть моя ходит? Пошли ее поскорее! — поднимая руки, взывала она к богу и голосила не умолкая.

    Прошло три дня. Три дня воплей и слез; три дня безутешного горя и великой скорби... Приська не пила, не ела, три дня свету белого не видела. Что было вчера, то и сегодня, то же и завтра: ни сна, ни отдыха — одни горькие слезы... Встанет солнце красное, и зайдет, и снова встанет,— а Приська ничего не замечает. Как взобралась на постель, послушавшись Панька, как скорчилась после его разговора с Кирилом,— так и не слезла, спины не расправила!.. От слез свет в глазах у нее померк, от воплей голос пропал, уши заложило... Ничего она не видит, не слышит; даже своих хриплых нечеловеческих рыданий не слышит. Совсем как в могиле, в глухой тесной яме. Только что сердце бьется да мысль, что жива она, сверлит еще голову... А зачем? Если б могла, своими руками задушила бы она это сердце, чтобы оно навеки затихло... А мысль? мысль?.. Не властна она над нею! Если бы нож такой острый, чтобы полоснул — и сразу конец... или дыму бы, страшного чаду, чтобы мысль сама в этом дыму задохнулась... Так нет же!.. Скрипит от ветра дуплистое дерево! Совсем, кажется, сгнило: сердцевина иструхлявела, один ствол пустой остался, а оно не валится — скрипит. Так и Приська скрипела. За три дня ее не узнать: глаза ввалились, покраснели, запухли; худые щеки — еще больше впали; лицо почернело; губы потрескались; нерасчесанные волосы, как кукурузная метелка, свалялись и пожелтели; вся она скрючилась, согнулась в дугу... Не человек, на голых досках лежит — сама смерть пугает людей страшной своею личиной!

    «Господи! что с нею сталось?» — подумала Одарка, придя через три дня проведать Приську. Она бы, может, и не пришла, да видела, что за три дня никто не показался около хаты Приськи, никто мимо не прошел, а дверь из сеней, как и в первый день, была отворена настежь... «Может, умерла Приська»,— подумала Одарка и, дрожа от страха, пошла узнать.

    — Тетенька! Вы еще живы тут? — тихо спросила Одарка, подойдя к Приське.

    Оттого ли, что Приська целых три дня человеческой речи не слышала, оттого ли, что в голосе Одарки почудились ей нежность и ласка,— только Приська вздрогнула, словно обрадовалась, и раскрыла запухшие глаза. Она пыталась что-то сказать; шевелила губами, но, так ничего и не сказав, безнадежно махнула рукой.

    — А я насилу выбралась к вам. Так некогда, так некогда! Карпо в поле, пока управишься по хозяйству, смотришь, пора обед ему нести...— оправдывалась Одарка перед Приськой.

    Приська молчала.

    — Как же вас господь бог милует? — снова начала Одарка.— Что это за напасть такая на вас?

    — Напасть? — глухо проговорила Приська.— Что это ты за слово сказала? Какая напасть? — И Приська безумным взглядом обвела хату.

    Мороз пробежал у Одарки по спине от этого голоса и от этого взгляда... Подождав, пока Приська успокоится, она спросила:

    — Тетенька! вы меня узнаете?

    — Тебя? Как же мне тебя не узнать! — со страшной усмешкой ответила Приська.

    — Кто ж я такая?

    Приська снова про себя усмехнулась.

    — Кто ты такая?..— прошептала старуха.— Человек! — с ударением произнесла она.

    Одарка перекрестилась и со вздохом промолвила:

    — Не узнает уже...

    — А зачем ты пришла? — немного погодя спросила Приська.

    — Как зачем? Проведать вас, узнать, как живете? Может, вам поесть сварить?

    — Поесть?.. Живем? То-то и горе, что живем,— сказала она, и лицо у нее перекосилось, задрожало. Послышался стон, глухой, сдавленный хрип — и слезы полились из глаз старухи.

    Глядя на мучения Приськи, сердце у Одарки эаныло, заболело.

    — Тетенька! Да я же ваша соседка... Одарка,— не зная, что сказать, назвала себя Одарка, склоняясь над старухой. Та снова затихла, снова подняла на нее заплаканные глаза. Теперь они у нее были налиты кровью, а зрачки словно туман застлал и заслонил их страшный нестерпимый блеск.

    — Я знаю, что ты Одарка,— успокоившись, сказала старуха.— По голосу узнаю... Спасибо, что не забыла.

    — Может, вам, тетенька, чего-нибудь нужно? — спросила обрадованная Одарка.

    — Чего же мне теперь нужно? Смерть мне нужна, так ты ведь ее не принесла и не принесешь.

    — Бог с вами, тетенька! Что это вы заладили: смерть да смерть...

    — Ну, а чего же мне нужно? Скажи — чего?

    — Чего? Вы ели что-нибудь?

    — Ела?.. Конечно, ела, ведь вот видишь, живу... Только в горле у меня что-то пересохло, губы запеклись...

    — Что же вам — попить дать?

    — Дай, пожалуйста.

    Одарка бросилась к кадке, а от нее уже затхлостью пахнет. Она поскорее вылила воду из кружки и опрометью бросилась к себе во двор. Мигом принесла она целое ведро холодной воды из колодца и подала старухе полную кружку. Приська, пошатываясь, приподнялась и с жадностью припала к кружке, так и не отняв губ, пока не выпила всю воду до капли.

    — Ох! будто я свет опять увидала! — со стоном сказала она и снова стала устраиваться на постели, укладываться.

    — Подождите, а вам постелю,— спохватилась Одарка и быстро положила подушку к стене, а постель застлала рядном. Старуха не перелезла — перекатилась на это логово.

    — Спасибо тебе, Одарка,— поблагодарила Приська. укладываясь.— Ожила я от твоей воды... То у меня все болело, а то сразу занемело, застыло... Вот только тут,— и она показала на сердце,— не перестает.

    — Может, вы и в самом деле съели бы чего-нибудь? Скажите,— я сварю или из дому принесу... Может, борща и каши?..

    — Нет, не хочу...— И старуха задумалась, закрыла глаза.

    Сон ли одолевал ее, или глаза закрывались от слабости?.. Одарка, увидев, что старуха впадает в забытье, попрощалась и ушла.

     «Пусть поспит немного, отдохнет; может, и поправится... Слаба, слаба стала! Видно, недолго уж жить ей осталось»,— думала она, возвращаясь домой.

    — Ну, как? Как она там? — спросил ее Карпо. — Как? Да хорошо, если три дня протянет. — Вот тебе и на! и попа позвать некому...

    Оба примолкли.

    — Напилась воды,— после долгого молчания стала рассказывать Одарка,— повернулась на другой бок... Я постелила ей... и стала она забываться... Пускай отдохнет немного, а к вечеру я схожу узнаю.

     Солнце заходило, в небе стояло красное зарево заката. Оно не проникало в хату Приськи: окна хаты были обращены на восток. Вечерние тени, унылый сумрак встретили в хате Одарку; только в окнах дрожал желтый отблеск, словно кто сослепу мигал мутными глазами. Приська, желтая как воск, лежала на постели тихо-тихо, как будто не дышала. Одарка боязливо подошла к ней и нагнулась послушать — жива ли она. То ли глаза у Одарки такие, то ли черная тень от нее упала на Приську и разбудила ее?.. Приська пошевельнулась, раскрыла глаза.

    — Спали? — спросила Одарка.— А я иду и боюсь, как бы не разбудить.

    Приська поглядела на нее.

    — Это ты, Одарка?.. Сядь...— тихо произнесла она, показав пальцем место около себя.

    Одарка села.

    — О-ох! — со стоном еще тише заговорила Приська.— Я вот лежала, закрывши глаза... И так хорошо мне, так тихо... спокойно... Слышу, стынет у меня все внутри, холодеет... а хорошо... Не поверишь, Одарка, как мне жизнь опостылела!.. Хватит уж, всему есть конец!.. Я скоро умру. Может, и умерла бы уже, да тебя дожидалась... Ты одна еще добра ко мне... Такой сегодня целебной воды мне дала, что у меня от нее все сразу затихло... Спасибо тебе... О-ох! Все против меня, все... только ты одна... Господь заплатит тебе.

    Одарка пыталась что-то сказать.

    — Погоди...— перебила ее Приська.— Я хочу все тебе сказать... все... А то, может, в другой раз и не придется!.. Послушай... Я скоро умру... Коли... коли доведется тебе увидеть дочку... Христю... скажи ей... Скажи: я прощаю ей... Я не верю... что она на такое решилась... Благо... А это кто из-за спины у тебя выглядывает?..— в испуге крикнула Приська и вся затряслась... Судорога пробежала по ее лицу, рот перекосился, глаза раскрылись.

    Одарка видела, как угасает в них последняя искра жизни... Она бросилась было к старухе, но так и замерла!.. Желтый отблеск ворвался в хату, осветил на мгновение почернелое лицо старухи с холодными, померкшими глазами и погас... Все сразу покрыла черная непроницаемая тень... Или, может, это потемнело в глазах у Одарки?..

    Когда она пришла в себя, Приська лежала перед нею бездыханная, выкатив мутные, холодные глаза.

    Одарка сорвала поскорее платок с плеч и закрыла лицо старухи.

    — Ну, как? — снова спросил Карпо, когда она вернулась домой.

    — Умерла...— мрачно ответила Одарка.

    Карпо вытаращил глаза.

    — Что ты говоришь? — крикнул он, не зная, послышалось ли ему, или в самом деле Одарка это сказала.

    — Говорю тебе, умерла.

    Карпо опустил голову, развел руками.

    — Умерла...— прошептал он.— Ведь вот поди ты! Умерла... Дождалась-таки... Так ты говоришь — умерла?.. Гм... Что же теперь делать?

    — Что делать? Сходить за народом да хоронить... Вот что делать!

    — За народом? Гм... Кто же пойдет?

    — Да уж кто послушает, тот и пойдет, а не пойдет...— на полуслове оборвала свою речь Одарка.

    — Ну, а не пойдет, тогда что? — спросил Карпо.

    — Как что? Не лежать же ей, пока не истлеет!

    — Это я знаю, да кто будет хоронить, на какие деньги?

    Одарка молчала, Карпо тоже молчал.

    — Надо бы сперва в волость заявить,— немного погодя заговорил он.— Пусть там, как знают... Да... Сходить в волость, сходить... Надо сходить,— бормотал под нос себе Карпо, расхаживая по хате.

    — Так иди поскорее,— а то уже смеркается,— сказала печально Одарка, усевшись на постель и подперев рукою щеку.

    Карпо ушел. Одарка сидела грустная, невеселая, как будто под ноги себе глядела, а на самом деле никуда не глядела: устремила взгляд в одну точку и не смигнет, словно оцепенела... Детишки, услышав разговор матери с отцом, притихли, боязливо поглядывая на мать.

    — Умерля,— тихонько прошептала Оленка, обращаясь к брату.— Кто умерля?

    — Молчи... Видишь, мама горюет,— ответил тот сестре, и оба они снова примолкли.

    Надвигались сумерки. Тихая ночная тень поднимала свое черное крыло, сея повсюду тьму. На улице еще бледнело зарево угасшего солнца, а в хате было совсем темно. Одарка сидела впотьмах; тяжелые мысли роились у нее в голове... «Надо же так! И хоронить некому, и хоронить не на что... Хоть бы Христе как-нибудь передать... Так куда же ей передашь? Где она теперь? Может, уже за семью замками, так что и слух до нее не дойдет. Господи! Вот смерть,— врагу такой не пожелаешь! Уж лучше от руки злодея погибнуть... Нашлись бы люди, нашлись бы отзывчивые души — и похоронили как полагается... А тут? Все бегут, как от зачумленной. А чем она виновата? Дочка виновата, а мать в ответе... Да хоть бы в доме что-нибудь было, а то хоть шаром покати!.. Люди могилу не захотят рыть, поп даром хоронить не захочет... хоть так истлевай, без погребения!..» И Одарка вздрогнула.

    — Ведь этакая оказия! — войдя в хату, сказал Карпо.— Сейчас из волости наряд пришлют. Нельзя хоронить...

    — Почему? — в изумлении спросила Одарка.

    — Да все это проклятое дело... Старшина говорит: может, она наложила на себя руки. Надо становому писать. Пока становой не велит, ничего нельзя делать.

    — Ближний свет — к становому! Тридцать верст — немалый путь! Туда да назад — дня три пройдет. — Хоть бы и неделя,— все равно!

    Одарка только пожала плечами, поднялась и стала зажигать огонь.

    Как ни тяжко иной раз отзовется в душе чужое горе, а все своя забота ближе. Засуетилась и Одарка, когда зажгла свет... На дворе ночь, дети спать хотят, а у нее еще ужина нет. Кинулась Одарка туда-сюда: и за топливом и за мукой.

    — Подождите немного, деточки, я сейчас галушечек сварю,— бросается она к сонным детям.

    — Мама! — позвала ее Оленка, увидев, что мать засуетилась и лицо у нее немного посветлело.

    — Что, доченька?

    — Ты говорила: умерля... Кто умерля?

    — А ты не знаешь кто? Бабуся умерла.

    — Бабу-у-у-ся,— удивился Николка.

    — И не будет бабуси... Бабусю в яму — бух! — говорит Оленка, показывая кулачком, как бухнут бабусю в яму.

    — Бух! — с горькой улыбкой ответила Одарка.— Еще не скоро этот «бух» будет,— прибавила она, замешивая в миске галушки.

    — Ты тут поскорее ужин бухай,— сказал Карпо,— а я пойду узнаю, что там делается,— и вышел из хаты.

    Одарка только тогда вспомнила, что она без платка.

    — Карпо! слышишь? — крикнула она из сеней на улицу.

    — А? — откликнулся тот.

    — Не забудь платок взять.

    — Какой платок?

    — Мой. Надо же было глаза закрыть.

    — Ладно,— сказал Карпо.

    Одарка снова взялась за работу. Ребятишки сидели в углу на постели и смотрели, как суетится мать. Ей и в самом деле трудно приходилось. Сырая костра не столько горела, сколько трещала; чтобы поддержать огонь, Одарка то и дело подбегала к печи и подбрасывала сухой соломы. Вспыхнет пук соломы — яркий свет скользнет по хате, засверкает на темных окнах, осветит озабоченное лицо Одарки, отбросит от нее на стену длинную-предлинную тень, ходит, бегает эта тень, пока Одарка замешивает галушки; а сгорит солома, погаснет свет— и тень Одарки исчезнет, и сама она погрузится в темноту... Одарка снова бежит к печи, подбрасывает новый пук соломы... Снова хату озаряет свет, снова Одарка спешит к миске; снова ее фигура колышется и черная тень бегает по стене.

    — Глянь, глянь... Вон мамина рука... Вон — голова... нос,— говорит Николка Оленке, показывая пальцем на стену.

    Та глянула — и оба они засмеялись: чудно им показалось, что тень так бегает по хате. Одарка рада, что ребятишки хоть чем-нибудь занялись, торопится с ужином...

    Но вот и ужин поспел. Подавать бы, так нет Карпа. Чего он там задержался?

    — Посидите немного, деточки. Я сейчас отца позову,— сказала она и шмыгнула в дверь.

    В хате Притыки еле мерцает на печи маленький каганец; желтоватый свет падает от него из-под потолка. Вверху угрюмая обитель еще кое-как освещена, но снизу, от пола, встает и поднимается вверх непроницаемый мрак. Труп Приськи, покрытый черным платком Одарки, как куча трухлявой соломы, чернеет на постели. Изредка на него упадет бледная полоска света, пробежит поверху, как будто шевельнет платком, и — в испуге — кинется вверх... На лавке, у стены, в немом молчании, пришибленные, сидят Панько, Кирило и Карпо.

    — Ну, как тут у вас — благополучно? — войдя в хату в шапке и с трубкой в зубах, спрашивает Грицько.

    — А что ж тут?.. Вон покойница лежит,— отвечает Панько, показывая пальцем на постель.

    Грицько, выпуская изо рта дым, повернулся, поглядел.

    — Вот Карпо за платком пришел,— послышался голос Кирила.— Баба его старухе глаза закрыла, так он хочет взять теперь... Отдать, что ли?

    — А кто видел, как она глаза закрывала?

    — Мы не видели... Он говорит.

    — Нельзя. Пока становой не приедет — нельзя,— решил Грицько.

    — Свой да нельзя? — спросил Карпо.

    — Свой? — плюнув, проворчал Грицько.— А почем мы знаем, что он твой? — повернулся он к Карпу.— Может, кто задушил старуху да прикрыл сверху платком...

    У Карпа от этих слов мороз пробежал по спине... «Вот тебе и на! Еще с этим платком беды не оберешься!— молотом застучало у него в голове.— Ведь из-за денег все началось!..» Тяжелое предчувствие пронизало душу Карпа.

    — Карпо! Карпо! — донеслось до него.

    Глядь — Одарка на пороге.

    — Иди домой ужинать!

    Карпо спохватился.

    — Да вот... нельзя, говорят, платок взять,— робко сказал он жене.

    — Как нельзя? Ведь это мой платок! — удивилась Одарка.

    — А так, нельзя, вот и все! — строго ответил Грицько.— Мы разве знаем, что он твой? — спросил он выпустив целый клуб дыма.

    — Так я знаю, что мой. Я им старухе глаза закрывала.

    — А мы разве были при этом? видели? — спрашивает Грицько.

    — Отчего же вас не было при этом? Где вас носило? — вскипев, говорит Одарка.— Обездолить человека, в гроб его вогнать — на это вы мастера, а закрыть глаза умирающему — это вам трудно!

    — Да ты не ершись! — окрысился Грицько.— Ты кто тут такая?

    — А ты кто? Вот покойница лежит,— показала рукой Одарка,— душа ее по хате летает, а ты стал над нею и дымишь!.. Хорош, нечего сказать,— отрезала Одарка.

    Грицько стоял, вылупив глаза, и не знал, что отвечать ей.

    — Пойдем, Карпо. Пусть платок тут остается. Может туда же пойдет, куда и два рубля покойницы пошли! — прибавила Одарка, выходя из хаты.

    Карпо поплелся за нею. Панько и Кирило, понуря головы, сидели на лавке. Один Грицько стоял как остолбенелый посреди хаты.

    — Ах, ты! — придя в себя, сказал он через некоторое время.— Черт бы тебя подрал! Гола, как бубен, а остра — как бритва! Вы смотрите мне, чтоб покойница тут не сбежала,— прибавил он, обращаясь к Паньку и Кирилу, и вышел вон из хаты.

    — Ишь, как отделала! — сказал Панько.

    — Так ему и надо! Распоясался — удержу нет! Еще староста заболел, пришлось ему и за старосту быть, так куда там! такой важный стал, приступу нет. Ишь командует: смотри да смотри!.. Сам смотри! — говорит Кирило.

    А что говорит Одарка?

    Ничего. Разгоряченная вернулась она домой, дала детям поужинать, а сама не притронулась к еде — вместо того чтобы сесть ужинать, постилала постели. Карпо тоже лег не ужинавши; он тихо лежал, но ему не спалось... «Что, если Грицько и впрямь взведет на них такую напраслину? А что ему стоит? Страха божьего в нем нет, греха не боится, жалости не знает... Да еще как вспомнит про землю»,— подумал Карпо.

    — И надо же было тебе этим платком глаза ей прикрывать! — сказал он, услышав, как тяжело вздыхает Одарка.

    — А что?

    — Да так... Пропадет еще платок...— уклончиво ответил Карпо, чтобы не огорчать Одарку своими опасениями.

    — Пусть пропадает. Я вот что думаю: разрешат хоронить, так ведь нам придется, больше некому... Вернется Христя, скажем, что доход с земли наш,— вот и все.

    — Когда еще это будет! — угрюмо ответил Карпо и умолк.

    Утром оба встали как пьяные и сразу расстались: Карпо заторопился в поле, Одарка дома осталась. В обед встретились, молча поели и опять расстались до вечера. За весь день друг дружке слова не сказали. Так прошел и другой день и третий, а на четвертый рано поутру прибегает Кирило.

    — Прислали от станового — хоронить велел,— поздоровавшись, сказал он.— И охрану уж сняли.

    — Кто ж будет хоронить? — спрашивает Одарка.— Уж не тот ли, кто охрану поставил?

    — Это Грицько-то? — изумился Кирило.— Этот похоронит! — прибавил он, покачав головой.

    — А что, шея не выдержит? — спрашивает Одарка.

    — Да будет тебе! — перебил ее Карпо, вздохнув с облегчением.— Ничего не поделаешь, придется нам хоронить. Старуха, царство ей небесное, хороша была с нами... Грешно не проводить ее на тот свет, беги-ка ты, Одарка, за бабами, а я... Может, Кирило да Панько помогут могилу вырыть.

    — Отчего же? Можно! — согласился Кирило.

    — Вот и отлично. Уж мы пообедаем вместе,— прибавил Карпо.

    Одарка сразу же бросилась собирать баб да старух, а Карпо с Паньком схватили заступы да на кладбище. Кирило остался во дворе у Карпа сколачивать из досок гроб.

    Как ни бились, как ни старались, как ни метались Карпо с Одаркой, чтобы поскорее устроить похороны, да никак с этим делом в один день не справишься,— много хлопот. Старуху обмыли, обрядили и положили на стол. Одарка сама вылепила из воска крест и засветила в головах свечку... Мерцает свечечка, отбрасывает желтый свет на почернелое лицо усопшей... В хате тишина, никто не читает над покойницей,— одни ветхие старушки обступили стол, и лишь изредка которая-нибудь из них кашлянет или перекрестится, шепча про себя молитву, и нарушит мертвое молчание... А на улице — рай: солнце, словно панна в пышном наряде, разгулялось, разыгралось; лучи его так и прядают в прозрачном воздухе, так и мечут золотые стрелы; гнутся, ломаются, сыплют искрами на пышно убранную землю, на одетые роскошной листвою сады... Пташки звенят, щебечут, поют, соловей своим свистом покрывает песню крапивника; кукушка кукует, а ее перебивает крикливая иволга; печально кричит удод, еще жалобней воркует горлинка; чирикают повесы воробьи, и с недосягаемой высоты, словно серебряный колокольчик, доносится до них песня жаворонка... Рай да и только! Все живет, радуется... Клочок этого рая заглядывает и в хату Приськи: то солнце ворвется в окно и зайчики забегают по стенам и по полу; то песня птички долетит в раскрытую дверь... Жаль, что никто этого не видит, никто этого не слышит! Сама хозяйка навеки заснула, а товарки ее молча стоят вокруг...

    Не любовались красотой природы и Панько с Карпом, роя глухую могилу. Как ни торопились они, а кончили только тогда, когда начало садиться солнце. Вместе с ними кончил работу и Кирило: как на заказ сделал гроб, хоть и сосновый, выстрогал его гладко, рубанком по-столярски прошелся и так плотно пригнал все доски, что казалось, будто гроб вытесан из желтого камня или отлит из воска.

    Вечером Карпо сбегал к батюшке и за полтинник заказал носилки, крест. А отпеть батюшка обещал зайти на кладбище, благо он живет неподалеку.

    На другой день собрались хоронить. Как рано ни собирайся, а день все равно пропал. Была как раз суббота. Карпо и Одарка решили хоронить в полдень: к этому времени можно и поминальный обед приготовить. День, как и накануне, выдался ясный, погожий; солнце припекает; птички поют. После завтрака стал собираться народ. Порядочно народу пришло: шестерым надо гроб нести, одному — крест; пять-шесть ветхих старушек притащились проводить покойницу, всплакнуть втихомолку; откуда-то два слепца взялись с поводырем — и поводырю нашли работу — поминальную кутью нести... Тихо-тихо потянулась процессия со двора Приськи через площадь, мимо церкви, на кладбище. Впереди мальчик с кутьей; за ним — Карпо с крестом; за крестом шесть человек в ногу идут, несут носилки с гробом, закрытым до половины покровом; в головах — Одарка, грустная, невеселая; за нею кучкой старушки плетутся; а позади всех два слепца, взявшись за руки и подняв головы вверх, осторожно ступают, ощупывая дорогу длинными палками. Солнце стоит над головой,— сверкает, сияет на пожелтевшем лице усопшей, лучи его пляшут по ее закрытым глазам, словно хочет солнышко, чтоб она их открыла, словно говорит: да открой же их, погляди, как хорошо повсюду, как тепло и весело!.. Напрасно! Гроб тихо покачивается от ровного шага шести человек, а вместе с гробом и труп Приськи покачивается, словно горюя о том, что пришлось уйти ей из этого мира...

    — Стой! — сказал кто-то около гроба, когда приблизились к церкви.

    Все остановились. Мужики бережно опустили носилки наземь, чтобы передохнуть.

    — Пока мы отдохнем, может, кто хоть раза три ударил бы в колокол,— сказал Кирило.

    — Давайте я,— откликнулся молодой черноусый мужик и бросился к колокольне.

    Громко и зычно загудел с колокольни большой колокол, и звон разнесся в воздухе. Затем раздался тихий перезвон малых колоколов, словно маленькие дети вслед за старым отцом заплакали об умершей матери... Всем стало грустно-грустно; услышав звон, люди стали креститься, молиться...

     Кто же это по дороге чуть не опрометью бежит в деревню, торопится, летит прямо к кучке людей, столпившихся около гроба? Молодое, девичье личико слезами залито, пылью покрыто, убито, опечалено!.. Вот она недалеко уже, бежит, со всех ног бросается в толпу... Вот уже около гроба... Глянула...

    — О моя мамочка! Моя голубушка! — разнесся над головами людей пронзительный, раздирающий душу крик.

    — Да ведь это Христя?.. Она! — разом крикнуло несколько человек. Все вытаращили глаза.

    Христя припала к гробу и страшно зарыдала. Ее горький плач покрыл гул колоколов. Но вот колокола совсем смолкли, только пронзительный вопль Христи оглашал воздух...

    — Будет! будет!.. Отведите ее от гроба. Возьмите за руки и отведите! — кричат мужики бабам, намереваясь снова поднять гроб.

    Христя так вцепилась в гроб, что ее долго не могли оторвать от него! Одарка со старушкой взяли ее под руки и тихо повели за гробом. Христя, казалось, ничего не видела, она кричала жалобные слова и еще жалобней плакала. Тяжело и страшно было слушать эти безумные и горькие вопли. Одарка тоже плакала. Старушки вздыхали. Мужики сразу заторопились с гробом, точно их гнал кто-то; иные утирали свободной рукой нечаянную слезу, набежавшую на глаза...

    Повернули в улицу. Проходить надо было как раз мимо хаты Грицька. Гроб донесли до его усадьбы.

    — Стой! — раздалось впереди. Христя вырвалась из рук Одарки и снова припала к гробу. Она снова неистово зарыдала, захлебнулась от слез...

    Из дворов выбегали люди узнать, кого несут, поглядеть, кого хоронят. Выбежала Хивря, стала у ворот, перекрестилась; выбежал Федор,— но только взглянул и сразу бросился опрометью куда-то по огороду; выплыл и Грицько.

    — Откуда ее нелегкая принесла? — были первые его слова, когда он увидел Христю. Потом он подошел к гробу, схватил Христю за плечо и спросил:

    — А ты откуда притащилась?

    Христя знай вопит, знай голосит.

    — Откуда ты взялась, спрашиваю? — грозно крикнул Грицько, рванув Христю за плечо. Рука его соскользнула, и он пошатнулся.

    — Да не тронь ты ее хоть здесь! — сказала Одарка, увидев, что Грицько снова собирается схватить Христю за плечо.— Господи! Экое чудище... Ведь не пришла бы она, если б не отпустили.

    — Дай ты ей хоть мать проводить,— вмешалось несколько мужиков.— Уж если и убежала, никуда не денется, тут будет.

    Грицько опомнился и молча отошел от гроба. Мужики отвели Христю, подняли носилки и снова заторопились вперед. Христя снова заголосила. Ее охрипший голос то гудел как оборванная струна, то поднимался вверх, словно тонкий-тонкий отголосок рыдания...

    Грицько не успокоился. Он все-таки до тех пор думал, что Христя убежала, пока в волость не пришла бумага, что ее совсем отпустили...

    — Все-таки вывернулась! — сказал он, почесывая за ухом.

    — Как же ты, Христя, думаешь? — спрашивала Одарка на следующий день после похорон.— У себя в хате жить будешь или, может, к нам перейдешь? Вместе бы работали и кормились.

    — Спасибо вам, Одарка. Не останусь я здесь ни за что. Вот где у меня эта деревня сидит — сквозь землю бы ей провалиться, кроме божьего дома и добрых людей! Пойду получше места по свету искать...

    — Хоть хорошего, хоть худого, только бы — иного! — то ли самой себе, то ли Христе глухо ответила Одарка.

    Христя понурилась и, тяжело вздохнув, заплакала.

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 5      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.