Часть первая. В ДЕРЕВНЕ - Гулящая - П. Мирный - Исторические художественные книги - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 5      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.

    Часть первая. В ДЕРЕВНЕ

    1

    Такой лютой и свирепой зимы люди не запомнят! Осень была дождливая: с покрова начались дожди и лили, не переставая, до самого рождественского поста. Земля так намокла, что больше уже не принимала воды. Реками, озерами растеклась вода по полям и по балкам; на проезжих дорогах грязища — ни пройти, ни проехать. Не то что добраться до другой деревни, к соседу по целым неделям нельзя было попасть; жили, как в неволе. Осенняя работа во дворах остановилась. У кого была рига, тот молотил потихоньку, управлялся с хлебом, который летом удалось собрать ценою тяжких трудов. Да много ли в Марьяновке риг? У сборщика Грицька Супруненко одна, у попа другая, у пана третья, у прочих же — хлеб гнил в скирдах. И урожай нынешним летом выдался не бог весть какой, да и тот теперь осень сгноит... Болело мужицкое сердце, глядя на залитые водою токи, на почернелые, прибитые к земле стожки. У Демиденко рожь в стогу прорастала; у Кнура два стога мыши изгрызли; совсем скирды расползлись, развалились — один навоз остался. У Остапенко крыша протекла, вода лилась в хату; собирался осенью перекрыть, да захватило ненастье. Лихорадка-трясуха поветрием пошла по селу... Заработать негде, денег нет. У иных хлеба не стало, и занять не у кого. Беда, покарал господь! Акафисты заказывали, молебны служили — не помогало.

    Такая погода стояла до самого поста. Ночью перед заговеньем, пахнуло холодом; на рассвете выпал небольшой снежок. Мороз продержался с неделю,— земля промерзла, залубенела. Люди и этому рады: кинулись тотчас к хлебу. Застучали с утра до ночи цепы меж стогами, зашаркали лопаты на токах — мигом взялся народ за работу! Через неделю на месте черных скирд желтели высокие ометы соломы. С хлебом управились, а в город свезти, на базар или на ярмарку и не думай — грязь на дороге так обмерзла и обледенела, со двора не выедешь! Кое-кто из горячих голов поехал, да закаялся один вола искалечил, другой сразу пару сгубил. У кого была лошаденка, тот еще возил понемногу. Да много ли лошадей на селе? Марьяновцы испокон веку хлебопашцы, а на полевой работе не лошадь, а вол — сила. Не лошадей, а волов любили держать марьяновцы: на лошади разве только съездишь куда-нибудь прогуляться, а вол — рабочая скотина. Жалко ее, а тут еще с подушным прижали: овцы, свиньи, коровы — все за бесценок пошло; забрали в волость, да и продали там... Народ тужил, горевал: ведь только половину заплатили, а откуда на другую возьмешь? Все повесили носы. Только и осталась надежда на Никольскую ярмарку в городе: если уж там не продашь, тогда пиши пропало! Народ надеялся и молился, чтобы хоть выпал снежок, припорошил дорогу: все же на санях не то, что на телеге,— и скотине полегче, да и клади положить можно побольше.

    В Наумов день потеплело. Солнце спряталось за зеленые тучи; с юга подул ветер; начало таять. Три дня продержалась оттепель. Накануне Варварина дня стал виться снежок; к утру его уж много нападало. Народ бросился на ярмарку: у кого была скотина — на своей, а нет — просился к соседу. Кто ехал, а кто и пешком двигался в город: всякому надо одно продать, другое купить.

    Пилип Притыка тоже напросился к Карпу Здору, своему соседу и куму. Положил к нему на сани пять мешков ржи, один — пшеницы да полмешочка пшена — весь лишек, который можно было сбыть; напросился он к куму, да на Варварин день рано поутру и выехали они в город. Провожала их семья Здора; провожала и Приська, жена Пилипа, не такая еще старая, но рано постаревшая баба; прощалась с ними и дочка Пилипа Христя, девушка семнадцати лет. Приська наказывала мужу соли купить хоть полпуда; Христя просила отца привезти из города гостинца, хоть перстень, хоть сережки, хоть ленту какую-нибудь...

    — Ладно, ладно! Всего навезу! — горько смеется Пилип, а сам больше не про дочку да ее желания, а про подушное думает, о котором не раз уже напоминал Грицько Супруненко.

    Город от Марьяновки верстах в двадцати. Если выехать до свету, к обеду как раз поспеешь. Так они прикинули, так и тронулись в путь. Утром стал медленно падать снежок, потом замелькал все чаще и быстрей. То было тихо, а тут и ветерок подул, закружил снег колесом. К обеду такая поднялась вьюга, свету белого не видно! Не ветер — буря завыла, метя по земле целые горы снега, как густую кашу, перемешивая в воздухе снежную пыль. Не видно стало ни неба, ни земли — одна непроглядная снежная мгла... даже страшно, даже тоскливо стало! Так с полудня мело Варварин и потом весь Саввин день. По дворам навалило такие снежные горы, глянуть страшно; иные хаты вовсе занесло, засыпало снегом. Марьяновка раскинулась на двух холмах, а посередине, в низине, меж густыми вербами — пруд. Не видно теперь этой низины; одни маленькие веточки высоченных верб, как стебли бурьяна, выглядывают из-под снега; улицы забиты, заметены; во дворах вровень с хатами стоят огромные сугробы, и только ветер треплет их козырьки. В усадьбе у Притыки, на краю деревни, у самой околицы, сарайчики и хлевушки полны снега, вокруг хаты, как на карауле, выстроились пять сугробов; ветер срывает снег с их козырьков и швыряет его через хату; а на трубе такой гребень намело, что не поймешь — человеческое это жилье иль и в самом деле этакую гору снега навалило?.. В Николин день метель стихла, зато ударил мороз — так и жжет, а ветер так и рвет, так и валит с ног... Такого холодного дня люди не запомнят! Галки замерзали на деревьях и, как льдинки, падали вниз; воробьи под навесами коченели... Уж какой праздник, а в церкви не звонили и не служили: к ней не пробьешься! Рано поутру люди взялись было за лопаты, чтобы хоть дорожку расчистить в снегу, да так и бросили, разошлись по домам... Скотина третий день не поена: водопои засыпало снегом, да и сама скотина, как в тяжкой неволе: охапку соломы бросить — и то насилу пробьешься... Овцы, телята стали погибать... Еще два таких дня — и вся скотина на селе пропадет! Оправдалась поговорка: «Варвара погрозится, Савва постелет, а Никола скует».

    Утром собралась Приська выйти из хаты — не откроешь дверь, хоть плачь! Вместо сеней Пилип сколотил убогую пристроечку, а снаружи обложил ее навозом. Теперь в этот закуток полно снегу намело! А тут, как на грех, вышло все топливо и кончились припасы: и печь нечем истопить, и борщ не из чего сварить. Насилу Приська с Христей разгребли руками снег и приоткрыли дверь: на улицу снег некуда было выбрасывать, пришлось сгребать в хату... Снег таял, лужи текли под нары, под печь, под лавки; в хате стало холодно и сыро, как в погребе... Кое-как открыли дверь. Снова стали выбрасывать снег из хаты в сени, а из сеней — на улицу. Умаялись обе, даже пот прошиб. Пристроечку очистили от снега и закрыли порожней плетенкой, которая стояла в углу. Теперь нужно как-нибудь к соломе пробиться; не сидеть же в нетопленной хате! Христя, помоложе, кинулась было, да с головой провалилась в сугроб. Приська бросилась на выручку, обе подняли крик и шум. Из соседних дворов доносился такой же крик и шум: там было не лучше. Посреди улицы кто-то кричал и бранился... кто-то хохотал... И смех и грех!.. Насилу Христя выбралась из сугроба, снова кинулась — и снова увязла...

    — Погоди,— говорит Приська,— давай возьмем корыто да корытом станем таскать снег!

    Взяли корыто. Вокруг хаты был свободный проход; между сугробами тоже виднелись просветы; в эти просветы они стали перетаскивать снег, закидывать их. Вскоре вокруг хаты выросла снеговая стена... Насилу пробились к соломе. Ряден пять соломы притащила Христя в хату. Приська совсем выбилась из сил, лежала на постели и охала... Раздобыли топлива, надо бы теперь в погреб пробиться. Сунулась было Христя,— какое там, и думать нечего!

    — Да ну его, этот погреб! Там еще осталось немного свеклы, сварим борщ; пшено тоже есть; на кашу хватит,— решила Приська.— Вот картошки нет, ну, да бог с ней!

    Христя затопила печь, солома сразу запылала, но дым повалил в хату.

    — И в дымоход снегу набилось... Экое горе! — Не успела Христя произнести эти слова, как целая глыба снега с шумом вывалилась на шесток. Христя поскорее вытащила ее в сени. Дым заклубился над шестком, ища выхода: но тут из дымохода опять выпал снег, и дым сразу повалил в трубу... Слава богу! Солома запылала жарко, ясно.

    Пока Приська лежала и отдыхала, Христя стряпала... Проворная девушка Христя, золотые у нее руки! Мигом истопила печь, сварила обед. Когда закрыла вьюшку, тепло пошло по хате... А на улице такая буря опять поднялась, просто беда!

    Солнце выглянуло было утром, а теперь снова скрылось за тучи; зеленые, хмурые, они обложили все небо. Ветер с часу на час крепчал, взметал с земли снег и кружил и швырял его во все стороны. Словно табун коней скакал вокруг хаты, гремело на чердаке, жалобно пело в трубе. Хорошо тому, кто теперь дома, в теплой хате! А каково тем, кто в поле, в пути?..

    Сердце у Приськи ныло. Она сегодня ждала Пилипа. Верно, он утром отправился в путь. Не приведи бог, до жилья не доберется? Занесет-засыплет его снегом, пропадет человек, замерзнет.

     Бледная, понурая, Приська еле ходила по хате и все стонала. Они долго не садились обедать: все ждали — вот-вот приедет... Пообедали, а Пилипа все не было. Уже вечереть стало, а его все нет. Невеселые мысли мучили Приську.

    — Что это отца нет? Не дай бог, вьюга в поле захватит...— промолвила Христя.

    Приська едва сдержала крик. Слова дочери ножом полоснули по сердцу... Ветер рванул так, что кровля затрещала, забарабанил в окна, заголосил в трубе тонко и жалобно,— сердце у Приськи похолодело.

    Ночь спустилась на землю, серая, угрюмая ночь. Сквозь замерзшие стекла едва пробивался свет; по углам столпились тени; густой мрак окутал всю хату.

    — Зажги хоть огонь! — печально промолвила Приська. Христя зажгла маленький каганец и поставила его на выступ у трубы. Коптя на всю хату, подслеповато горел фитиль; ветер гулял по хате; сизый огонек мерцал и колебался, словно умирающий водил померкшими очами. Христя взглянула на мать и испугалась: желтая, почерневшая, сидела та на постели, поджав ноги и скрестив руки на груди; голова у нее не держалась, тяжело опустилась на грудь; очипок съехал на затылок и сбился на сторону; серые космы волос свисали из-под него, как засохшие плети; длинная тень ее колебалась на отсыревшей стене.

    — Мама! — крикнула Христя.

    Приська подняла голову, глянула на дочку, с такой болью, с такой мукой посмотрела... Холод пробежал по спине у Христи от этого взгляда.

    — Ветер-то какой по хате ходит! Не протопить ли? — спросила Христя.

    — Как хочешь,— ответила Приська и снова опустила голову на грудь.

    Христя затопила... Весело забегали светлые язычки огня по тонким стеблям соломы, закружились искорки под черным сводом печи; сноп пламени взвился вверх — осветил всю хату, скользнул по замерзшему оконцу и тут же погас. Христя подбросила соломы... еще... еще... Снова взвилось пламя, свет залил всю хату. Как черный призрак, рисовалась в огне фигура Христи; круглое молодое лицо, как цветок, алело, глаза сверкали... Отблески пламени, падая из печи, скользят по нарам, подбираются к потолку... В углу над нарами, отбрасывая черную тень, висит на жердке одежа — свитки, кофты, юбки; в этой тени Приська сидит, не шелохнется; отблески пламени дрожат у нее на лице, на платье,— ей все равно: сгорбившись, понурившись, она, кажется, слушает бурю, которая так страшно ревет и воет на дворе... И чудится ей, будто топчется кто-то там... кряхтит, скребется, ломится в дверь. Вот и голос человеческий слышен.

    — Буря-то какая, господи! — промолвила Христя.

    — Тише! — крикнула Приська, поднимая голову. Лицо у нее ожило, в глазах светится радость.

    — Эй, вы там!.. Слышите!..— доносится с улицы голос.

    Приська вскочила с нар и кинулась в сени.

    — Это ты, Пилип? — спрашивает она, всматриваясь через плетенку в мужскую фигуру, осыпанную снегом.

    — Что это у вас стоит на дороге?— допытывается голос.

    — Кто там?— спросила и Христя.

    — Да я.

    — Кто я?

    — Грицько Супруненко, сборщик. Пустите же в хату... Ну и вьюга! Ну и метель!

    С помощью Грицька отодвинули в сени плетенку, и все вошли в хату. Грицько, здоровенный мужик, да еще в кобеняке 1, [1 Кобеняк — верхняя одежда, с капюшоном, который называется кобой.] доставал головой до потолка.

    — Здравствуйте! — поздоровался он, откинув кобу вместе с шапкой и открыв целую копну поседелых волос, продолговатое суровое лицо, насупленные брови, длинные обмерзшие усищи.

    — Здравствуйте!— ответила Приська.

    — С нынешним днем вас!

    — Спасибо!

    — Пилип дома?

    — Нет.

    — Вот тебе и на! Черт дери, хуже не придумаешь!.. Ведь он мне нужен. Где же он?

    — Да как поехал на ярмарку в Варварин день, с той поры и нет,— со вздохом отвечает Приська.

    — Черт дери, хуже не придумаешь! — твердит Грицько.

    — Да что там такое?

    — Что такое? Подушное, вот что! — грозно рявкнул Грицько, пройдясь по хате и поколотив нога об ногу.

    — Не знаю,— говорит, помолчав, Приська.— Вернется, скажу... Взял немного хлеба продать: если продал...

    — Да я эту песню не от тебя одной слышу! — перебил Грицько.— Носят их черти по ярмаркам! А тут с ножом к горлу пристают: ступай!.. По такой-то погоде... х-хе!

    — Что ж это им так приспичило? — спрашивает Христя.

    — А черт их знает! Просто беда! — почесывая затылок, произнес Грицько.— Они гуляют себе по ярмаркам, попивают горелку, а ты ходи тут собирай...

    Приська молчала. Она хорошо знала Грицька: во всем селе не было такого горячего человека, как он. Рассердить его — раз плюнуть, а уж если рассердишь, пристанет, как репей. Лучше молчать. Грицько тоже молчал, ходил по хате, согревал руки дыханием и потирал их, колотил нога об ногу.

    — А теперь вот еще к Гудзю тащись! Не ближний свет! — сердился Грицько.— Пропадешь из-за них, проклятых!.. Да хоть бы деньги давали.

    Что ж поделаешь, если нет денег!— тихо возразила Приська.— Да разве не лучше отдать?.. Так ведь и заработать негде.

    — Брехня! — оборвал ее Грицько.— Это уж лодыри такие, такая уж повадка чертова! Понравилось им: по десять раз таскайся да в ноги кланяйся!.. Нет того чтобы отдать, раз должен. Какое там: лучше в шинке пропить, чем в казну отдать.

    — Было бы что отдавать-то,— усмехаясь, говорит Приська,— а не то что в шинок нести. Если что у кого и было, сдается, уже все содрали. До какой же поры они будут драть?

    — Не нашего это ума дело... Велят давать, значит — давай.

    — Да ведь должен быть конец этому... Уже все, что было, забрали... овец продали, свиней продали, одежонку лишнюю... Остались ни при чем. До каких же пор брать, да и откуда взять? У панов вон сколько земли — не меряно! С них бы и брали.

    — А с них не берут, что ли? Думаешь, милуют? Берут!

    — Да ведь не столько, сколько с нас. С них за землю берут. А с нас? И подушное, и выкупное, и земское, и мирское!.. Господи! Вот жизнь пришла,— врагу не пожелаешь!

    — Толкуй! Этим разве поможешь? Дай-ка огня, девка, трубку закурить,— промолвил Грицько, подходя к печи.

    Христя выгребла жару.

    — Как же его взять-то? — воскликнул Грицько, показывая рукой на кучу золы, в которой тлели искры.— А с хлопцами небось куда как бойка,— зло ввернул он.— Давай соломы!

    Христя скрутила в жгут пучок соломы, зажгла и подала Грицьку.

    — Так ты скажи Пилипу, чтоб непременно принес деньги,— говорит Грицько, положив жгут на трубку. Отблеск огня скользнул по его лицу, осветил насупленные брови, серые сердитые глаза, блеснувшие в сторону Христи... Кажется, трескучий мороз не дохнул бы таким холодом, как обжег ее этот взгляд.

    — Скажу, скажу...

    — Ска-а-жу-у! — протянул Грицько, сплюнул, накинул кобу на голову и вышел из хаты.

    — Нечего сказать, обходительный дяденька. Пошел и не попрощался! — сказала Христя.

    — Как же, дождешься от Грицька обходительности! Он от спеси позабыл уже, как с людьми обходиться,— со вздохом сказала Приська и снова забралась в уголок на постели, на свое место.

    Сердце ее сжималось от жгучей, безысходной тоски, тяжкие думы теснились в уме. Вся долгая жизнь расстилалась перед нею... Где ее радости, где ее веселье? Век в трудах, век в заботах,— ни погулять, ни отдохнуть. А нужда какая была, такая и осталась, с малых лет как привязалась, так и по сию пору... Все, что было доброго в сердце, все, что было живого в душе, она, как червь, источила: и краса была — не приметила, как увянула, и сила была — не приметила, куда делась; все ждала она, надеялась, да надежды — и те разлетелись; одна осталась — пристроить дочку, а там и помереть можно... Не жалея, не тоскуя, скорее с радостью, распростилась бы она с белым светом, так он ей немил и тошен, темен и неприветен... Там хоть вечный покой, а тут ни покоя нет тебе, ни единой нет отрадной минуты... И то она долго протянула; другого сломила бы такая тяжкая нужда и горе или заставила руки на себя наложить, а она все перетерпела, все перемогла... Не диво, что в сорок лет поседели волосы, глубокие морщины изрезали высокий лоб, избороздили когда-то полное, румяное лицо; испитое, осунувшееся, оно стало желтым, как воск; высокая стройная, она вся как-то ссутулилась, сгорбилась, а блестящие когда-то глаза потухли-поблекли, как блекнет цветок на морозе... Жгучим холодом леденила жизнь сердце Приськи, лютым морозом сковывала душу! Как с креста снятая, сидела она теперь на постели, не глядела бы она на свет белый, не дышала; опустив глаза, она тяжело вздохнула... Буря выла, болью отдаваясь в душе, в костях, в сердце.

    — Вы бы, мама, легли отдохнули,— управившись около печи говорит Христя.

    — Его уж сегодня не будет,— глухо проговорила Приська. — И впрямь — отдохнуть...— И, протянув синие корявые руки, она стала взбираться на печь. Кости у нее хрустнули, сама она застонала.

    Христя подняла глаза на мать, проводила ее взглядом — и сердце у нее похолодело. Такая мать, старая, иссохшая, немощная... Неужели и она доживет до этого? Не приведи бог!

    Всю ночь Христю будили тяжелые вздохи матери; не раз чудился ей и сдавленный плач.

    — Мама, вы плачете? — спрашивала дочь.

    И плач и вздохи на время замирали... Ветер покрывал их жалобным воем.

    2

    Недаром тосковала Приська, недаром ночи напролет не спала, то горько плача, то тяжело вздыхая: уже третий день миновал после Николы, а Пилипа все не было. Каждый день бегала она к Здорихе узнавать, не приехал ли Карпо. Пока его не было, надежда еще теплилась у нее в сердце, шевелилась в самой его глубине, согревала; но когда Карпо приехал и сказал, что Пилип, расторговавшись, ушел от него и что больше он с ним не встречался,— Приська вернулась домой ни жива ни мертва... У нее шумело в голове, звенело в ушах, в глазах стало темно... Она слова не смогла вымолвить; повалилась на постель и, как труп, пролежала до следующего дня.

    На другой день Приська пошла разузнавать по селу, кто вернулся домой, расспрашивать, не видали ли где-нибудь ее Пилипа. Кнур говорил, что видел его в шинке; Грицько Хоменко рассказывал, что он ходил в компании с Власом Загнибедой; Дмитро Шкарубкий уверял, что в самый Николин день видел, как Пилип выходил из города. «Куда это ты?» — спросил Дмитро. «Домой».— «Разве все распродал?» — «Все»,— ответил Пилип и хлопнул рукой по карману. «А ничего, что метет?» — спросил Дмитро. «Это не про нас метет!» — ответил со смехом Пилип. «Про кого же?» — «Про тех, что в каретах ездят да холода боятся»,— и со смехом ушел прочь.

    Кого больше ни спрашивала Приська, все отвечали, что в глаза не видали ее Пилипа; проклинали погоду, проклинали дорогу, забитую, заметенную снегом; зарекались и ездить в другой раз на эту ярмарку; рассказывали, что много народу замерзло; если кто ногу, руку или нос отморозил, это уж не в счет... Полиция и становые разъезжают повсюду, разбрасывают сугробы и откапывают замерзших... «Как дров, навалено их в полиции!» — прибавил Петро Усенко.

    Приська вернулась домой заплаканная, приунывшая. Христя тоже плачет; друг дружке слова не скажут. А тут еще Грицько наседает, каждый день приходит требовать подушное — вчера был и сегодня, смотришь, идет.

     — Откуда же мне взять? Видишь, Пилип не возвращается,— со слезами отвечает Приська.

    — Хлещет, наверно, горелку! — издевается Грицько.— Все уже вернулись, а его нет.

    — Может, никогда уж не вернется... — говорит Приська.

    — Черт его не возьмет! Такому ничего не сделается! — кричит Грицько; повернется к Христе да начнет еще ее донимать... все про хлопцев говорит. Христя знает, куда Грицько гнет, но молчит, чтобы еще больше не рассердить его.

    Грицько — богач, мироед: у него три пары волов, две лошади, целая сотня овец, два дома — один сдает, в другом сам живет с женой и неженатым сыном. Тихий у него сын Федор и собою хорош, трудолюбив, послушен; хмельного в рот не берет, по шинкам не таскается. Все бы хорошо, да... осенью Грицько сватал Федору Хиврю Рябченко, хоть и некрасивую, но богатую девку, а Федор уперся: «Ни за что на Хивре не женюсь».— А кого же тебе надо? Поповну, что ли?» — «Вот,— говорит Федор,— у Притыки девка хороша, Христя». Грицько так воззрился на сына, точно хотел пронзить его взглядом. «У Притыки?.. Хороша, что и говорить, да что дают за нею?» — грозно спросил он. И уж больше Федора не неволил.

    С той поры он никогда не упускал случая так ли, этак ли насолить Притыке. А Федор, как назло, все больше увивался за Христей; не она к нему, а он к ней липнет. Пошли по селу разговоры: приколдовала Христя Федора и смеется над ним. Услыхал об этом Грицько, еще пуще вздурился: изругал и чуть не избил Федора, Притыку грозился со всей семьей со свету сжить, а Христю с той поры как встретит, так и начнет за хлопцев срамить. Вот и сейчас: не одно жало вонзил он в ее и без того израненное сердце... Христя молчала. Да и что говорить? До хлопцев ли ей теперь, когда в хате такая беда? Уж Приська за нее заступилась.

    — Что это ты болтаешь, Грицько? — спросила она.— Как увидишь Христю, только у тебя и разговору, что про хлопцев...

    — А ты глядишь за своей дочкой? — грозно спросил Грицько.

    Сердце у матери защемило, заболело. И без того оно сжималось тяжелой тоской, а обидные эти слова будто шилом укололи его.

    — Ты уж лучше за своими детьми гляди, нечего тут чужих учить... — с обидой ответила она.

    — Нет, буду учить!.. Буду учить...— закричал Грицько.

    — Чему же ты будешь учить? Ты бы еще больше зеньки налил, еще бы не то увидел, — не выдержав, намекнула Приська на то, что Грицько пришел выпивши.

    — Ты мне это не говори... И ты колдунья, и твоя дочка колдунья! Вы только и знаете хлопцев заманивать да приколдовывать.

    — Каких хлопцев? — изумилась Приська.

    — Не знаешь? Святой прикидываешься? А кто моего Федора с ума свел? Кто его зельем поил да окуривал?.. Думаешь, не знаю? Молчи уж!

    И, сверкнув пронзительно глазами, он хлопнул дверью и вышел вон из хаты.

    Беда не ходит одна,— и без того огнем жжет, так нет же, еще припекает.

    — Что это, Христя, говорят? О ком это говорят? — вся в слезах, с укоризной обратилась Приська к дочери.

    Христя стояла как остолбенелая, полотно полотном. Ее испугал шум, который поднял Грицько, испугал его страшный взгляд, его крикливый голос. Она слова не смогла вымолвить — так и облилась слезами.

    — Так это правда?.. Правда?.. — кричала мать с такой мукой, словно сердце у нее разрывалось.

    — Мама, мама!.. Ни единого слова правды! — рыдая, ответила Христя.

    Приська не знала, чему верить, кого слушать. Мысли ее мешались, раздваивались: то слышалась ей страшная буря, чудилась метель, человеческий крик, замирающий в отдалении; вот она слышит голос Пилипа, видит, как он, беспомощный, зарывается окоченелой головой в снег... Сердце ее рвется пополам; но вот перед глазами Грицько, недавняя ссора, намеки на Христю... Бог знает! Разве дочка повинится матери?.. И сердце у нее не рвется уже, а замирает, перестает биться; что-то давит ей душу, черной пеленой застилает глаза. Господи, какая мука! какая лютая, тяжкая мука!

    Проходит короткий день, настает зимняя ночь, долгая ночь рождественского поста. Чего только за эту ночь не передумаешь? Какие мысли не пройдут в голове, в сердце? А ведь Приська за всю эту ночь ни на минуту сном не позабылась, как легла с вечера, так ночь напролет только и слышно было, как глубоко она вздыхает, как горько всхлипывает. Христя тоже долго не спала; она боялась утешать мать, как прошлой и позапрошлой ночью... Знал Грицько, когда отомстить ей... Жалости у него — ни капельки!.. Как теперь уверить мать, что она не виновата? Открыть ей все тайные разговоры с Федором? Какая же девушка вся откроется матери? Бывало, может, и такое, за что мать, дознавшись, оттаскала бы за косы; а не знает, и горя мало... Как же сказать матери, да еще теперь, когда сердце ее и так обливается кровью, когда она, провожая на ярмарку отца, в последний, может быть, раз, видела его, слышала его голос? Печаль и досада гнездились в душе Христи, терзали ей сердце; Христя молчала, прислушиваясь к безотрадным вздохам матери, она слышала, как из глаз матери капали слезы, как она их утирала. Молодой душе не выдержать долго такой тяжести, такого горя: она изнемогает под непосильным их бременем. Не выдержала и Христя; сон не сон, а какая-то усталость стала укачивать ее, смыкать заплаканные глаза.

    Христя проснулась чуть свет и удивилась, что мать еще не встала. То, бывало, когда Христя заспится, Приська всегда ее будит, а тут уж и свет серыми глазами в окна засматривает, а она все еще лежит на печи, не шелохнется. «Пускай уж поспит мать,— думает Христя.— Пускай отдохнет хоть немножко, пока я управлюсь». Христя ходила на цыпочках, чтобы не нарушить тишину, которая царила в хате; как назло солома шелестела, а то и просто трещала под ногами. Христя стала ступать еще осторожнее. Ей надо умыться, а воды в хате нет. Девушка, как кошка, прокралась в сени; когда она снова вернулась в хату, первое, что ей бросилось в глаза, была мать, которая успела уже подняться: в черном запечье между трубою и белой стеной маячила ее серая фигура... Нет, это не мать, не живой человек, это — выходец с того света. На костлявых плечах у нее сереет сорочка, широкая-преширокая, точно с чужого плеча; желтая, как у мертвеца, шея вытянулась так, что косточки светятся; щеки ввалились, стали совсем восковыми; глаза, красные, воспаленные, мерцают, как оловянные денежки, а под ними синие мешки... Сама печаль, само горе не смотрели бы так страшно, как смотрела в эту минуту Приська! Она дрожала всем телом, губы у нее трепетали, словно что-то шепча... Увидев мать, Христя едва не выронила кувшин.

    — Не вернулся?.. Нет его? — сморщившись, спросила Приська, словно прошелестела сухая трава. Она, видно, хотела плакать, но не могла; глаза у нее горели, пылали, но как ни мигала она опухшими веками,— ни одна слеза не показалась.

    В обед снова прется Грицько.

    — Господи, и чего его носит, этого дядьку! — сказала Христя, увидев Грицька.

    — Где мать? — спросил он, войдя в хату.

    — На печи,— ответила Христя. Приська так и не слезала с печи.

    — Чего лежишь? Вставай, собирайся в город за мужем! — начал он.

    — Чего я за ним пойду? Неужто сам не придет? — поднимаясь, простонала Приська.

    — Придет... Как раз... дожидайся... Замерз! — отрывисто закончил он.

    При этих словах Приське будто кто нож всадил в бок; она дернулась, рванулась... и точно окаменела — хоть бы слово вымолвила, хоть бы вздохнула! Только обезумевшими глазами уставилась на Грицька.

    Христя тоже глянула на него, посмотрела на мать, закрыла руками лицо, прижалась головой к печи...

    — О мой батенька, мой родненький! — крикнула она в беспамятстве и затряслась всем телом.

    У Грицька мороз пробежал по спине от крика Христи; но не такой он был человек, чтобы его можно было слезами разжалобить; он прошелся по хате и стал рассказывать:

    — Был это я в волости... носил подушное... При мне бумагу получили, объявить жене, детям или каким-нибудь родственникам, чтобы пришли в город опознать... Замерзшего нашли в снегу... Загнибеда как будто опознал... Так чтобы взяли похоронить, если хотят... Там около него и новые сапоги нашли и еще какие-то вещи... Из волости хотели за тобой нарочного посылать, да я сказал, что все равно буду на том краю, зайду и скажу.

    Закончив, Грицько посмотрел на Приську, потом перевел взгляд на Христю... Приська молчала, Христя голосила. Он снова прошелся по хате, раз, другой; снова поглядел на дочь и мать... Никто не угадал бы, что светилось в его глазах: радость ли, или тайная злоба. Лицо у него перекосилось... По хате разносились вопли Христи.

    — Вы ведь слышали? — глухо спросил он и, повернувшись, вышел вон. Вслед за ним, как живой укор, вырвался неистовый крик Христи и растаял на дворе. Грицько, вздрогнув, повернул на улицу.

    — Ой мамочка!.. Ой родненькая!..— кричала Христя, подходя к матери.— Что нам теперь, бедным, делать?..

    Она глядела на мать заплаканными глазами, а мать на нее — сухими, пылающими, как огонь.

    — Ох ты, горе, горюшко! Ох ты, злая долюшка! — прижимаясь к матери, причитала Христя.

    Приська все глядела на нее безумными глазами и дрожала. И вдруг, словно треск раздался из-под земли, сдавленный, неясный звук... Страшный хриплый крик вырвался из груди Приськи, и она залилась безумными слезами... Прижавшись к Христе, она охватила руками ее голову и страшно-страшно завыла:

    — Моя доченька, моя голубушка, пропали мы навеки!

    На дворе насупилось; в хате потемнело. И в этой тьме, точно совы, перекликались дочь и мать. Тонкий и внятный крик дочери сливался с хриплым воем матери, разносился по хате, бился о стены, стлался понизу... Тоска и печаль глядели из темных углов.

    До самых сумерек голосили дочь и мать. Забыли и про обед, забыли про все на свете. Одарка Здориха, услышав со своего двора их страшные вопли, пришла узнать, что стряслось у них, и насилу добилась у Христи, что они плачут об отце. Она стала было утешать Приську, дескать, все это, может, неправда... чего только люди не наболтают,— но только еще больше растравила ее старое сердце, еще горше заставила плакать. Приська от слез слова вымолвить не может, только начнет говорить — и тут же зальется слезами. Грустная, невеселая, ушла Одарка домой.

    Смеркалось. Серый свет на дворе, как туман, колыхался над землей. В хате — тьма кромешная: только замерзшие окна сереют, будто затянутые бельмами глаза, и тихо-тихо, как в могиле. Замолкли дочь и мать. Пора и перестать, ведь бывает конец и слезам, бывает конец и воплям: хрипнет голос, высыхают слезы, оседают на сердце, в глубине души. На смену им мысли встают, думы пробуждаются, одна другой безотрадней, одна другой безрадостней. В темноте они ширятся, яснеют; минувшее встает перед глазами, будто только сейчас все было; люди проходят — живые люди; слышна их речь, их живые голоса... их ропот, смех, радости, слезы.

    Обуяли тяжкие думы и Христю с матерью. Забившись в угол на постели, дочь устремила безумный взгляд на серые окна, и на белесом их поле ей рисуется в мыслях отец... ее отец, низенький, плотный, круглолицый, рыжеусый, с добрыми карими глазами. Каким он был сам, такие были у него и глаза; недаром говорится, что глаза — зеркало души. Он и в самом деле был добрый, никогда ее не обижал, бывало, и мать удержит, когда та очень разбранится... И с людьми он был такой, скорей от своего отступится, чем на чужое польстится. Мать, рассердившись, скажет, бывало: «Что ты за человек? Экая ты квашня! За себя постоять не умеешь!» А он ей в ответ: «От бешеной собаки беги без оглядки»! Такой он всегда был; и пьяный — поскорее уляжется спать, не так, как другие: выпьет на копейку, а придет домой и начнет куролесить... И вот теперь его не стало... «Где он? Слышит ли он, как мы горюем о нем, видит ли наши слезы?.. Душа, говорят, с девятого дня по свету летает,— может, и его душа теперь среди нас?» Как бы ей хотелось увидеть его душу, поговорить с нею!.. Расспросить, так ли на том свете, как и на этом?.. Смерть, говорят, всех равняет; на том свете всё, говорят, наоборот: тут было голодно и холодно, там — сытно и тепло; тут томилась твоя душа, там сердцем возрадуешься; тут мужиком был, там станешь паном... Это и отец теперь пан?.. Хотелось бы ей увидеть отца паном... Она б его попросила, чтобы и ее сделал панной. Да нет уж — пропади они пропадом эти паны, такие они гордые да фальшивые — только душу загубишь; лучше уж на том свете... А на этом? Да немножко бы достатка побольше, да одежку бы праздничную, а то и в будень и в праздник — все в одном! Сапоги бы новые, сережки серебряные, такие, какие она видела у Марины, которая служит в городе, когда та навещала своих. Хорошо бы и перстень к сережкам, тоже серебряный и по руке, не такой, как у Горпины,— и серебряный, да такой большой, как обруч: чтобы надеть, куделью пришлось обмотать...

    И пошла Христя в своих девичьих мыслях перебирать все нехватки, пошла выкладывать свои заветные желания: невелики они, страх как невелики, да ведь и того нет у нее,— и сердце ее тоскует, что теперь вот умер отец и не видать ей ничего этого никогда.

    О чем же думает Приська, забившись на печь и сжав обеими руками голову? Видится ей теперь ее прошлое — ее доля, ее злая доля, которая гнала ее по белу свету, пока не занесла в Марьяновку... Она — дочь казака, маленькой осталась без отца, без матери; холера скосила их... и родственники, какие были, перемерли, а она вот осталась... осталась у чужих людей, пасла деревенское стадо гусей, пасла свиней, телят, пока не подросла. А там снова работа, работа на людей, не на себя. Служила она у своих, служила у евреев, служила и у купцов... Вдова-купчиха, которая каждый год разъезжала по городам, наняла ее напоследок за хлеб да одежду прислуживать ей в дороге. Богатой и еще не старой, ей не сиделось в родном углу, и она таскалась по Харькову, Киеву, Одессе. Приська, верная служанка, ездила всюду за нею, причесывала и одевала свою хозяйку. Собрались они как-то в Киев. Перед отъездом Приське все что-то нездоровилось; руки болели, ноги болели, голова болела, так что на свет не глядела бы. Да вот пришлось все-таки ехать. Добрались они до Марьяновки, и Приська совсем слегла... Что было потом, она не знает; она пришла в себя уже в хате Грицька Супруненко. Он тогда был приказчиком у помещика, и хозяйка бросила ее у него, потому что так велел управитель немец. Приська выздоровела и все ждала, что хозяйка приедет и возьмет ее с собой. Да, видно, та не очень о ней думала, потому что долго что-то не возвращалась. Приська хотела наняться к кому-нибудь из казаков, но Грицько не пустил: «отслужи сперва за тот хлеб, что съела, пока тут валялась!» Приська осталась. Тут она и с Пилипом встретилась: он был у приказчика в работниках. Одинаковая доля, одинаковое горе сводит людей... Грицько такой сердитый, крикливый; жена его Хивря такая язва, только и слышно, как Хивря ругает Приську или Грицько кричит на Пилипа... Батрачка и крепостной как-то сошлись, жалуясь друг дружке на свою участь. Приська сразу приметила, что у Пилипа и глаза карие и ус шелковый. Сердце Пилипа тоже привлекли стройный стан Приськи, ее тихий нрав, ее милый голос... Они стали встречаться все чаще и чаще. То, смотришь, Пилип погнал скотину на водопой, а Приська— хвать ведра! и тоже побежала за водой... То Приська кинулась за топливом в огород, а Пилип уж тут как тут!.. Приська уже и за хлеб отработала, а все нейдет со двора, все жалуется Пилипу, какая Хивря сердитая. Как-то раз сошлись они ночью в саду под яблоней. Пилип яблоки стерег, а Приська... чего Приська тут оказалась, она и по сию пору не знает, а может, просто забыла... Не забыла она только, как в ту ночь целовал Пилип ее и без того горячее лицо, как клялся, что любит ее и век будет любить; как обещался, что только они поженятся, он поставит новую хату и они заживут на своем хозяйстве. Приська не соглашалась, потому что Пилип — крепостной. «Разве крепостные не люди? — спросил он.— И крепостные на земле живут, не под землей...» Подумала, погадала Приська: позади у нее сиротская доля, голая, босая и простоволосая, а впереди... нужда и недостатки, вечная работа на чужих, вечный труд... Хорошо, пока здоров человек, пока сила есть, а захворает, как недавно с нею случилось? Без семьи, без пристанища, хоть помирай под забором. Правду говорит Пилип: и крепостные на земле живут, не под землей... И она согласилась. Пошли они к управителю, а он не только не запретил, а даже похвалил ее за то, что она неволи не испугалась. Говорил, что это, может, у других панов страшна неволя, а у них... Он, мол, им новую хату даст, и огород, и поле для нового хозяйства. В первое же воскресенье они обвенчались. Хоть и соврал управитель, надавав кучу обещаний, да не все ли равно Приське на кого работать? То на купцов да на евреев работала, а теперь — на пана: объезженный конь везет и под гору и в гору. Да и управитель не совсем наврал: хоть огорода и новой хаты не дал, зато велел жить в соседях с Грицьком; все же у них свое хозяйство. Правда, Грицько ругается: «Носит тут нелегкая лодырей, и всё на мою шею!» Хивря честит Приську на всю Марьяновку: «И такая-сякая, и неряха, и непутевая!..» Да ведь Пилипу и Приське к брани не привыкать стать. Живут они себе вдвоем тихо да мирно... Через год родился у них сын Ивась, на другой год — дочка Христя. Ивась не выжил у них, погиб, а Христя поднялась и росла себе. И то утеха матери: вырастет, будет помощница. Так прошло тринадцать лет; на четырнадцатом году обрадовались они толкам о воле. Это уж были не те глухие толки, что всегда ходили в народе, а доподлинная весть,— и поп о ней читал в церкви. Свободней вздохнули Пилип и Приська: уж теперь-то они поживут на воле! Через два года и впрямь дали всем волю. Пилип землю получил, две десятины. Сколотился и на хату, свою собственную хату!.. Господи, как радовалась Приська! Не жалея рук, обмазывала и облепляла она глиной свою хату, чтобы и зимой не дуло, да и летом в дождь не текло... Правда, за все это приходилось платить 1, [1 В черновом автографе романа после этих слов идет следующий текст, опущенный в печати, возможно, по цензурным соображениям: «Хотя Приське до сих пор невдомек, почему надо платить за то, что они заработали своим вековечным трудом».] а все легче: и хата своя, и не слыхать больше ни ругани Грицька, ни попреков Хиври. Работает Приська сама себе на своем огородике; Христя помогает ей. Не нарадуется мать, глядя, как растет на воле ее дочка. «Тяжелое, горькое было наше житье,— думала тогда Приська,— может, детям будет получше». И она лелеяла в сердце надежду, что найдется, бог даст, хороший человек ее доченьке,— примут они зятя в хату. Пилип уже постарел, да и она никудышная стала,— пускай идет зять в примаки, пускай молодые на глазах у стариков учатся хозяйничать: всё им отдадим.

    Так думалось Приське, а что вышло?.. Что теперь ей делать, как на свете жить? Кто будет в поле пахать и сеять, кто будет хлеб убирать? Кто заплатит выкупное, подушное? Вот где сидят у нее эти поборы... В прошлом году собрали они деньжонок на корову,— Приська нарадоваться не могла на свою телочку. Год выдался неурожайный, хлеба и для себя еле хватило, а телку продать — ни за что! А заработать где же? Около других деревень и пивоварни, и винокурни, и сахароварни, у них же — хоть бы на погляденье. А тут пристают — давай подушное!.. С весны не платили за первую половину, так осенью за весь год отдай. Ругался Пилип со сборщиками, ругалась с ними и Приська. Приехал становой, взяли ее телку, оценили, да и продали мяснику еврею. От горя и слез Приська чуть не слегла. Да ведь это тогда было; как ни круто приходилось, а все лежало на Пилипе; его одного знали, его таскали... А теперь? Теперь придут и всю хату растащат по бревнышку... Что она скажет, что она поделает, больная, несведущая? Теперь один Грицько съест ее совсем!.. Сердце у нее замирало, обливалось кровью. Да если бы хоть умер по-людски — дома, в своей хате; а то хотел сделать лучше, а пошел за смертью. Теперь ей только осталось за мертвым телом идти. Как же по такому холоду идти в город? У нее ни теплой одежи нет, ни сносной обуви. Да если она и доберется до города, что же ей на руки его взять и домой на руках нести? А ведь надо еще похоронить, заплатить попу... Господи! ведь у нее нет ни гроша; последний рубль он взял на соль, как уходил из дому... Или так бросить? Пускай возьмут его, изрежут и зароют, как собаку, без попа, без погребения?.. Да что же, он по своей воле умер, да что же, он хотел смерти?.. Так бог дал, такова уж, видно, его воля!

    И Приська начинает молиться богу, начинает поверять ему свои невзгоды... Только даром она ломает руки в хате, поднимает глаза к небу: там, под холодным чистым сводом, только звезды мерцают. Им все равно, что делается на земле; тихо, словно потухающие искорки, ложится их свет на мерзлые кочки, сизое сиянье отражается в снежной пыли; кажется, будто звезды играют своим слабым светом... А небо — глухое, как пустыня, немое и холодное, как камень,— раскинулось шатром над землей, сковало ее морозом, давит, словно хочет задушить... Кто же ее там услышит?.. Разве только люди в деревне? Но и деревня успокоилась, нигде не видно огня, собака не залает,— все заснуло мертвым сном. Людские жилища, как могилы, чернеют среди снегов... Немые и молчаливые, они не говорят, что в них творится. Счастливая ли доля хранит сон их обитателей, или ворочаются они от горя с боку на бок... От страшного холода жмутся хаты к земле, только из труб идет пар, показывая, что там, внутри, еще держится тепло, еще не угасла человеческая жизнь.

     Только у Притыки не идет пар из трубы. Как услышала Христя про отца, когда варила обед, забыла обо всем на свете. Огонь в печи тлел, тлел — и погас; тепло вытянуло в незакрытую трубу; обед застыл в печке. Здориха забыла притворить дверь в хату; из сеней тянет холодом; в хате — хоть волков морозь! А Приське и Христе — все равно. Горе греет их жгучим огнем, слезы пронимают горьким теплом... Голова как в огне пылает, глаза горят, дыхание такое жаркое, что губы трескаются и сохнет во рту.

    Ночь проходит. Сквозь зеленые-зеленые тучи свет забрезжил на горизонте, блеснул над землей мутными глазами... Зачем? Какое он принесет утешение, чем поможет горю?

    3

    «Из счастья да горя сковалася доля»,— говорят люди. У одной только Приськи не по-людски доля складывалась. И позади и впереди одно горе у ней, неизбывное, неисходное... А счастье? Были думы о счастье, были напрасные надежды, которые всегда обманывали, разбивались об острые пороги опостылевшей жизни, утрат, нужды и лишений...

    Прежде и то хорошо было. Прежде хоть были напрасные надежды, и обманывали, а все же красили несчастливую долю. А теперь? Хоть бы надежду вспомнить какую — и того нет. Тихо, словно искра под пеплом, тлеет ее душа, еле подавая признаки жизни, еле показывая, что она еще чем-то томится, еще чего-то хочет... Так гниет дерево на корню: уж и ветви посохли, и от сердцевины осталась труха, а оно все стоит; ветер в непогодь ломает сухие ветки, шашель точит изнутри гнилые сучья; кругом дупла, кругом дыры, один ствол — да и тот пустой... а оно все стоит! Не ветер, буря нужна, чтобы повалить его,— и оно, поскрипывая, ждет этой бури.

    Ждет своей бури и Приська. Только нет да нет ее!.. А мысли, как черви, копошатся в голове, гложут больное сердце, подтачивают слабые силы.

    Вот уж третий день она думает, как выбраться в город. Ложась спать, решает: завтра... завтра непременно пойду; что бы там ни было, а завтра соберусь... Но завтра жизнь снова ставит препоны: с чем туда сунешься, да и в чем?.. И снова до вечера томят ее неотвязные думы, весь день неотступно терзают ее, чтобы вечером снова пробудить в измученном сердце надежду на завтрашний день...

    Так она и прособиралась, не пошла. На третий день из волости прибежал, запыхавшись, староста и набросился на нее с руганью.

    — Все на нас валите! — кричал он.— А кому это дело ближе — жене или старосте! Постыдились бы! У меня, может, своих хлопот не оберешься: каждый божий день из-за вас, чертей, в волость таскают, а тут еще в город иди, признавай всякого пьяницу, который замерзнет на свалке!

    Через три дня он опять пришел; принес новые сапоги, мешочек соли и платок.

    — И денег,— говорит,— пять рублей было, да их за подушное оставили в волости. —

    — Ведь там всего рубля три следовало,— возразила Приська.

    — Не мое дело. Оставили в волости. Поди сама узнай.

    Староста ушел. Приська глядит на вещи, которые он принес,— вот что осталось теперь от ее Пилипа!.. А Христя без всякого умысла еще больше растравляет рану,— разглядывая вещи, она говорит матери:

    — И, новый платок отец купил и сапоги... да какие маленькие и красивые сапожки! Кому же это? А вот — соль. В узелочке еще что-то есть.

    Она вынула бумажный сверток и стала его разворачивать. Глаза у нее разгорелись, когда она увидала три длинные шелковые ленты и небольшие сережки с крестиками на подвесках. Это уж отец для нее купил, для нее!..

    — Посмотрите, мама, что отец купил мне, показывает она матери.

    Приська только вздрогнула и отвернулась. Горько было ей слушать радостную болтовню дочки, больно было глянуть на эти покупки... Во что они ей обошлись? Чего они стоят теперь? Она цепенела, глядя на них, вспоминая, где и как они были найдены!..

    Миновала еще неделя. День за днем, ночь за ночью потянулись, словно черви, безногие поползли, все дальше и дальше унося страшное происшествие. Правда, оно еще представлялось ей, еще заглядывало в лицо своими мертвыми глазами; но, с другой стороны, и жизнь не давала покоя, и она громко шумела, заводила свою бесконечную песню.

    Вот и праздник на носу: сочельник, рождество... Как ни круто приходилось, а всякий год у них к кутье и кусок рыбы бывал и пироги; уж что-что, а на рождество хоть покупная колбаса, да бывала. А теперь? Откуда все это возьмешь? А коли этого нет, так ведь и праздник не в праздник! Полынь не так горька была бы Приське, как эти думы, докучные, неотвязные... Она вспомнила про два рубля, которые оставили в волости. «За что они их удержали? Разве с нас не все взяли, что причиталось? Пойду, пойду... свое потребую. На гривенник колбасы куплю: Здор кабана режет, за гривенник он продаст колбасу... Может, он или кто другой в город поедет, попрошу соленой рыбы купить на гривенник или на пятиалтынный... И про черный день еще останется».

    На другой день она собралась и побрела в волость.

    — Тебе чего? — спрашивает старшина.

    — За деньгами пришла,— отвечает Приська с поклоном.

    — За какими деньгами?

    Приська рассказала.

    — Деньги взял Грицько. Говорил, что столько с тебя и следует. Сходи к нему.

    Идти к Грицьку после той тяжкой обиды? Нет, она ни за что к нему не пойдет. С какой стати ей идти к нему, когда деньги присланы в волость?

    — Да Грицько, может, сам будет в волости, а то дойти ли мне до него? — затаив свои мысли, спрашивает Приська.

    — Может, и придет. Подожди.

    Приська присела на крыльце. В волости суетня-беготня: один заходит, другой выходит, третьего ведут. Гордо выступает Прыщенко, спрашивает, сверкая глазами: «А что, взял?» За ним Комар, понуря голову, глухо бормочет: «Подмазал, да еще спрашиваешь, взял ли? Да ты еще погоди хвастать-то, что еще скажет посредник».— «Попробуй сунься к посреднику, — кричит Прыщенко.— И посредник то же запоет!» И они пошли со двора. За ними выходит Луценчиха, красная, гневная, и сердито бранится: «Что это за суд? Какой это суд? Три дня продержали, да еще три дня сиди! Дома все в разор пришло, а он — сиди!.. Где это видано — неделю человека в холодной держать?» — «Ишь как до мужика падка, сама пришла вызволять... соскучилась!» — донеслось из толпы. Луценчиха окинула толпу презрительным взглядом и, плюнув, спустилась с крыльца; ее проводили хохотом...

    «У всякого свое горе,— думалось Приське,— а чужим людям только смех».

    — А вон Грицько целую ватагу ведет! — сказал кто-то. Приська поглядела. По дороге, размахивая палкой, шел Грицько, а за ним брели, понурившись, человек десять мужиков.

    — Прохладиться ведет,— высказал догадку другой.

    — Да уж непременно! — прибавил третий.

    В толпе захохотали.

    Грицько подходил к крыльцу. В кучке мужиков, следовавших за ним, Приська узнала Очкура, Гарбуза, Сотника, Волыводу. Подойдя к крыльцу, Грицько поздоровался.

    — Старшина здесь?

    — Здесь.

    Он пошел в волостное правление и вскоре вернулся со старшиной.

    — Вы почему не платите подушное? — закричал тот.

    — Помилуйте, Алексеич! Разве вы не знаете, какая осень была? Заработка никакого!

    — А на водку есть? — гаркнул старшина.

    — Из шинка не вылезают,— прибавил тихо Грицько.

    — В холодную их! — решил старшина.

    Десятские повели всех в холодную. Сердце у Приськи забилось, заныло. «Ведь ни за что, ни про что! — сверлила голову мысль.— Чем они виноваты, что не было заработка? Господи! до каких же пор они драть будут? и с чего драть-то? и какой толк, что мужики посидят в холодной?» Ей не верилось, когда Пилип рассказывал, как его чуть было не посадили в холодную, да он упросил отпустить. Теперь она видела все собственными глазами, сама слышала. Значит, и Луценко сидит за то же. Она слышала, как Грицько грозился посадить его. Значит, Луценчиха жаловалась, да ничего у нее не вышло, только люди над нею насмеялись... Они и над этими смеются; до нее доносится их неистовый хохот. Нет у них ни жалости, ни сердца! Сущие собаки, прости господи!

    Задумавшись, она не слыхала, как старшина допытывался у Грицька:

    — Ты зачем у этой тетки два рубля удержал?

    — У какой? — будто не видя ее, спросил в свою очередь Грицько.

    — Эй, тетка! как тебя? Вон о тебе речь идет,— толкнул Приську кто-то из мужиков.

    Приська встала и подошла к старшине.

    — У этой вот? — спросил Грицько.

    — У этой.

    Грицько ухмыльнулся.

    — Вы же знаете, что мне дали пятирублевую бумажку: сдачи не было. Два рубля у меня остались; я ей отдам.

    — Так вот, тетка, у него твои деньги,— сказал старшина и пошел в правление.

    Грицько двинулся за ним; Приська дернула его за рукав.

    — Когда же ты, Грицько, отдашь? — тихо спросила она.

    — Тьфу! Пристала, как собака! — огрызнулся Грицько.— Когда будут. Я про них забыл и отдал с подушным.

     — Как же так, Грицько? С меня следовало три рубля, а ты пять отдал?

    — Знаю, что следовало три. Я три и посчитал, а отдал пять.

    — Кто же мне их отдаст?

    — Кто отдаст? Дело известное, свои придется отдавать.

    — Так отдай сейчас, Грицько, а то мне деньги нужны.

    — Отдай сейчас! Где же я тебе сейчас возьму? При мне денег нету. Приходи домой, я и отдам.

    — Когда же прийти?

    — Да на праздник или после праздника.

    У Приськи в глазах помутилось.

    — Как после праздника? Мне деньги нужны до праздника.

    — Что с тобой говорить! Где же я тебе сейчас возьму? — воскликнул Грицько и, махнув рукой, скрылся в правлении.

    — У него выдерешь, коли лишнее взял! Он тебе отдаст! — слышались возгласы в толпе.— Вон у меня полтинник зажилил...— А у меня рубль, да я еще за это в холодной посидел...— О, на эти дела он мастер! Еще при панщине научился драть с живого и с мертвого!..

    Приська вернулась домой грустная, невеселая. Еще и нет ничего, а Грицько уже начинает дурить. Сегодня при всем народе обозвал ее собакой: «как собака!» — говорит. Подумать только!.. За что? За то, что своего стала требовать? Сказано — кровопийца. Обида так глубоко запала ей в душу, так больно от нее щемит сердце, что Приська не может забыть ее. Как гвоздь, засела она у нее в голове и не идет из ума, не забывается... «Нет, я тебе этого не прощу. Чего мне у тебя спрашивать, когда за своим приходить? Знал, зачем брал,— ну и отдавай! Нету, говорит. У кого это нету? У него?.. Кончено... сегодня же пойду. Пообедаю и сразу пойду. Я от твоего двора не отойду, перед всей деревней буду срамить, пока не отдашь».

    И Приська после обеда потащилась к Грицьку. Грицько как раз обедал. Глаза у него тревожно бегали, лицо хмурое, вихры торчат — верный признак, что Грицько уже хлебнул водки.

    — Скоро пришла! — глухо сказал он, увидев Приську.

    — За своим пришла!— отрезала та.

    — Подожди, пока пообедаю,— не то с кривой ухмылкой, не то с угрозой произнес Грицько.

    Приська присела на край нар, ждет... В хате тихо; слышно, как сопит Грицько и скребет ложкой по миске, как Хивря шаркает от стола к печи. Никто слова не вымолвит, никто не проронит ни звука, будто все онемели. И видно со стороны, что безмолвие это тяготит их, что внутри у каждого словно искра тлеет... Кажется, одно только слово — и пламя взметнется как ветер, и грянет буря...

    Приська сидит, понурившись, слушает тягостное это безмолвие: поглядит, как горят у Хиври зеленые глаза, как Грицько исподлобья, точно разбойник, сверкает глазами,— и снова понурится... Вот и обед кончился, Грицько встает, крестится, набивает трубку.

    — Подожди, пока покурю,— ехидно смеется он, выходя из хаты.

    Приську всю затрясло... Сидит она, молчит, дожидается.

    Не скоро вернулся Грицько, но все же вернулся.

    — А ты все ждешь? Ну, подожди, пока я высплюсь,— говорит он ухмыляясь.

    Приська не выдержала... Рванулась, точно кто кнутом стегнул ее, изо всей силы, слезы градом покатились из глаз.

    — Грицько! Побойся ты бога!— начала она сквозь слезы.— Мало ты издевался над нами, когда муж был жив? Мало мучил нас, пока мы жили у тебя? Так ты еще над несчастной вдовой, сиротой бесталанной смеешься, измываешься!.. Бог все видит, Грицько. Не тебе, так твоим детям отплатит!

    Будто ясное небо покрылось темной тучей, так потемнело лицо у Грицька; глаза у него загорелись-засверкали.

    — Ты что же это, клясть пришла! — крикнул он.

    — Бог с тобой, Грицько! Не клясть я пришла, а за кровными деньгами пришла. Пожалей ты нас, христа ради... Праздник наступает... Ведь ты и пить и есть будешь, а тут ни гроша за душой.

    — Говоришь, денег нет,— гремя горшками, сказала Хивря,— а святки хочешь справлять!

    — Что ж, Хивря, если мы бедные, так нам и есть не надо? — ответила Приська.

    — А я, Приська, знаешь что скажу тебе на это? Голь да еще хорохорится!.. Не проедала бы да не пропивала со своим покойником, так и у вас были бы деньги.

     — Хорошо тому говорить, у кого они есть. А когда того нет, и этого не хватает, и подушное заплати, и выкупное отдай... А какие у нас заработки? Ведь он один только и был работник.

     — А дочка? Дочка у тебя вон какая кобыла! Чего ты ее дома держишь? Разве нельзя ее в люди отдать? Разве не может она зарабатывать, как другие? А то дома сидит, дармоедничает.

    — Легко, Хивря, так говорить, на других глядя. А пришлось бы самой так жить да горе мыкать, не то бы запела.

    — За худой головой и ногам непокой! — ответила Хивря.

     Приська молчала. Она видела, что никто ей не посочувствует, что бы она ни сказала, а каждое слово Хиври — нож острый: лучше уж молчать.

    Полный насмешек и попреков, разговор оборвался. Все снова насупились.

    — Так как же, Грицько? — помолчав, начала Приська.

    — Я тебе сказал в волости. Ты что, не слышала? — крикнул Грицько.

    — Как не слышать, слышала! Не глухая небось!.. Дай хоть рубль сейчас, а другой уж после праздников.

    — Да отдам ли еще и после праздников? — зевая, ответил Грицько.

    — Это уж ты глупости болтаешь, Грицько! Не отдашь, в суд подам! — пригрозила Приська.

    — Подавай... Чего ж ты пришла? Иди — подавай! — сверкая глазами, говорит Грицько.

    Хивря покачала головой и тяжело вздохнула.

    — Господи! Как люди забываются! — напустилась она на Приську.— С каких это пор ты такая умная стала? Уж не с тех ли пор, как осталась вдовою? Когда у нас жила, хлеб-соль ела, так о судах и не знала... Видно, старая хлеб-соль забывается.

    — Да разве я даром у вас хлеб ела? Да разве я на вас не работала, не служила вам? И замуж вышла, а все панщину вам отрабатывала. Уж кому-кому, а тебе, Хивря грех это говорить!

    — Хорош грех!.. А когда ты пластом лежала у нас, три недели валялась, кто за тобой ходил? Кто, не зная отдыха, возился с тобой? А забыла, от кого и за кого ты замуж шла?

    Приська опустила голову. Это и в самом деле была правда. Хивря все хорошо помнит, ничего из прошлого не забыла, забыла она только, что, когда Приська выздоровела, все жилы она из нее вытянула,— не знала Приська отдыха ни днем, ни ночью... Молчит она, а Хивря знай ее отделывает:

    — А когда волю объявили, кто, как не Грицько, помог вам построиться? Он и на сохи лесу дал и на стропила. Хоть и не свой лес — панский, а все же другой не дал бы. А на решетник уж своего хворосту дал... Забыла?

     — Что ж делать, Хивря? — тихо всхлипывая, начала Приська.— Я помню, как вы нам помогли. Спасибо вам. Но пожалейте и вы меня: праздник идет, годовой праздник... А у меня ничего нет. Ведь эти два рубля — последние, вся надежда на них.

    — Где же их взять, если нету? Займи у кого-нибудь,— советует Хивря.

    — Кто же мне даст? — уже не сдержавшись, заплакала Приська.

    — Ну, чего вы разгалделись? — грозно крикнул Грицько.— Языком тут треплют! Она грозится в суд подать... Ну и пускай идет, пускай подает... Больно я ее суда испугался, куда там!.. Нечего тут сидеть и нюни распускать. Ступай — подавай в суд!

     Приська поняла, что ее гонят. Пока Грицько не рассердился, не очень груб, а рассердится, так и в самом деле выгонит взашей. А долго ли ему рассердиться?

     — Бог с вами! — утирая слезы, промолвила Приська.— Не хотите отдавать, сами пользуйтесь! Вам они больше нужны. Где уж мне судиться с вами? И, понурившись, она вышла из хаты.

    — Так я и знал, что придет чертова кукла! — бросил вслед ей Грицько.

    — Походит-походит, да и перестанет,— ответила Хивря. — Лучше мне платок купить к празднику.

    Вся во власти тяжелых дум, подавленная неудачами, кровно обиженная попреками, Приська скорым шагом шла домой; сердце у нее болело, слезы катились из глаз. Что теперь делать? идти жаловаться старшине?— Она уже жаловалась ему, а какой толк из этого вышел?.. Все они друг дружки держатся, как черт болота; все одним миром мазаны...

    Мрачная, унылая, пришла она домой. Христя встретила ее веселенькая.

    — Куда это вы, мамочка, ходили, отчего так замешкались? Жду, жду — не дождусь вас!

    Приська, не отвечая дочери, опустилась, тяжело дыша, на нары.

    — А вы и не видите, что я в новых сапожках? — щебечет Христя.— Поглядите, как раз впору, будто на заказ сделаны... Других таких во всем селе не найдешь: из юфти, не из конятины. Да поглядите же!

    Приська поглядела; от досады у нее кольнуло в сердце.

    — Уже успела напялить! Уже шататься в них собралась? Хватит, сними да положи на место... Пока новые, больше дадут за них.

    — Как? Разве вы хотите продать их? — обеспокоилась Христя.

    Приська молчала.

    — Ведь отец мне их купил... Старые совсем уже растоптались, расползлись... скоро дыры будут,— снимая сапожки, бормотала Христя.

    Как радовалось еще совсем недавно ее сердце, когда она примерила их и они так ловко охватили ногу: хоть маленькие, а не жали нигде!.. «Пусть теперь Горпина спрячется со своими, хоть у нее и на заказ сделаны»,— думала она, представляя себе, как все удивятся, когда она на праздник наденет их, как все будут завидовать ей!.. А вот мать пришла и, когда она показалась ей в них, тут же велела снять,— продавать думает... Жало огорчения вонзилось в сердце Христи, веселые мысли омрачились, досада и слезы затуманили их.

    — С какой стати продавать? Это мои... Ну, старые продавайте. Зачем же было покупать, неужто для продажи? — твердит Христя.

    — Молчи! — крикнула Приська.— Хоть ты не досаждай мне, а то и так уже мне досадили.

    Христя, чуть не плача, сняла сапоги, поставила их в печурку и с досады села за работу. Приська, отдохнув и раздевшись, тоже села за прялку. Сидит Приська на пряслице, нить за нитью тянет, высучивает; Христя сорочку расшивает... Слышно, как у одной веретено жужжит, а у другой шуршит шитье. Приська над гребнем покачивается, Христя над сорочкой склонилась. Не от радостных мыслей покачивается одна, не от легких склонилась другая... В хате тоскливо, тихо, глухо... И некому нарушить эту тишину, некому развеять гнетущую тоску... Но чу, скрипнули двери в сенях. Ни Приська, ни Христя не подняли головы, не оглянулись. Кто к ним придет и зачем?

    — Здравствуйте! — раздался с порога молодой женский голос.

    — Тетка Одарка! Здравствуйте! — ответила первая Христя.

    — Здравствуй, Одарка!— глухо поздоровалась и Приська.

    — А я вхожу в сени, слышу — тихо; думаю, нет никого да так иду несмело. А они, вишь, сидят себе, пригорюнились.

    — Вот, как видишь: сидим, пригорюнились,— говорит Приська.

    — Мы недавно пообедали. Ребенок заснул, Карпо ушел из дому... Скучно одной. Пойду, думаю, проведаю тетушку Приську, как она там?

     — Спасибо тебе, Одарка, — вздыхая, благодарит Приська.— Только ты еще добра и приветлива, а то все люди, кажется, от нас отвернулись. Присаживайся, поговорим. Сегодня я в первый раз со двора уходила.

    — Где же вы были?

    — Где я только не была? И в волости, и у Супруненко.

    И Приська рассказала Одарке, куда и зачем она ходила и с чем вернулась домой.

    Печально лилась ее глухая речь; молча слушали ее Одарка и Христя; невесел был рассказ Приськи, невесело она его и кончила...

    — Такая меня, Одарка, досада взяла, такая на меня тоска напала!.. Христя плачет, а у меня так на сердце накипело, что и плакать не могу... Лучше мне в сыру землю лечь, чем терпеть такое.

    — Бог с вами, тетушка! уговаривает Приську Одарка.— У вас вон дочка, надо ее на ноги поставить, надо ее пристроить. Кто об ней без вас позаботится?

    — Добрые люди, Одарка, если они еще не перевелись; а нет — хуже не будет... Я весь век в людях жила — не пропала, как видишь; будет она себя соблюдать — и она проживет, а нет — ее дело... А мне довольно уж по белу свету мыкаться: глаза бы мои на него не глядели.

    Одарка, бабенка молодая и веселая, слушая эти нерадостные речи, и сама закручинилась, голову понурила.

    Чудилось ей, что это само горе глухо сетует, что не жилец на белом свете тот, кто плачется так на свое трудное житье. Еще, может, поплачется, еще, может, побормочет, да и замрет, захолодеет с горьким упреком на устах! «Такое наше житье-бытье, такая наша доля!» — думает она, глубоко вздыхая... А Христя еще ниже склонилась, еще больше согнулась над шитьем. Одна Приська не перестает, не умолкает...

    — Какое оно, наше житье, Одарка, стоит ли жалеть о нем? Одни горькие слезы, людские попреки, нужда да бедность... Вон праздник идет, другие рады празднику, рады погулять и отдохнуть, а нам чего радоваться? Чем его встречать, как провожать?.. Ни взвара, ни рыбы нет на сочельник; колбасы на разговенье не на что купить. Думала, Грицько хоть рубль отдаст; нету, говорит, а ведь я знаю, что есть... Что ж делать? Новые сапоги старик купил Христе: тешилось дитя обновкою, а теперь придется их продать или в заклад отнести... Вот тебе и радость!

    И Приська заплакала. Вслед за матерью захлипала и Христя.

    — Ну, будет, не плачьте, послушайте, что я вам скажу,— начала Одарка. — Какая вам рыба нужна? Соленая? Завтра или послезавтра Карпо поедет в город, я ему дам своих денег, скажу — вы дали. Пускай купит. А вы отдадите.

    — Одарка, голубушка! — воскликнула Приська.— Бог тебе отплатит за твое добро!

    — Погодите, не перебивайте,— снова начала Одарка.— На сколько вам рыбы? На двугривенный или на пятиалтынный?

    — Хватит и на пятиалтынный.

    — Ну, ладно. А взвар у меня есть. Фасоли или гороху нужно будет — берите сколько угодно; у нас все равно никто не ест, а вам, может, пригодится для пирогов. Пускай Христя пойдет со мной, а то мне пора,— ребенок уж, верно, проснулся,— и возьмет, сколько нужно.

    Идя следом за Одаркой, Христя чуть не молилась на нее.

    — Спасибо вам, тетенька, большое спасибо! Будто я свет опять, увидала: теперь мать не продаст сапожки. А то подумайте, праздник идет, старые сапоги совсем растоптались, а новые она задумала продать. Как сказала мать: сними да положи на место — пока новые, больше дадут за них, такая меня досада взяла, так слезы и полились. Так сердце и забилось... Другие ради праздника все новое справляют, а мне купили сапожки, да и те отнимают! — щебетала Христя.

    Слушая эту веселую болтовню Христи, вспомнила Одарка свое девичество, свои молодые годы. Так и она когда-то тешилась всякой обновой. А теперь? «Пустое все это,— думалось ей,— пустое... Все пройдет, позабудется, когда жизнь заглянет в глаза своим суровым оком... Куда и радость денется, куда денутся веселые мысли?.. А счастливая пора, как подумаешь, и горе ненадолго, и слезы на час...» И Одарка радовалась, слушая, как щебечет Христя.

    Не меньше радовалась и Приська, сидя одна в хате... С души будто камень свалился, слезы унялись. Мысли в голове бродят легкие такие... «Как говорится, лишь бы добрый человек нашелся... как говорится...» — шепчет про себя Приська.

    4

    Приближались святки, настал сочельник. Спасибо, Одарка Здориха помогла Приське не как-нибудь его встретить: и кушанья вволю, и пирогов, и даже восьмушка водки куплена. Всего понемножку найдется, да некому есть, некому пить, некого поздравить. Откусит Приська пирога, а сама вспомнит Пилипа и заплачет... Пойдет ли еда на ум, когда слезы катятся из глаз?.. Глядя на Приську, и Христя плачет. Не ели, а больше плакали они в сочельник за ужином и невеселые легли спать.

    Настало рождество. Пока они в церковь собирались, наряжались, пока в церкви стояли, молились, и им казалось, что праздник. День выдался погожий, солнечный; льется свет с неба, отражается в снегу, покрывшем землю, столько света, что глазам больно; и не очень холодно: морозец, но не сильный... Во дворах, на улицах, около церкви народ кишмя кишит, да все наряжены по-праздничному, все чистые, умытые... Видно по людям, что праздник, да и в воздухе, согретом солнечным светом, дышится как-то легче, сердце не надрывается от муки; на душе — радость и мир... Радуются вместе с другими и Приська с Христей. Приська в церкви стоит, молится; а Христя с девушками на погосте вертится, щебечет. Она так давно не виделась с подружками: после Николы не выходила ни на посиделки, ни на супрядки; чуть не три недели сиднем сидела около матери. Девушки оглядывают ее, хвалят ленты, монисто, серьги, любуются на сапожки, рассказывают обо всем, что случилось без нее на посиделках: и о том, как черномазая Ивга поругалась с Тимофеем и ходила к ворожее, чтобы та помирила их, и о том, как Федор каждый день допытывался на посиделках, не видал ли кто ее, Христи?

    — Он тебя крепко любит, хоть отец и бранит его за это,— сказала Горпина Педько, Христина подружка, высокая светлорусая девка, первая хохотунья на селе.

    — А мне-то что? — ответила Христя.

    — Помянули волка, а волк тут! — с хохотом крикнула Горпина.

    Христя оглянулась. Прямо к кучке девушек шел высокий белокурый хлопец, в синем суконном кафтане, подпоясанном хорошим коломянковым кушаком, в серой шапке решетиловских смушек. Это был Федор Супруненко.

    — Здравствуйте! С праздником! — поздоровался он, подходя к кучке девушек.

    — Здравствуйте! — ответили другие девушки, а Христя промолчала.

    Пока хлопец здоровался с девушками, она постояла немного, отошла в сторону, а потом и вовсе ушла в церковь. Федор угрюмо послушал, как хихикают и шепчутся девушки, и, не сказав никому ни слова, тихо пошел за церковь. Девушки проводили его веселым хохотом; Федор не оглядывался, не прислушивался...

    — Околдуй так вот хлопца, да и води за собой на веревочке,— сказала низенькая веснушчатая Педоря.

    — Вольно ему, дураку, самому на глаза лезть! — ответила Горпина.— Христя от него прочь бежит, а он пристал, как репей.

    — Что вы тут обо мне болтаете? — спросила Христя, снова возвращаясь к кучке девушек.

    — Да это Педоря тебе завидует, что Федор не за нею увязался,— засмеялась Горпина.

    — Он скоро, как собачонка, будет за всеми бегать,— хмуро ответила Христя.

    — Дурь такая найдет! — шутит Горпина.— Вот бы сразу на всех хлопцев.

    — Что бы тогда было? — спросил кто-то.

    — Может, наша черномазая Ивга скорее вышла бы замуж,— пошутила Горпина.— А то пришла в церковь богу молиться, да увидела Тимофея... Он от нее бежать, по пояс в снег провалился, а она за ним — наперерез. Догнала его в закоулке, между деревом и оградой, так там по сию пору и торчат.

    — Богу молятся?..— опросил кто-то. Раздался неудержимый хохот.

    — Да тише, будет вам... а то еще батюшка в церкви услышит,— останавливает кто-то девушек.

    — Батюшка — это ничего,— говорит Горпина,— а вот старый дьячок услышит, да заставит подпевать,— вот это беда будет!

     Девушки катаются со смеху от шуток Горпины, а та трещит без умолку. Глядя на девушек, смеется и Христя. Да и как не смеяться, когда Горпииа, кажется, и мертвого расшевелит.

    Время идет быстро, весело. Христя и не вспомнилась, как из церкви вышли, как мать, дернув ее за рукав, сказала: «Пора домой!»

    — Смотри же, Христя, крикнула Горпина,— я за тобой забегу: пойдем колядовать.

    Вернулись Приська и Христя домой, да лучше бы не возвращались!.. У Христи еще стоит в ушах смех девушек, их веселые шутки да прибаутки... а в хате тихо, тоскливо, мать такая хмурая. Сели разговляться, а Приська — в слезы.

    Весело проходят праздники у счастливых да богатых, а когда человек убит горем, когда сердце его терзает тоска — так и праздник не в праздник. Время ползет, как калека безногий, горе и печаль, как змея, клубком свились в сердце, безотрадные мысли роятся в голове. В будень хоть привычные заботы разгонят их, а в праздник нет им запрета — простор им, раздолье. И радость случилась, все равно и она пробудит тяжелое воспоминание: вот как оно было когда-то, вот как когда-то радовались, а сейчас?.. Миновались радости, никогда не воротятся... Плачет человек горькими слезами. Плакала и Приська.

    После обеда забежала на минутку Одарка Здориха. Молодая, здоровая, она, как пташка, всю хату наполнила щебетом и, как пташка, умчалась прочь.

    «Счастливая, здоровая,— думалось Приське.— А тут ни счастья нет, ни здоровья...»

    Она прилегла отдохнуть, но ей не спалось.

    Христя тоже скучает, места себе не находит. Посидит в хате, поглядит на мать, грустную, молчаливую, и побежит на улицу, на людей поглазеть, которые снуют то парами, то поодиночке: одни в гости, другие из гостей... Откуда-то издалека слышна девичья песня, доносятся громкие голоса парней... Вот бы туда побежать, оглянуться не успеешь, как время пролетит,— да мать не пускает. Еще хорошо, что колядовать обещала пустить, а то давно ли говорила: «Чего ты пойдешь? Пристало ли тебе идти туда? Такое горе, а у тебя уж песни да шутки на уме...» Эти недосказанные слова как тупым ножом ранили сердце Христи: тайно, скрытно напоминали они ей о смерти отца, об их сиротской доле... Слышались ей людские попреки: вот не успели еще отца схоронить, а уже вышла горланить!.. Печальной и постылой кажется ей и девичья песня. Но тут, как назло, до слуха ее доносится волна звонких голосов, льется знакомая, любимая песня, звенит в ее сердце, Христю так и подмывает запеть, подхватить эту песню. Девушка отворачивается, чтобы не слышать звонких голосов, прислушивается к говору тех, кто, нагулявшись, уже плетется домой и вслух выкладывает свои заветные мысли... А пройдут люди — и Христе опять скучно. «Господи! Хоть бы скорее кончался день!» — жалуется она, идя в хату.

    Под вечер Горпина забежала за Христей.

    — Скорее, Христя, одевайся: наши уже все в сборе!

    — Куда это? — спрашивает Приська.

    — Колядовать, мама.

    — Ты бы, дочка, лучше не ходила.

    Христя поглядела на Горпину.

    — Тетенька, голубушка,— затрещала та,— пустите ее. Пусть она хоть немножко проветрится. Поглядите, на что она стала похожа.

    Приська только рукой махнула.

    — Ладно, ступай... Что с вами поделаешь. Не балуйся только там.

    Подружки, обрадовавшись, взялись за руки и не пошли, побежали со двора.

    Приська осталась одна. Томительно и тяжело ей в своей хате, невеселые мысли лезут в голову. Она вышла прогуляться по двору.

    Смеркалось. Голоса маленьких славильщиков уже звенели по деревне; народ возвращался из гостей по домам; слышался быстрый женский говор, низкие мужские голоса. Зашумела, заволновалась деревня перед вечером, будто знала она, что скоро спустится ночь и всех успокоит, и спешила наговориться: там свиней сзывали кормить; там скотина ревела в загоне, бабы сновали во дворах с подойниками. «Суетятся люди, а мне и суетиться нечего, не о чем хлопотать»,— думала Приська, выходя на улицу. Одарка стояла у своих ворот, и смотрела на улицу.

    — Здравствуйте, тетенька! — крикнула она Приське.— Вышли проветриться?

    — Да вот как видишь... Христя пошла колядовать, а мне от скуки в хате не сидится. Пойду, думаю, хоть на людей погляжу.

    — Вы бы, тетенька, зашли к нам посидеть. Карпо как ушел куда-то после обеда, так и по сию пору нет его. Ребятишки в хате сидят, беспокоятся: куда отец девался? Вот я и вышла поглядеть. Видно, где-то замешкался... Заходите к нам, тетенька! Николка так по вас скучает. Все допытывается: «Отчего это, мама, бабуся к нам не заходит?»

    — Спасибо, Одарка. Я бы зашла, да хату не на кого оставить.

    — А вы заприте хату. Ну, кто к вам придет? Пойдемте, тетенька, посидим, потолкуем.

    Приська не заставила себя ждать. Хату запереть было нечем; хорошо хоть сундук на замке, а то еще хату запирать! Да и от кого? В селе все свои люди, знакомые наперечет, все на виду, а чужой? Кто чужой забредет теперь в село? Закрутила Приська щеколду прутом — и вся недолга. Ребятишки неописуемо обрадовались старой Приське.

    — Бабуся, бабуся идет! Бабуся пришла! — закричал обрадованный Николка и полез к Приське на руки.

    — Ба-ба, ба-ба-ба...— лепетала маленькая Оленка, протягивая Приське ручонки.

    Дети очень любили Приську. Она как-то умела с ними обходиться; принесет кусочек хлебца: «Это, скажет, я у зайца отняла». И ребятишки черствый хлеб иной раз уплетают, как сладкий медовый пряник. И на этот раз Приська захватила два пирожка с фасолью, и ребятишки, обрадовавшись гостинцу, принялись их уминать. Одарка сама обрадовалась не меньше: во-первых, дети угомонились и перестали спрашивать об отце, во-вторых, самой есть с кем словом перемолвиться, поболтать.

    Завязался разговор. Одарка вспоминала свою жизнь, Приська свою. Невеселый это был разговор; однако они и не заметили, как стемнело. Дети наигрались и захотели спать. Приська собралась было домой, но Одарка не пустила.

    — Посидите, тетенька. Потолкуем еще. Я колбасы разогрею, закусим, а тем временем, может, и Карпо придет.

    У Приськи сердце чего-то заныло, когда Одарка вспомнила про Карпа. Чего? Вспомнился ей Пилип, которого приходилось ей поджидать вот так, как теперь поджидает Одарка Карпа... Никогда уж ей Пилипа не дождаться! Сердце у Приськи мучительно сжалось.

    Одарка мигом разогрела колбасу да еще яичницу поджарила и попросила Приську закусить. Не успела Приська поднести ко рту кусок колбасы, как за дверью послышался шорох.

    — Это, верно, Карпо,— сказала Одарка и не ошиблась. Это и в самом деле был Карпо.

    Карпо — еще молодой мужик, приземистый, широкоплечий, костистый; голова у него большая, круглая, как тыква, глаза серые, всегда ясные, спокойные; кажется, никакое горе никогда не туманило их. И голос у него ровный, и вид всегда добродушный, всегда довольный.

    — Здравствуйте, тетушка! — поздоровался он.— Сколько лет, сколько зим! Давно, давно не заглядывали вы в мою хату. Я уж Одарку бранил, может, говорю, чем рассердила?

    — Бог с тобой, Карпо! Разве у тебя Одарка такая, как другие? Только с нею и отведешь душу. А что не заходила я к вам, так ты сам хорошо знаешь почему. Такое наше счастье, что и на людях бывать неохота, все бы дома сидел, похоронил бы себя заживо... Да уж и впрямь бы сразу-то похоронили, оно, может, лучше было бы!

    — Господь с вами! Я вот сейчас все вас отстаивал, распинался за вас,— сказал Карпо.

    Приська широко раскрытыми глазами уставилась на Карпа.

    — Что случилось? — спросила за нее Одарка.

    — Да пока еще ничего. Дурак Грицько. Чего это он на вас взъелся?

    — Супруненко? — догадалась Приська.— И сама не знаю. Ни в чем я не повинна! Так нет же, поедом ест... Видно, уж так он меня ненавидит. Если уж пристанет, так как репей к кожуху. Знай, точит, как шашель дерево, как ржа железо.

    — Еще при панщине привык над людьми измываться, так и по сию пору от своего обычая не отстанет,— ввернула Одарка.

    — Ну и человек! Ни бога не боится, ни людей не стыдится! Теперь вон куда гнет,— чтобы землю у вас отобрать... Захожу я в шинок, а он сидит с нашими мироедами: Горобцом, Вербой и Маленьким. Сидят, пьют. Грицько, как увидел, что я зашел, сразу ко мне: «Вот, Карпо, о твоей соседке толкуем.» — «О какой соседке?» — спрашиваю. «Да о какой же, о Приське, конечно».— «А в чем дело?» — спрашиваю. «Ты бы, говорит, не согласился взять на себя ее землю?» — «Это зачем?» — говорю. «Как зачем?» И давай доказывать, что если не отобрать у вас землю, то и земля за вами останется и платить за вас другим придется. «А чем же она жить будет, спрашиваю, если землю у нее отобрать?» — «Проживет, вон какая гладкая! Больна она, что ли? Да и дочка у нее, как кобыла, хоть сейчас в телегу запрягай! С хлопцами небось умеет ржать, а дела не делает».— «Никто, говорю, не ведает, как бедный обедает! А я хорошо знаю, что с той поры, как не стало Пилипа, несладкое у Приськи житье. Да еще если землю отнять у нее, так это впору по миру идти...» Как подскочит мой Грицько, как гаркнет: «Так и ты с нею заодно? Ну, хорошо же! Мы порешили тут эту землю тебе отдать, не хочешь, я сам возьму. Платить, буду, так хоть буду знать, за что».— «Это еще, говорю, как мир скажет».— «Мир?! А ты знаешь, что твой мир у нас в руках? Вот тут, в кулаке сидит! Захотим — дадим жить, захотим — задавим. Что твой мир? Да он у Панаса вот,— показывает на Горобца,— в ногах должен валяться и благодарить за то, что Панас подушное все до копеечки заплатил. Пять сотенных сразу выложил. А когда вы, чертова голытьба, отдадите? Свои денежки сразу выложи, а с вас по копейке собирай да отдавай... Уж коли на то пошло, так мы твой мир в холодную запрем, пускай там зубами пощелкает!..» Как насел он на меня, куда тебе! Будь ты, думаю, неладен!.. Схватил я шапку да из шинка прямехонько домой.

     Чем больше слушала Приська Карпа, тем ниже клонила голову. Как, отобрать у нее землю? Кто же отберет? Да и как это можно? А она с чем останется? Ей что, с голоду пропадать?

     Тяжелые, нерадостные мысли сверлили ей голову, одна больнее другой язвили ей сердце, черными тучами окутывали душу. Она села за стол закусить; половина пирога застыла у нее в руках, а крошечный кусочек камнем лежал во рту на языке и не давал слово вымолвить.

    — Не горюйте, тетушка! — утешает Карпо.— Пускай они только сунутся... Я первый шум подниму. Мир не послушает их, живоглотов. Им хорошо — надрали денег с нашего брата, богатеют; а мы знаем, каково жить на свете, когда человек гол как сокол... Не послушает их мир. Никогда! Что это они с пьяных глаз думают с миром расправиться. Как же можно так с народом жить? Поглядим, чья возьмет! Их трое, а нас — сотня! Пусть не трогают, коли хотят в мире жить... Не горюйте!

    Не слушает Приська его речей, не доходят до нее слова утешения. Перед ее взором Грицько с его угрозами. Силен Грицько; захочет, так поставит на своем, захочет со свету сжить, так сживет.

    Встала Приська из-за стола, как смерть, желтая, как тень, темная, попрощалась и ушла домой.

    Еще тяжелей, еще черней думы обуяли Приську в ее хате, мучат они старую голову, печалят и без того истомленное сердце. Она одна в хате, Христи нет. Каганец горит на печи, маленький фитилек едва тлеет в рыжиковом масле, легкие тени скользят по серым от сырости стенам, по закопченному потолку... Старая голова Приськи клонится на грудь, а перед глазами вся ее горькая вдовья доля: бедность, нужда, напасти... От нежданного горя не вопит Приська в безысходной тоске, жгучие слезы не заливают ей исхудалое лицо, леденит ей сердце тоска немая, безгласная, зеленит ей старое, желтое лицо, горькою полынью поит душу и сердце... «Вот тебе и праздник! В этот день, говорят, когда-то Христос родился, новая жизнь началась... а для меня — новое горюшко!» — думалось Приське.

    5

    Где же Христя замешкалась? Отчего не придет утешить старуху мать, разделить с нею лютую скорбь?

    Христя рада, что вырвалась... Бегает с девушками по селу от двора ко двору, от хаты к хате. Холодная рождественская ночь не мешает молодежи, только заставляет бегать резвей. Скрипят быстрые шаги по белому снегу; молодая кровь греет, разгораясь, заливает румянцем лицо; шум и гам раздается на опустевших улицах; со всех концов села доносятся колядки... Сердце Христи бьется радостно и весело, глаза сверкают, будто звезды в холодном небе. Как шагнула Христя за калитку своего двора, позабылось горе, что туманило их, словно камень свалился с души.

    — Эх, и зальюсь я песней сегодня! — говорила она Горпине.— Долго я терпела, да, наконец, вырвалась... Нехорошие вы, девушки, хоть бы одна зашла проведать, рассказать, что на селе творится, что у вас слышно? — щебетала Христя, торопясь с подружкой на сбор к матушке-хозяйке посиделок.

    Посиделочная матушка, старая Вовчиха, радостно встретила Христю.

    — Здравствуй, дочка! Давненько ты у нас не была! И пост прошел — не приходила.... Стыдно, девушка! Беда у вас случилась... Так с кем она не случается? День мой — век мой: сегодня жив-здоров, а завтра, смотришь, и кончился. Все мы под богом ходим. Его святая воля!.. Дай-ка, я погляжу на тебя. Пойдем поближе к свету.

    И старая, с крючковатым, как у совы, носом Вовчиха стала вертеть Христю, заглядывать ей в лицо, в глаза.

    — Похудела, девушка, подурнела... С горя? Ничего: ты молода — переживешь... А тут у меня от хлопцев отбою нет, всё спрашивают, отчего, тетушка, да почему Христя к вам не приходит? Подите, говорю, сами узнайте. И сегодня забегал один... будет ли хоть Христя колядовать?

    — Я знаю кто забегал, — вмешалась Горпина.

    — Нет, не знаешь.

    — Так скажи, кто? — спросила Христя.

    — Ага, хочется знать, хочется? А вот и не скажу за то, что не приходила.

    — Как же было ходить? — оправдывалась Христя.— И грех, и мать не пускает.

    — Экий грех, подумаешь... А у матери спроси, разве она не была молодой?

    В хату, запыхавшись, вбежало несколько девушек, и разговор оборвался.

    — Глянь! Они уже здесь; а мы, глупые, за ними бегали. Прибегаем к Горпине, говорят, пошла к Христе. Приходим к Христе, а у нее хата заперта. Поцеловала Химка прут в щеколде, да и назад вернулась.

    — Врешь! Сама поцеловала, а на других сваливаешь,— отрезала Химка.

    — Да это Маруся целовала,— прибавила третья девушка, совсем еще подросток, показывая на свою старшую сестру.

    Маруся только надула губы. Девичий гомон на минуту замолк.

    — Много еще не пришло? — спросила Горпина, оглядывая кучку девушек.— Ониськи нет да Ивги. Знаете что? Пока они придут, давайте заколядуем матушке!

    — Давайте, давайте! — подхватили остальные. Горпина выбежала вперед.

    — Благословите колядовать! — крикнула она.

    — Колядуйте! — ответила Вовчиха.

    Девушки стали в круг; одни спрашивали: «Какую?», другие откашливались. Горпина начала...

    Голос ее зычно разнесся по хате, словно громко зазвенела струна или колокол ударил... Казалось, монашка скликает товарок на молитву. Все притихли, слушая запев. Но вот хор дружно подхватил:

    Славен еси,

    Ой, славен еси,

    Наш милый боже,

    На небеси!

    И снова запев, и снова «славен»... Колядка была длинная-предлинная. К концу ее подоспели и опоздавшие: коротышка Ониська и толстуха Ивга.

    — Насилу вырвались! — оправдывалась Ивга.— Забегаем к одной — вон туда, говорят, пошла; к другой — на другой конец. Как пошли искать, как пошли бегать,— насилу допытались. А тут идем к вам — хлопцы встречают. Куда, девушки, чешете? Мы от них, а они — за нами... Насилу убежали!

    —А Тимофея так уж будто и не видала? — с улыбкой спросила Горпина.

    Широкое смуглое лицо Ивги еще больше потемнело; глаза сверкнули.

    —Пускай он тебе на шею повесится! — сердито ответила Ивга.

    — Тьфу, глупая! Я шучу, а она — и в самом деле, — оправдывалась Горпина.

    — Того и гляди, поругаются... А ведь — грех! — вмешалась Вовчиха.— Свои, да ссоритесь... ай-ай-ай! — И старуха покачала седой головой.

    — А чего она мне колет глаза Тимофеем? — не унимается Ивга.

    — Да будет тебе, Ивга! — вмешалось несколько девушек.

    — Будет вам спорить; пора собираться! — подхватили другие.

    — Пора, пора... Прощайте, матушка.

    — С богом, дети, счастливо. А колядку пропивать — ко мне.

    — К вам? к вам! — И все гурьбой повалили из хаты.

    Ночь ясная, морозная. Высоко в чистом небе плывет-горит полумесяц; вокруг него звезды столпились: как рой около матки, как колобки около доброй краюхи хлеба, так расплясались и рассверкались они вокруг полумесяца; а он, обрадовавшись, так рассветился на небе, так расцветил всю землю,— горит на снегу то сизым, то зеленым, то красным, то оранжевым огнем,— будто кто дорогое монисто разбросал по земле. Тихо, холодно, морозный воздух застыл, не шелохнется, только давит холодом, так что дыхание спирает в груди, так что на месте не устоишь. Скрип, треск слышен по селу, шум, гам... Тут скрипит десяток ног, перебегая улицу, около хаты слышится: «Благословите колядовать!», а там, с дальнего конца, доносится уже и сама колядка... Стайка высоких голосов летит над селом, будит неподвижный холодный воздух, веселит кривые улицы, дразнит собак во дворах... Живет, гуляет Марьяновка! Свет горит в каждой хате; у всякого гости, а не гости — так просто праздник.

    Девушки, выбежав со двора Вовчихи, разбились на несколько кучек. Горпина и Христя вместе.

    — На кого это мать намекала? — спросила Христя.

    — На кого? Известно, на Федора! — ответила та и отбежала к другим.

    Христя немного отстала. «Неужели Федор так тоскует по мне? — думала она.— Спрашивал, буду ли я? Погоди, встречу я тебя где-нибудь, уж я правду-то выведаю, да и за нос тебя повожу!.. Коли говорит твой отец, что я тебя с ума свела, так пусть же не зря говорит!» — грозилась Христя. У нее так хорошо, так радостно на душе, так легко на сердце... И по ней кто-то сохнет, и ее кто-то любит... Она так не сделает, как сделала черномазая Ивга, да еще сердится, когда ей намекают на Тимофея. Нет, она не даст взять себя в руки, а сама его приберет к рукам. Христя улыбнулась, раздумывая, что бы такое сделать Федору, когда он ей повстречается? На нее напала та девичья шаловливость, какой она давно уже не знавала.

     — Что, девушки, будем колядовать у Супруненко или мимо пройдем? — спросила она, догоняя подруг.

     — Будем. Почему же не зайти? Обойдем этот край, а тогда пойдем на другой.

    — Вы ступайте, а я не пойду,— сказала Христя.

    — Это почему?

    — Боишься, что Грицько по шее даст? — съязвила Ивга.

    — А ты поди, поди?.. Как бы самое взашей не вытолкали.

    — А меня за что?

    — За то же, за что и меня.

    — Да ведь ты, говорят, его Федора причаровала,— болтает Ивга.

    — Чего не наговорят. Вот и про тебя говорят.

    — Что про меня говорят?

    — Всего не переслушаешь,— ответила Христя, чтобы не заводить ссоры.

    А тут из-за амбара и хата Супруненко выглянула. Девушки подошли к воротам.

    — Ну, пойдем! — крикнула Горпина.

    — А если и в самом деле по шее даст да еще собаку натравит? От него всего можно ждать. Да гляньте, уже, верно, спать легли — света не видно,— сказала одна из девушек.

    — Слепая, что ли! — крикнула Горпина.— Вон светится.

    Девушки влезли на тын.

    — Светится, правда, светится!

    — Заходи! — скомандовала Горпина и вбежала во двор. На привязи около амбара залаяла здоровенная пестрая собака.

    — Вот разбрехалась! Хозяин почище тебя, и то не брешет! — сказала Маруся, спеша за Горпиной.

    Остальные захохотали и тоже пустились бегом. Передние уже были под окном, а задние все еще толкались у калитки, выламывали палку из тына.

    — Благословите колядовать! — крикнула Горпина, заглядывая в окно. Оно замерзло, и, кроме желтого пятна от света, ничего не было видно.

    — Благословите колядовать! — не дождавшись ответа, крикнула еще раз Горпина.

    — Кто там? — донесся из хаты голос.

    — С колядой пришли. Благословите колядовать.

    — Я вот вам поколядую! Чертовы дети! Нет чтобы спать, ходят тут под чужими окнами да собак дразнят.

    Несколько девушек расхохотались, другие пустились наутек; осталась Горпина с тремя девушками.

    — Да замолчите вы! — крикнула Горпина, прислушиваясь к шуму в хате.

    — Я вот сейчас! Погодите немного! — послышался голос Грицька.

    — О-о, вот видите, говорит: «погодите». Он-таки впустит нас,— ободряла Горпина девушек, которые тоже порывались бежать.

    Слышно было, как скрипнула дверь, кто-то завозился в сенях.

    Собака на привязи прямо из себя выходит! То вбок рванется, то вперед скакнет, веревка так и трещит.

    Сенная дверь отворилась, и высунулась кочерга... Девушки, завидев ее, давай бог ноги! — не заметили, как и на улице очутились; кто потрусливей, помчался вдоль улицы. Одна Христя стояла посреди дороги и заливалась хохотом.

    — А что, получили?

    — Я вас! Я вас, чертовы побирушки!..— кричал Грицько. — Бог дал праздник, нет чтобы, нагулявшись за день, отдыхать, ходят тут, горло дерут, добрым людям не дают покоя. Рябко, куси их!

    — Куси, Рябко, черта! — откликнулись девушки.

    — А что, получили? — кричала одна.

    — Так получили, что мешок прорвался! — отвечает другая.

    — Так получили, насилу ноги унесли! — прибавляет третья.

    — У такого богатея как раз получишь! — сердится Горпина.

    А черномазая Ивга передразнивает Горпину: «Благословите колядовать! Благословите колядовать!» — несется вдоль улицы ее крик.

    В это самое время Грицько спустил Рябка с цепи. Злая собака помчалась как ветер вдоль огорода и с пронзительным лаем прыгала на тын.

    — Тю-тю!— удирая, кричали девушки.

    — Благословите колядовать! — знай вопит Ивга.

    — Пошли к черту! Мне и Рябко заколядует,— басом крикнула Христя, передразнивая Грицька.

    Поднялся неудержимый хохот и, как буря, понесся по улице: «Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!»

    Девушки уж успели далеко отбежать от двора Грицька, уж успели в другую улицу повернуть, а всё хохотали: над забавной Христиной шуткой. Гулко и звонко отдавался веселый хохот в морозном воздухе, поднимая собак во дворах.

    От Супруненко свернули к богатому казаку Очкуру.

    Старая Очкуриха с почетом приняла дорогих гостей, варенухой угостила, пирогами накормила да вдобавок двугривенный дала. Подбодрившись и развеселившись, девушки вышли со двора Очкура и направились к батюшке. Там пришлось раз шесть колядовать: батюшке, матушке, детям батюшки. Хоть батюшка денег не дал, зато матушка вдоволь напоила и накормила; когда вышли, у кой-кого здорово шумело в голове. Ивга чуть не потеряла кныш, подаренный матушкой,— самая сильная, она была мехоношей. Пришлось ее сменить, девушки в шутку натерли снегом лицо черномазой подружке, чтобы та очувствовалась... Смех, хохот, шутки... и снова смех, хохот.

    Веселая пора — колядки. Недаром каждая девушка ждет не дождется их: и напоешься, и нагуляешься, и нахохочешься всласть...

    На Христю прямо как накатило: она не пропустила ни одного двора, чтобы, выйдя, не передразнить хозяев, не посмеяться над подругами, не растравить собак, постукивая палочкой о плетень.

    — Это ты, Христя, не к добру. Что-то с тобой случится,— говорили девушки.

    — Смотри, рыбы не налови ночью, а то уж очень что-то смеешься,— зло ввернула Ивга.

    — Нет у меня твоей повадки,— смеялась Христя.

    — А может, как вернешься домой, мать заругает,— предположила маленькая Приська.

    — Пусть ругает, зато нагуляюсь! — ответила Христя и снова стала смеяться.

    С противоположной улицы доносился говор парней.

    — Девушки! хлопцы... сказал кто-то.

    — Хлопцы-поганцы! Кто в шапке — оборванцы! — заорала Христя.

    — Тю!..— отозвались парни.

    — Тю-ю-ю! — крикнула Христя.

    — Христя! Не тронь: может, чужие! — сказала Горпина.

    — Ну и что ж, если чужие?..— И еще громче крикнула: — Тю-ю!

    — Трррр!..— пронесся вдоль улицы громкий и пронзительный крик. Христя хотела передразнить, но запнулась... За первым криком послышался второй, затем третий. На улице показалась целая ватага парней,— в длиннющих белых кожухах, в серых шапках, они шли в ряд поперек улицы, поскрипывая сапогами по снегу. Девушки бросились врассыпную.

    — Лови! Лови! — на всю улицу заорали хлопцы. Шум поднялся, беготня. Хлопцы ловили девушек, здоровались с ними, шутили. Все это были знакомые хлопцы, свои: Тимофей, Иван, Грицько, Онисько, Федор... Федор так и бросился к Христе.

    — Куда тебя несет, разиня? — крикнула та.

    — К тебе. А ты куда бежишь?

    — Чего мне бежать? Разве ты тоже такой, как твой отец? Пришли к нему колядовать, а он собаку науськал... Богачи, мироеды вы!

    — Христя! Не вспоминай мне про дом, не говори про отца. Да разве его люди не знают? — жалобно начал Федор.

    — А что он про меня говорит? И не грех такое плести?!

    — Ну и пусть себе говорит... Всего ведь не переслушаешь.

    — Не переслушаешь! Да есть ли у вас совесть? Постылые! — крикнула Христя и побежала к толпе девушек и парней. Федор, насупившись, потащился за нею.

    Там уже был установлен мир; хлопцы, сбившись в кучу с девушками, вели шутливый разговор.

    — Ну так как же, пойдем вместе колядовать? — спрашивали хлопцы.

    — Нет, не пойдем, мы вас не хотим. Больно вы кричите, — отнекивались девушки.

    — А вы нет?

    — Всё не так, как вы.

    — Ну еще бы. Того и гляди, перекричите.

    — Хоть мы и кричим, да вас не хотим. Сами пойдем.

    — А мы за вами. Куда вы — туда и мы.

    — А мы убежим.

    — А мы догоним.

    — Куда вам! Запутаетесь в полах да упадете.

    — Посмотрим.

    Спорили до тех пор, пока все не собрались. Это был всегдашний спор; на самом деле девушки были рады, что хлопцы с ними,— и веселее и спокойней: пьяный ли привяжется, собака ли кинется — есть кому отстоять, оборонить. Все вместе двинулись дальше, одни кучками, другие парами. Ивга так и прилипла к Тимофею, хотя тот больше разговаривал с другими девушками. Федор угрюмо плелся за Христей. Так целой ватагой и ходили по селу, забегая чуть не в каждый двор.

    Уже в других концах села стихли колядки, уже в редком оконце светился огонек, а наши девушки все еще бегали с хлопцами и искали, кому бы заколядовать.

    — Вы, девушки, у матери были?

    — Были.

    — Вишь, а мы не были.

    — Хороши, нечего сказать!

    — Пожалуй, она еще не спит. Пойдемте к ней.

    — Правда, пойдемте еще раз к матушке,— сказала Горпина.

    — Поздно будет. Вон уж месяц скоро закатится,— возразила Христя.

    — И пусть себе. Что мы, без него не найдем дороги? Коли боишься, проводим,— говорят хлопцы.

    Христя заупрямилась — назад отступает.

    — Христя не идет, так и мы не хотим! — упираются девушки.

    Два хлопца подбежали к Христе, взяли ее за руки и потащили за толпой.

    Месяц совсем спустился по небосклону, точно полкаравая, лежал над краем земли; из ясного и блестящего он стал мутно-красным; на небе только звезды мерцали да белый снег светился на земле. Не только люди, и собаки уже затихли; только на тех улицах, где проходили славильщики, еще слышался заливистый лай.

    Пока дошли до Вовчихи, месяц совсем закатился, хата Вовчихи стояла темная и хмурая.

    — Ведь вот говорила я, не надо идти, — мать уже спит, — сказала Христя.

    — Разве нельзя разбудить ее? — возразил Тимофей и направился во двор.

    — Тимофей! Тимофей! — кричали девушки.— Не буди! Вернись!

    Тимофей остановился. Хлопцы настаивали на том, чтобы разбудить мать, девушки говорили, что не нужно.

    — Пусть старушка хоть в праздник выспится. Мы и так не даем ей спать,— доказывали девушки.

    Хлопцы согласились, но все еще медлили.

    — Будет! Пора по домам,— сказала Ивга.— Ты идешь, Тимофей?

    Тимофей молчал.

    — Разве Тимофею с тобой по пути? — спросила Приська, дальняя родственница Тимофея.

    — А тебе какое дело? — окрысилась Ивга.

    — Я Христю провожу,— сказал Тимофей.

    — Я с тобой не хочу. Ступай с Ивгой,— возразила Христя.

    — Тимофей с Ивгой! — крикнули девушки.

    — Ладно! — согласились хлопцы.— Тимофей проводит Ивгу, Грицько — Марусю, Онисько — Горпину, Федор — Христю,— стали они распределять между собой девушек.

    — Становись, братцы!

    Подойдя к своим девушкам, хлопцы повернули с ними назад. Одним надо было идти налево, другим — направо, третьим — прямо. Горпине и Христе до церкви вместе, а там Христе до дому еще оставалось пройти большую площадь. Толпа разбилась, разделилась, и, прощаясь на ходу, хлопцы и девушки кучками разошлись в разные стороны.

    Горпина и Христя — бок о бок; рядом с ними по обе стороны хлопцы. Маленький Онисько в длинном кожухе, который едва не волочится по земле, смешит девушек: то шуточку отпустит, то коленце выкинет. Смех и веселая болтовня не затихают. Зато Федор, понурившись, бредет рядом с Христей, немой, молчаливый. Ему как будто и хорошо идти рядом с нею, но как будто и боязно; и самому хочется сказать что-нибудь, посмешить девушек, но пока он надумает, Онисько, глядишь, уже и рассмешил. До слез обидно Федору, что так он несмел и неловок. Недаром отец говорит — дурак. «Дурак и есть»,— думает, молча шагая, хлопец.

    Но вот и церковь показалась, чернеет в сером сумраке ночи; вокруг нее тихо, печально.

    — Что это мне так страшно,— вздрогнув, говорит Христя.— Ты, Горпина, уже дома, а мне еще всю площадь надо пройти. Может, ты проводишь меня?

    — Э, нет, сестрица: спать уже хочется. Да тебя вон Федор с Ониськом до самого дома доведут.

    — А зачем Онисько, я и сам провожу! — сказал Федор.

    Девушки попрощались, и разошлись. Онисько повернул за церковь и остановился.

    — Так ты, Федор, сам проводишь?

    — Да.

    — Тогда прощайте. Спокойной ночи!

    — Прощай. Спокойной ночи!

    Христя и Федор остались одни. Некоторое время они шли молча. Федор думал, что бы такое сказать Христе; Христя шагала молча, то и дело вздрагивая.

    — Ты, Христя, не озябла ли? — сообразил Федор.

    — Сама не знаю, что со мной: трясусь, как в лихорадке.

    — Если хочешь...— робко начал Федор,— у меня хороший кожух, длинный.

    — Что же ты, снимешь его, что ли? А сам в рубашке останешься?

    — У меня свита... А хочешь — полы широкие — полой прикрою.

    И он мгновенно расстегнул кожух.

    Христя улыбнулась. Федор увидел, как блеснули у нее глаза... Сердце у хлопца забилось... Он не помнил, как Христя очутилась у него под кожухом, бок о бок с ним. Ему так хорошо, тепло, радостно. Они молча шагают вдвоем.

    — Что, если бы твой отец увидал, как мы идем с тобой? — спросила Христя и засмеялась.

    — Христя! — воскликнул Федор, прижав ее к себе.

    — Ты не жми так,— ласково сказала Христя. Федор затрепетал.

    — Пока солнце светит,— начал он,— пока земля стоит... пока я сам не пропал,— не забуду я этого, Христя.

    Христя звонко засмеялась.

    — Чего это? — спросила она.

    У Федора дыхание захватило, сердце как огнем обожгло.

    — Ты смеешься, Христя... Тебе все равно,— снова начал он,— а я? я... Отец меня ругает: дурак, говорит. Я и сам чувствую, что сдурел... А тебе все равно, ты смеешься... Голубка моя! — тихо прошептал Федор, крепко прижимая Христю к сердцу.

    Она слышала, как неистово билось оно у хлопца, как горячее его дыхание жгло ей лицо.

    — Не балуй, Федор,— сурово сказала она.

    — Без тебя мне свет не мил и люди постылы! — крикнул он сквозь слезы.— Я не знаю, отчего мой отец не любит тебя... Да кого он любит? Все у него коли не дураки, так враги... И уродится же такой! — жаловался Федор.

    Христя тяжело вздохнула... Федор в самом деле любит ее, и крепко любит. «Грех сказать, чтобы он был непутевый. И красивый и добрый»,— думалось ей. Это была минута, когда откликнулось и сердце Христи. Искренний и жалобный голос Федора потревожил ее сердце. Они еще долго шли молча. Она чувствовала, как Федор все крепче и крепче обвивает рукой ее стан, прижимает ее к себе... Она не противилась. Ее плечо касалось его плеча, она слышала, как бьется его сердце,

    — Век бы так, Христя,— шептал он.— Умереть бы так.

    Они остановились. Христя молчала.

    — Вот уже и твой двор! — грустно промолвил Федор.— Господи, как скоро!

     Она вздохнула и откинула полу. Федор увидел ее лицо, бледное, задумчивое.

     — Спасибо, Федор,— тихо поблагодарила она.— Прощай.— И шагнула во двор.

    — Христя! — окликнул он ее.

    Она оглянулась. Федор бросился к ней.

    — Хоть одно слово... Милая моя, ненаглядная!

    Он обнял ее и хотел поцеловать. Христя рванулась и в мгновение ока очутилась за калиткой. Она сама не знала, отчего ей стало смешно-смешно... Раздался тихий смех.

    — Ты смеешься, Христя?.. Смеешься?.. — весь дрожа, спросил Федор.

    — Ступай уж,— сказала из-за калитки Христя.

    — Бог с тобой! — промолвил Федор и, как пьяный, повернул назад и пошел по площади.

    У Христи от жалости так сжалось сердце, что даже слезы выступили на глазах. Она уже хотела было позвать Федора, вернуть его, но не позвала. Опершись о ворота, она смотрела, как он уходит нетвердым шагом, утопая в сером сумраке ночи. Его белый кожух то блеснет, то снова исчезнет. Вот уж его совсем не видно, только слышен скрип шагов в тихом морозном воздухе. А там и шаги затихли.

    Христя еще постояла, огляделась кругом, посмотрела в небо на звезды... Тихо и ясно сверкают они. Христя тяжело и глубоко вздохнула и, понурившись, пошла в хату.

    6

    Грустно проходили праздничные дни, томительно тянулись долгие рождественские ночи, принося с собою и унося безотрадные думы. Одной только думы не уносили они из одурелой головы Приськи: как гвоздь, засела она у старухи в уме, сверлила душу и сердце. Что, если у нее и в самом деле отберут землю? Она даже подумать не может, что тогда будет с нею? Одна надежда у нее на землю, земля — ее добро, ее жизнь; без земли — голодная смерть! А Грицько такой. Уж если вздумал что сделать, непременно сделает. Карпо говорит: не унывайте,— за нас мир. Да что мир — сотня-другая бедноты? Что беднота поделает, коли богачи заупрямятся? Не даст мир отнять землю,— а богачам-то что? Берите, скажут, землю, только не ждите от нас никакой помощи. То мы так ли, этак ли миру служили, а с этой поры — моя хата с краю, я ничего не знаю!.. Каждый будь сам по себе. И пойдут у людей распри, раздоры. Да стоит ли из-за нее, безвестной Приськи, с ее безвестной нуждой, затевать такой спор? И мир скажет,— что нам эта Приська, чем она нам поможет, чего это мы за нее распинаемся? Мало ли нас и так пропадает... Господи! Как же быть без земли? Добро панам: у них ее не считано, не меряно, а у нас — и всего-то полосочка, а сколько глаз на нее зарится? Сколько рук к ней тянется? Всякому завладеть охота, потому что в земле — мужицкая сила! 1 [1 В черновом автографе романа после этих слов идет следующий текст, опущенный в печати, как и в главе 1, вероятно, по цензурным соображениям: «А у панов земля. И почему господь-бог так не дал, как у панов,— это дело другое. Паны только и знают, что пановать. Они сами на земле не трудятся, ее не обрабатывают, другие за них хребет гнут. Отчего же это так на свете? Отчего господь-бог так дал, что у тех, кому земля не нужна, ее не обойти, а у кого ее клочок, так на этот клочок сотня людей рот разевает. А не сделать ли царю или кому там еще так: отобрать землю у тех, кто сам на ней не трудится, да раздать тем, кто роется в ней,— сколько нужды на свете не стало бы, сколько слез бы высохло, сколько прибыло б достатка и счастья».]

    От этих дум голова идет кругом у Приськи, и думает она все об одном: что будет, если у нее отберут землю? Не умея отгадать, что же будет, она ропщет на людей, ропщет и на Карпа: зачем он загодя рассказал ей об этом? Может еще и не отберут, а отберут — так уж лучше бы сразу узнать, что нет у нее земли. Тогда бы она и раздумывать стала, что делать, как быть. А так, терпи вот теперь муку мученскую, жди нового горя... «Ну и жизнь! Лучше в сыру землю лечь, чем так жить!» — говорила она, со дня на день ожидая сельского схода, выглядывая, не идут ли звать ее.

    Прошла неделя. Настал новый год. Что-то ей принесет новый год? Сердце у нее тревожно билось. На третий день нового года с утра забежал Карпо и сказал, что после водосвятия сходка. «Может, и про вас будет разговор. Выходите,— прибавил он,— после обеда».

    «Идти или нет? — думала Приська.— Пойдешь, а вдруг обо мне не будет разговору,— скажут, чего пришла? А не пойти — решат без меня. Была бы я там — все бы за себя слово молвила».

    Позеленев от тревоги, Приська сновала по хате, не зная, что предпринять. Она припоминала все сны, которые снились ей за то время, как услышала она эту проклятую весть,— к добру они или к худу?.. Но и сны были, как жизнь,— страшные и невеселые: все ей снились покойники, виделась во сне новая беда... Что эти сны предвещают, что они сулят? Не отгадать ей своим умом, не постичь истомленной душой, наболевшим сердцем...

    Пришел день схода. Христя и обед пораньше сварила, чтобы мать не задерживать. Глядя на мать, она и сама приуныла и не знала, чем бы ее развеселить. Приська не обедала. Да и пойдет ли еда на ум, когда завтра, может, вовсе нечего будет есть? Понесла Приська в рот ложку каши, проглотила, не жуя, и подавилась. С тем и встала из-за стола.

    Крик и шум оглушил Приську на площади перед волостью, где собрался сход. Старшина, заседатели, писарь, староста стояли на крыльце и молча поглядывали на море шапок, колыхавшееся на площади. Люди сбивались кучками, громко говорили и снова расходились. Одни кричали: «Не хотим! где правда на свете?» Другие размахивали руками и вопили: «Не бывать по-вашему!» Всяк твердил свое, и на площади стоял такой гул, что не разберешь, кто чего хочет, кто за кого говорит. Приська, завидев кучку женщин, стоявших в стороне, подошла к ним. Тут были: Хвеська Лазорчишина, Килина Чип, Горпина Ткалиха, Марья Бубырка — все свои, знакомые.

    — Здравствуйте! — поздоровалась Приська.

    — Здравствуй. И ты, Приська, поглядеть пришла? — спросила Марья Бубырка, дебелая, краснощекая молодица.

    — Экое диво, подумаешь! — сказала Приська.— Куда мне, старой, глядеть на него, дело есть.

    — Что ж у тебя за дело?

    Приська рассказала. Молодицы переглянулись.

    — А мы вот,— пошутила Марья,— вышли поглядеть: Ткалиха — как ее мужа старшиной будут выбирать; Хвеська — с жалобой на своего — пусть посадят на неделю в холодную, чтобы знал, как ей бока обламывать; Килина — с жалобой на хлопцев, почему, мол, ее пятилетнюю дочку никто до сих пор не сватает.

    Женщины смеялись шуткам Марьи. Приська только подумала: «Молодые, здоровые, зажиточные. Чего же им не смеяться?» И с тяжелым вздохом она отошла от них.

    Она увидела Здора, который, собрав целую кучу народа, что-то горячо говорил и доказывал, увидела Супруненко, который, сдвинув шапку на затылок, кидался по площади от одной кучки к другой; тут встретился с Перепелицей и крикнул ему: «Смотри же!» — там бросил Васюте: «А вы поддержите!», там Кибцу, Маленькому... Он летал, как муха, и всякому бросал короткое словцо. Все молча кивали головами,— дескать, ладно! — и шли дальше либо оставались на месте.

    «Это, видно, обо мне разговор идет, видно, с моей землей Грицько что-то затевает. Господи! И какой же этот Грицько нехороший. Ну зачем ему моя земля? У самого столько, что люди исполу у него берут, так нет же, и на мою еще зарится. И уродится же такой человек лихой, и выдастся же такой лютый!» — Приська чуть не заплакала.

    — Ну, что, наговорились? — крикнул с крыльца старшина.— Давайте решать поскорей: дел еще много, а время уже позднее.

    В передних рядах что-то невнятно закричали; Приська не дослышала слов.

    — Так как же, за Омельком оставить? — спросил старшина.

    — За Омельком! За Омельком!

    — Пускай только ведро горелки за это поставит! — раздалось несколько голосов.

    — С какой стати? — крикнул Омелько Тхир, который держал при волости станцию.

    — Как это — с какой стати? Разве мало денег гребешь?

    — А разгон какой? Это не то что в Свинарской волости, куда становой в год всего раза три заглянет; а у нас куда ни поедет — все через Марьяновку. Вот и готовь тройку лошадей. В прошлом году пару загнали — вот тебе и прибыль! — оправдывался Омелько.

    Тут только до Приськи дошло, что говорят про станцию. Чтобы получше расслышать, она подошла поближе к крыльцу.

    — Так все согласны? За Омельком? — в третий раз кричит старшина.

    — Все! все... За ним!

    — Ну, а теперь поговорим про наделы. Кое-кто из хозяев умер, на других есть недоимки... Что делать, как мир рассудит?

    — Да кто же там? О ком толк?

    — Да прочитайте, Денис Петрович,— обратился старшина к писарю. Тот начал читать, а старшина стал за ним выкрикивать.

    — Кобыла Назар! Иван Швец! Данило Вернигора! Василь Воля! Пилип Притыка...

     Приська вся затряслась, услышав имя мужа. Холод пробежал по всему ее телу, и она, сама не зная кому и зачем, поклонилась. Народ, услышав выкрики старшины, стал подступать к крыльцу. Несколько мужиков, пробиваясь, толкнули Приську.

     — И чего еще тут эта баба мешается? — спросил рыжеусый, молодой мужик, вслед за другими поспешая вперед.

    Приська отошла в сторону и насторожила слух. Мир волновался, шумел, слышались шутки, смех. «И чего тут смеяться?— думала Приська.— Думает ли кто из них, что тут человеческая участь решается? Что тут жизнь могут отнять? Верно, нет. Иначе не смеялись бы так».

     Затем Приська услышала выкрики старшины, возгласы из толпы: «Отобрать! — «Не надо! Дать ему год отсрочки: не справится, тогда отобрать». Или: «Ребятишки у него маленькие, принять недоимку на мир».

    Но вот старшина крикнул:

    — Ну, а как с Пилипом Притыкой?

     — С Пилипом? — спросило несколько голосов.

    Приська замерла.

     — Отобрать! — крикнул первым Грицько; за ним кто-то другой... третий.

    У Приськи потемнело в глазах.

    — Погоди кричать — отобрать! — слышит Приська голос Карпа.— Это дело надо рассудить.

    Тут поднялся шум... Слов не слышно, слышит только Приська — кто-то бубнит, кто-то кричит: «А дочка? а сама?» И снова другой голос: «Врешь! богачи! привыкли только об себе думать, а другие с голоду пухни, подыхай!» Шум, гам и крик поднялся, какого еще не бывало. Мир снова разбился на кучки. В каждой кучке галдели мужики, в одной — погромче, в другой — потише. От кучки к кучке знай бегал Карпо и кричал: «Поддержите, братцы! Что это такое? Из-за проклятых богачей бедному человеку скоро дохнуть нельзя будет. Как это можно? Где это видано? Если б вы только на нее поглядели... да вон она!» — И Карпо, ухватив Приську за рукав, потащил ее к Грицьку.

    — Вот она гладкая! Вот она здоровая! — кричал Карпо Грицьку. — Погляди! Поглядите, люди добрые, вот она! Вот Приська! Может она сама работать?

    — У нее дочка вон какая гладкая! — кричит в свою очередь Грицько.— Пусть дочка идет в люди. Почему это другие в людях живут, а ей нельзя?

    — У нее одна дочка. Уйдет она в люди, так и в хате некому будет хозяйничать! — кричит Карпо.

    — Да замолчите вы! замолчите! Такой подняли шум — ничего не поймешь! — крикнул старшина.

    Мир понемногу затих.

    — Ну так как земля: остается за вдовой?

    — За нею! за нею! — заревело большинство.

     Грицько, красный как рак, махнул рукой и отошел в сторону. И вдруг, как ужаленный, снова рванулся вперед.

    — Ну, ладно. Земля, говорите, остается за нею. А подати кто будет платить? Кто отдаст выкупное?

    — Подати? Подати, известно, мир, а выкупное за землю — сама,— подсказал Карпо.

    — Ишь, матери ее черт! — заорал Грицько. И землю ей дай, да еще подати за нее плати.

    — Ты только черта не поминай, а то знаешь, кто лукавит, того черт задавит, как бы и тебя не задавил,— отвечает Карпо.

    — Где это видано? Как это можно? И подати плати и землю отдай.

    — Грицько правду говорит,— послышалось несколько голосов.— Раз землю берет, пускай и подати платит.

    — Люди добрые! — крикнул, подходя поближе, Карпо.— Постойте! Погодите!.. Как же так? Притыке приходилось только за одну душу платить: он ведь в ревизской сказке один. Другое дело, если б у него сын был, а то ведь он один. Теперь он умер,— кто же, как не мир, должен за него платить?

    — Врешь! Не умер, а околел! — крикнул Грицько.

    — Не помер Данило, болячка удавила! — сказал кто-то в толпе.

    Послышался смех. Грицько не унимался.

    — Все на мир да на мир. А что такое мир, как не мы? Кому приходится отдуваться, как не нам? — кричал он, надеясь доконать Приську не тем, так другим.

    Мир начал склоняться на сторону Грицька.

    — Да постойте, погодите! — снова кричит Карпо.— Она по закону не должна платить податей. Где это видано, чтобы вдова платила подати за покойного мужа? Откуда ей взять?

    — А земля? земля? — орет Грицько.

    — Что ж земля? За землю надо выкупное платить. Ну, выкупное она и будет платить, а подати с какой стати?

    — Верно? Верно! — заревел мир.— Подати миром платить, а выкупное — тому, кто землей владеет.

    — Писать?— спрашивает старшина.

    — Пишите! — кричит мир.

     Грицько плюнул в сердцах, почесал в затылке и отошел в сторону. Лицо у него было красное, свирепое; пронзительные, колючие глаза погасли и глядели мрачно, как бы говоря: «Ну, теперь все пропало!» Он и в самом деле ворчал себе под нос, что теперь все пропало, раз голодранцы начинают верховодить миром... Побитым, обиженным вышел он из этого спора, который сам же затеял. Ни один из его замыслов не удался, ни одна надежда не оправдалась... Мрачный пошел он домой.

    Зато Карпо обрадовался невыразимо. Он перебегал от кучки к кучке и радостно кричал:

    — А что, взял? Вертел, вертел хвостом чертов Супруненко, да и довертелся! Так вам, аспидам-богачам, и надо! Спасибо, люди добрые, что поддержали!

    — Теперь, Карпо, с тебя магарыч! — шутя, сказал ему высокий усатый мужик.

    — С тебя! с тебя! — раздалось еще два-три голоса.

    — Видали! Кто кислиц поел, а кто оскомину набил. Кто землей будет владеть, а кто магарыч ставить,— вмешался Гудзенко, который в рот не брал хмельного.

     — Чего там? — крикнул Карпо.— За это можно поставить. Двугривенный в кармане... пойдем, магарыч разопьем!

    — Вот душа-человек Карпо! Последним поделится... Пойдем, пойдем, ответил усатый, который, видно, был выпить не дурак.

    Человек пять отделились от толпы и направились через площадь к шинку, окна которого краснели напротив. По дороге к шинку Карпо снова встретился с Приськой, которая беспомощно тыкалась, не зная, как выбраться из толпы.

    — Вы все еще толчетесь здесь? — сказал он ей.— Ступайте домой. Ваше дело пошло на лад. Спасибо миру, земля осталась за вами. Ступайте домой.

    — Спасибо вам, люди добрые! — тихо промолвила Приська, низко на все стороны кланяясь миру.— А тебе, Карпо, больше всего!

    — Не за что. Бога благодарите. Ступайте домой да, если увидите Одарку, скажите, пусть не ждет меня, я, может, задержусь.

    Приська еще раз поблагодарила и поплелась по улице.

    Вечерело. Солнце, которое весь день заслоняли тучи, к вечеру выбилось из плена и, садясь за гору, озаряло все село красным светом. Отраженный снегом свет рассеивался высоко вверху и окрашивал холодный зимний воздух, казалось, воздух гудит, полыхает пламенем. По небу плыли клочья разорванных туч, темно-зеленых, почти черных, и прозрачный воздух казался от них еще прекрасней. Мороз крепчал. Из села долетал подчас бабий крик, с площади доносился несмолкаемый гомон толпы. Как-то странно было и грустно, как бывает только в зимний вечер. Приська ковыляла и ковыляла, торопясь домой. Она не замечала красоты мира, опустив голову, она думала про свое. Мысли ее не были горькими; если бы Приська не разучилась радоваться, они, быть может, были бы даже радостными; но теперь они, как и ее истомившаяся душа, были только тихи, печальны. Она думала про землю, за которую столько болела душой, которую вознамерились отнять у нее злые люди. И вот эта земля — опять ее. Спасибо Карпу, он ее отвоевал. «Свет, видно не без добрых людей... не без добрых людей»,— шептала Приська. Сердце ее билось чаще, слезы застилали глаза.

    Около своего двора она остановилась перевести дух и оглянулась назад. Как раз напротив садилось солнце; красный, пламенеющий его диск так и искрился. «И оно радуется доброму делу»,— подумалось Приське.

    — Ох, ну его! как же я умаялась,— промолвила Приська, войдя в хату и опускаясь на лавку. Она дрожала всем телом и тяжело дышала.

    Христя пристально посмотрела на мать, стараясь угадать по лицу, добрую весть принесла она о земле или худую. И у Христи на душе было неспокойно, глядя на мать, и она болела душой.

    — Дайте-ка я помогу вам кожух снять,— сказала Христя, увидев, что мать хочет раздеться.

    — Помоги, доченька... Сними, доченька... Ох! как я устала,— жаловалась Приська.— Сказано, нет сил, пропало здоровье... Кто же будет на той земле работать, если и летом так будет?

    — А земля разве за нами осталась? — робко спросила Христя.

    — О-ох! Спасибо добрым людям. За нами, доченька, — сказала Приська, взбираясь на печь.

    Христя перекрестилась.

    — Слава богу! Слава богу! — прошептала она.

    — Как ни кричал Грицько, как ни шумел, как ни подстрекал народ, а не вышло по его... Спасибо Карпу... Да, из ума вон. Сбегай, доченька, к Одарке, скажи: Карпо просил передать, чтобы его не ждали, он, может, задержится. Глупая голова, пока дошла, забыла! Хорошо, хоть сейчас, вспомнила... Ах, какой он добрый человек, спасибо ему! — говорила Приська, не замечая, что Христи уже и след простыл. Но Христя скоро вернулась.

    — Одарка спрашивала, где же остался Карпо? Не знаю, говорю,— рассказывала она матери.

    — Зашли на радостях в шинок. Спасибо им! — все повторяла мать.

    — Да еще спрашивала: «Оставили ли землю за матерью?» — «Оставили»,— говорю. Она даже подпрыгнула от радости.

     — Господи! И за что эти люди так меня любят? — удивилась Приська.— Учись у них, доченька... они лучше, чем родня, добрее к нам, чем самые близкие люди. Пошли им, господи, всего, чего они только желают! Не дай бог, если бы все были такие, как Грицько: кажется, пожрали бы друг дружку. И уродится же такой злой и бессердечный! Хоть бы у самого было мало, хоть бы у самого была бедность и нужда, а то ведь добра — на десятерых станет! Так нет же, подай ему еще, сухой кусок чужого хлеба поперек горла ему стал!.. Зато и проучили его. Он — слово, а Карпо ему — десять. Все-таки мир не его, а Карпа послушал... Ушел он со сходки красный, хмурый,—делилась Приська с дочерью своей радостью, грея на печи посиневшие руки.

    Христя слушала мать, а сама думала; «Вот попадись такому в снохи,— все жилы из тебя вытянет... будет грызть, пока не загрызет. Ну его совсем с его богатством! Чего же Федор увивается? Чего ему нужно? Бог с ним! Хоть он и хороший хлопец, да что он с таким отцом поделает?»

    Христя не успела додумать свои мысли, как услышала шум в сенях. Она кинулась поглядеть, кто там, и на пороге встретилась с Федором.

    — Здравствуйте! — поздоровался он, войдя в хату.

    — Кто там? — присматриваясь, спросила с печи Приська.— Зажги огонь, Христя,— ничего не видно.

    — Да это я... Федор,— ответил тот, переминаясь у порога.

    «Федор? Чего это?» — подумала Приська.

    — Зажги огонь, Христя! — сказала она еще раз.

    — Да я сейчас.

    Вскоре небольшой каганец осветил унылую хату; оранжевый свет разлился в вечернем сумраке и скользнул по фигуре Федора, который топтался у порога.

    — Чего же ты стоишь, Федор? — спросила Приська.— Садись! Что скажешь хорошего?

    Федор обвел глазами хату и понурился.

    — Да я к вам...— отрывисто и робко начал он. Голос у него дрожал, как оборванная струна: видно, ему тяжело было говорить.

    «Уж не сватать ли пришел?» — подумала Христя и поглядела на Федора. Тот стоял у порога бледный, мял шапку в руках и весь дрожал. Приська тоже это заметила... Воцарилось тягостное молчание, еще тягостней казалось ожидание.

    — Отец прислал,— снова начал Федор, и снова у него пресекся голос.— Сердитый пришел домой. Накинулся на меня... Хотел бить... а потом! Поди... говорит, к... скажи: я ей этого не забуду...— с трудом выговорил Федор, и слезы закапали у него из глаз.

    Дочь и мать переглянулись... Прошла минута молчания, они словно погрузились в сон... Затем их разбудил громкий стук. Когда они пришли в себя, Федора уже не было.

    Что это в самом деле — сон или явь? Дочь и мать переглянулись в изумлении и пожимали плечами, снова переглядывались и снова пожимали плечами, пока, наконец, Христя не разразилась смехом... Она сама не знала, чего ей стало смешно. Ее звонкий смех разносился по всей хате.

    — Чего ты? — сердито спросила мать.

    — Ну не дурак ли! Ну не сумасшедший ли! — воскликнула Христя и снова залилась смехом...

    Это был странный смех, неистовый хохот: так смеется человек в горе или когда грудь его стеснит предчувствие беды. У Приськи холод пробежал по спине от этого смеха, она задрожала, глядя тревожными глазами на дочь. Ей сразу стало так горько, так тяжело, горе опять так придавило ей душу, недавней радости как не бывало. «Я ей этого не забуду!» — слышался ей тихий шепот Федора... «Сына прислал сказать,— думалось ей,— чтобы не забыли... Боже! какая заноза этот Грицько, какой лихой человек!»

    7

    Грицько прибежал домой голодный и злой. Не одну уже ночь не давала ему спать земля Притыки, как заноза сидела в сердце, торчала как бельмо на глазу. «Пусть не мне, другому достанется... только бы отобрать! Чего ей тогда оставаться в деревне? На что она будет жить? С голода опухнет... Иди, голубушка, в люди... в люди иди на старости лет... и дочку свою, гордую панночку, веди за собой; пусть на чужой работе белые ручки измажет-испачкает, а то уж очень они стали белы... Только и знает глаза пялить на хлопцев, только и знает с ума их сводить... Скорее сама сойдешь с ума... Выжить вас из деревни, а там мне на вас наплевать. А выжить надо, иначе Федор совсем пропадет. Думал, поругаю, опомнится. Кой черт! Ходит дурак дураком. Всю ночь, говорят, гулял по деревне, с колядой ходил... Не был бы дураком, так погулял бы с девкой, что мать узнала бы, как отпускать ее на целую ночь... Так ведь дурень же, дурень! Ничего не поделаешь... Надо выжить... и выживу! Любой ценой, а выживу!» — думал чуть не всю ночь перед сходом Грицько. Вспоминал, кого просил поддержать, кого бы надо еще попросить, что сказать миру, какие доводы привести. Ему и в голову не приходило, что мир может не согласиться. Статочное ли дело, чтобы мир и подати на себя взял и землю отдал? Этого никогда не будет, этого быть не может.

    И вот на поди! Он обвинял всех богачей, которые за него не постояли как следует, и мир, который ума лишился и такую выкинул штуку. А хуже всего то, что Приська, эта ненавистная Приська остается со своей дочкой в деревне!.. Начнут они теперь по всей деревне трезвонить: а что, получил? а что, взял? съел?..

    — Есть подавай! — крикнул он, не снимая шапки и грозно поводя глазами.

    Он искал, к чему бы придраться, кого бы отругать, на ком бы сорвать накипевшую злость. В хате не нашлось ничего такого, что стояло бы или лежало не по его. Он сорвал в сердцах шапку, швырнул ее на постель, а сам полез за стол. Хивря, приметив, что Грицько пришел разъяренный, поскорее вынула борщ из печи и поставила на стол. Грицько хлебнул сгоряча и — обжегся.

    — Огонь даешь! — крикнул он, бросив ложку.

    — А что было бы, если б холодного поднесла? — тихо огрызнулась Хивря.

    — И без того я нынче обжегся... а тут еще ты со своим борщом!

    — Смотри ты — я ж и виновата! — сказала, усмехнувшись, Хивря.

    Грицько молчал и ждал, сопя, пока борщ хоть немного простынет.

    — У нас где-то горелка была? — спросил он немного погодя.

    Хивря нашла бутылку и поставила на стол. Грицько выпил чарку и снова принялся за борщ. Хивря глядела, как он хлебает ложку за ложкой.

    — Чего это ты так распалился? — спросила она, видя, что Грицько все еще злится. То, бывало, придет сердитый, закусит — смотришь, и отошло у него от сердца, а тут — никак.

    — Есть еще что-нибудь? — мрачно спросил он.

    Хивря подала жареного поросенка. Грицько молча, сердито сопя, принялся за поросенка. Хивря больше не спрашивала; Грицько молчал. Поев, он встал из-за стола, перекрестился и лег на постель, отвернувшись лицом к стене. Хивря мыла миски, и только глухой их звон нарушал в хате немую тишину.

    Грицько все думал о сегодняшнем сходе, о том, как мир его не уважил. Ему было тяжело, сердце билось все чаще, словно змея вокруг него вилась, не давала покоя. Дома он никому не поверял своих замыслов; кончив дело, надеялся зло посмеяться, а вот на поди... посмеялись над ним! Он мучается, а Приська, наверно, радуется... Да еще как дознаются дома, Федор услышит... Он, его сын, его кровь, будет радоваться вместе с Приськой?.. Нет, погоди!

    Он вскочил и окинул быстрым взглядом хату.

    — Где Федор? — спросил он.

    — Не знаю. Мы долго ждали тебя с обедом и, не дождавшись, пообедали одни. Федор сразу же после обеда ушел.

    — Уж не к своей ли чертовой теще! — воскликнул Грицько.— Никогда его дома нет. Все где-то шатается, чертов шатун!

    — Да он недавно ушел,— возразила Хивря.

    — Недавно... А чего шататься? Куда таскаться? Вечер на дворе. Скотина, верно, не поена?

    — Да, может, он и погнал ее на водопой.

    Грицько снова лег; Хивря вышла из хаты и вскоре вернулась.

    — Федор скотину поил. Сейчас придет,— сказала она.

    Спустя некоторое время Федор вошел в хату.

    — Вы меня звали, отец?

    Грицько встал и даже побледнел.

    — Сейчас же поди...— дрожа, начал он,— сейчас же поди к своей теще... понял? Скажи ей от меня... скажи, что я ей этого не забуду! Пусть она зарубит себе это на носу!.. Понял?

    Федор, когда гнал с водопоя скотину, слышал от хлопцев о том, что мир не уважил его отца, оставил за Приськой землю.

    — Это насчет земли? — тихо спросил он.

    Нож острый Грицьку эти слова: и упрек и горькую насмешку почувствовал отец в тихом вопросе сына. Он весь затрясся.

    — А тебе какое дело? — крикнул он так, что даже Хивря задрожала.— Тебе какое дело, спрашиваю? Тебе велено идти, значит — иди и скажи... Туда же, спрашивает! Обрадовался, сукин сын, что отцу не повезло? Обрадовался, а?

    Федор переминался с ноги на ногу.

    — Вдвоем со своей любезной в глаза отцу плюете?..— И Грицько снова давай орать на всю хату, давай честить и костерить не только Приську с Христей, но и весь их род, всех их заступников. Он ругался, грозился, что всех уничтожит, всем отплатит.

    — Рассердили меня — так пусть же знают, каков Грицько, когда сердится! А ты ступай к ней и скажи, что я ей этого не забуду! Только это скажи... И сейчас же возвращайся домой. Слышал?

    Грицько отвернулся и снова лег.

    Федор, опустив голову, стоял на пороге и мял шапку в руках. Сердце у него разрывалось, слезы душили его. Как же идти туда, как же сказать? Если бы хоть Христи не было там. А то... давно ли они шли вдвоем под его кожухом? Правда, Христя тогда обидела его... теперь она подумает, что это он мстит ей. Он? Христе!.. У Федора помутилось в глазах, захватило дух.

    — Слышал? — крикнул, оглянувшись, Грицько.— Кому я говорю?

    Федор затрепетал от этого крика и, как пьяный, пошел вон из хаты.

    Он вышел на улицу и остановился... «Идти или не идти?» — подумал он. Сердце молотом било в груди, голова горела как в огне, и вечерний мороз не охлаждал ее, только дух от него больше захватывало.

    — Идти ли? — уже вслух произнес он и, махнув рукой, побрел по улице... Прошел одну улицу, свернул в другую. Вон и церковь чернеет... Дойдя до погоста, он снова остановился... Нет, лучше на колокольне повеситься, чем идти туда! Не вернуться ли?.. «Господи, прими лучше душу мою, чем терпеть мне такую муку, такое надругательство!» — сказал он и, закрыв руками лицо, прислонился к ограде. Слезы текли ему на руки, струились между пальцами, леденели, замерзали. Он ничего не чувствовал. Новые слезы топили льдинки и все лились и лились... Казалось, им конца не будет!

    — Кто там? — окликнул его сторож, ударив в колотушку.

    Федор, как вор, кинулся прочь, отбежал от погоста и поплелся, сам не зная куда, по площади.

    Он остановился, увидев перед собой хату Притыки. Огня в хате не было. Ему стало легче. «Может, нет дома»,— подумал он и бросился во двор... Он не помнил, что говорил, не помнил, как снова очутился на улице. Он снова остановился около церкви, снова около нее пришел в себя. Стал припоминать, где был, что делал? Он смутно помнит, как доплелся до хаты, как вошел, помнит свет... Лицо Приськи показалось из-за печи страшное, измученное... На лице у Христи сияют глаза, как звезды... дальше... земля стала уходить у него из-под ног, все поплыло перед глазами, он что-то говорил... что он говорил?.. Голова у него горела, сердце бешено колотилось в груди... Он слышал чей-то смех... И вот снова он видит церковь... Не приснилось ли ему все это во сне? Правда ли, что он был у Притыки, видел Приську, видел Христю, передал то, что велел сказать отец?.. Да, да... он чувствует, что передал. Он слышит свой собственный голос: «Я ей этого не забуду!..»

    Будто кто ножом пырнул в сердце Федору, когда он это вспомнил.

    — Что я, подлец, наделал? Что я, негодяй, натворил? — воскликнул он, схватившись за голову. Слезы снова полились у него из глаз; прислонившись к ограде, он снова стал горько и безутешно рыдать. Теперь все пропало, все! Теперь ему лучше в проруби утопиться, чем показаться на глаза Христе... Не дурак ли он? Ну, постоял бы где-нибудь час-другой, вернулся и сказал отцу, что никого нет дома. Так нет же!.. «Пошел, понесла нелегкая, черт меня дернул!.. И теперь то, что было мне всего дороже, я сам своими руками задушил... О, проклятый я, проклятый!» Он сжимал руками голову и плакал, плакал.

    Пока Федор мучился около церкви, Грицько размышлял, лежа на постели: «Ловко я это придумал. Отучится чертов дурень бегать за этой потаскушкой: пойдет в другой раз, сами прогонят. Ловко, ловко... молодчина, Грицько!» — И Грицько тихонько ухмылялся.

    Федор вернулся домой поздно,— растрепанный, без шапки.

    — Был? — спросил у него отец.

    Федор такую понес околесицу, что Хивря, послушав его, даже перекрестилась. Грицько сорвался с постели и грозно взглянул на сына.

    — Был, спрашиваю? — крикнул он.

    Федор стоял перед ним и стучал зубами.

    — Ты что, с ума спятил? спросил отец.

    — Да не тронь ты его! вмешалась Хивря.— Разве не видишь,— на нем лица нет.

    Грицько всмотрелся в лицо сына... Федор стоял перед ним бледный, с мутными глазами и дрожал.

    — А где твоя шапка?

    — Там... там...— махнув рукой, глухо произнес Федор и бросился к печи. Хивря кинулась к нему.

    — Федор, сынок! Что с тобой? Очнись!

    — Он пьян! — решил разъяренный отец.— Оставь, не тронь его! — сказал он Хивре.— Поди-ка сюда! Дохни на меня.

    — Не лезь! Ну что ты пристал к нему? Видишь — хлопец не в себе, а ты все-таки лезешь! — прикрикнула уже на Грицька Хивря.

    — С чего же это он не в себе? Окурили его, что ли, или зельем опоили чертовы бабы? — не то мрачно, не то испуганно сказал Грицько. Он сел и стал глядеть, как Хивря помогает сыну раздеваться, как, постелив на печи, укладывает его спать. Федор, улегшись, стонал, метался, порой что-то говорил, затягивал какую-то песню, от которой даже у Грицька мороз подирал по спине. Хивря вздрагивала, крестилась.

    — Господи, что это ему попритчилось? — шепотом спрашивала она, когда хлопец затихал.

    — Что? Руда, видно, бросилась, кровь. Надо завтра рудомета позвать, кровь бросить... Гм... Куда же он шапку девал?— беспокоился Грицько.— Шапка еще новая: только вторая зима как справил.

    Всю ночь Федор не давал покоя: бредил, кричал, метался. Грицько, который думал сначала, что сын притворяется, поверил, наконец... «Что же это ему попритчилось и с чего? — думал Грицько.— Неизвестно, ходил ли он к Приське. Если ходил, то, может, и в самом деле опоили чем-нибудь чертовы ведьмы; если нет, то, наверно, кровь бросилась. Хлопец здоровый, хлебнул где-нибудь сгоряча холодной воды,— ну и остыл, бросилась кровь. К рудомету надо».

    На рассвете он сразу собрался. Пришел рудомет, ощупал, осмотрел.

    — Руда, руда,— сказал он. Пустил кровь, взял за это двугривенный, выпил четвертушку водки и пошел домой.

    Федор на некоторое время затих, но с полудня снова такое понес, что сам черт не разберет. Грицько задумался: кровь ли это в самом деле, не обманул ли его рудомет, не взял ли даром деньги?

    Хивря настаивала, что это от сглазу, и послала за знахаркой. Пришла знахарка.

    — С переполоху прикинулось, от сглазу или дали ему чего,— сказала она и стала готовиться выливать переполох.

    Лили с воска. Знахарка долго шептала и над Федором, и над воском, и над водой. Растопили воск, вылили на воду. По лепешке, которая плавала в миске с водой, знахарка гадала, отчего случилась беда.

    — Вот гляньте-ка, матушка моя! Вот она, церковь, выходит... а вот человек с колом, а тут вот какая-то девушка... а это, да ведь это — собака. Нет, волк; видите, ушки какие остренькие. Да, да, волка испугался,— решила знахарка.

    И Хивря поверила. Поверила еще и потому, что на другой день церковный сторож принес в волость чью-то шапку, которую он нашел у ворот. Это была шапка Федора.

    — Так, так... Где же это его ночью носило? Послал хлопца на ночь глядя. Пошел — встретил волка,— плакалась Хивря.

    Грицько ходил туча тучей, молчал, как будто воды в рот набрал. Ему хотелось дознаться, ходил ли Федор к Приське, что говорил там и как его приняли?

    На другой день рано утром Приська пришла к Карпу рассказать о происшествии.

    — Привязался и привязался ко мне Грицько,— жаловалась она.— Вчера сына прислал напомнить, чтобы не забывала. И что я ему сделала? В чем перед ним провинилась? Я же у него землю не оттягала, о своей хлопотала.

    — Знаете, что я вам посоветую? — говорит Карпо.— Плюньте вы на его угрозы и на все... Вам мир присудил — мир про то и знает. А чем он вам страшен? Что глаза у него ненасытные? Плюньте на него, и все!

    И Карпо распустил по селу слух о том, что Грицько хотел запугать Приську. Этот слух дошел и до Грицька.

    — Так, так!.. Они извели! Они! — кричал Грицько.— Ну, если только сын умрет или что-нибудь станется с ним,— я на них в суд подам, в тюрьму их упрячу, в Сибирь сошлю! Я им покажу, как чужих хлопцев заманивать и зельем поить. Ведьмы!

    Люди, толком не разобравшись, подхватили этот слух и наплели, будто Приська опоила Федора кошачьим мозгом. Кое-кто даже видел, как они вдвоем с дочкой потрошили кота. Пошла дурная молва по всему селу. Все винят Приську: это она мстит Федору за дочку. Христя больно до хлопцев охоча, вешалась на шею Федору. Молодой парень не вытерпел... и вот теперь за то, что он отказывается, Приська и мстит...

    Один Карпо за нее заступается.

    — В суд его, живоглота, враля! — советует Карпо.— Что это он славит вас по всему селу? В суд на него подайте!

    Приська послушалась и пошла жаловаться на Грицька. Хоть на суде и выяснилось, что Грицько распускал все эти небылицы, но виновным его не признали. Ходили слухи, что он ужинал с судьями в шинке.

    — Ну, что тебе сделается от того, что человек в сердцах, может, что-нибудь и сболтнул? — спрашивал судья.

    — В сердцах чего не наболтаешь! — поддакивал другой.

    — А слава? — упиралась Приська.

    — И не то еще, бабка, говорят. И про нас болтают. Поговорят и перестанут.

    Так Приська ни с чем и вернулась. А Грицько кричал по селу:

    — А что, взяла, взяла? А что? Судиться вздумала? Погань!

    Того, что было на суде, люди не слышали, они знали только, чем кончился суд, по тому и судили. «Сидела бы да молчала, коли виновата,— говорили злые языки,— а то еще в суд! Ученая стала: кто что ни сболтни — сейчас же в суд!»

    Приська плакала. Грицько смеялся. Только смех это был горький, недобрый. Грицько смеялся, а все в нем кипело: Приська подала на него в суд! Да как она смела?.. Он только о том и думал теперь, как бы отомстить Приське, так забрать ее в лапы, чтобы она уж не вырвалась.

    Время шло. Приська жила на другом конце села и не знала, что замышляет Грицько, что он задумывает. Людская молва затихала понемногу: видно, и людям надоело каждый божий день все о том же судачить. Тем временем Федор выздоравливал: у него была лихорадка.

    Миновали мясоед и масленица, настал пост. На крестопоклонной в городе ярмарка. Мужиков опять туда двинулось уйма. Поехал и Грицько, так поехал, без дела, а пробыл дольше всех. Он вернулся во вторник на похвальной — довольный, веселый такой. Оставшись с Хиврей один на один, вынул из кошелька какую-то бумажку и, показывая ей, радостно сказал:

    — Вот чем я их допеку! Вот! Задели меня,— так пусть же знают!

    Хивря стала было допытываться, что это за бумажка, но Грицько только рукой махнул и поспешил в волость.

    8

    Начиналась весна; с вечера еще подмораживало, но днем так светило, так грело ясное солнышко! Быстрые ручейки спускались с гор, подмывали и растапливали снег; в поле обнажились бугры; по утрам заливались жаворонки; девушки по вечерам собирались весну закликать... Люди радовались. Они подумывали уже о том, когда пахать да сеять; подкармливали скотинку для тяжелых полевых работ, осматривали плуги и телеги, если что было неисправным, чинили, Приська сокрушалась, чем ей свою землю засеять да как засеять. Все надежды возлагала она на Карпа. Карпо пообещался: «Не печальтесь, все будет хорошо!» Но, видно, Приська уж свыклась с печалью: больше печалится она, чем радуется. А тут еще сны ей снятся каждую ночь, да все страшные такие. Больше всего она помнит один сон.

    Это было как раз перед похвалой. До похвалы она всегда говеет. Поисповедавшись, она пришла из церкви и, чтобы не грешить, поскорее легла спать. Ей долго не спалось; она все ворочалась от дум с боку на бок, а потом ей вдруг есть захотелось. Диву далась она... Отродясь такого с ней не бывало, а тут как на грех! Она прочь гнала искушение и не заметила, как заснула.

    И снится ей: идет она будто куда-то по зеленой и глубокой долине; и по эту сторону гора и по ту — гора. Горы темным лесом покрыты, а долина — словно зеленая рута. А справа, на горе, на самой верхушке, белая церковка стоит, как игрушечка, и все будто качается, сияя золотыми главами и крестом. «Что это за место? Уж не Киев ли?» — думается ей. И вот идет она к церкви. Гора высокая, и подъем крутой, так и обвился змеей вкруг вершины. Да неужто она не взберется? Поднимается она потихоньку, отдыхает и снова взбирается на гору. Уж высоко она поднялась и видит — между деревьями зверь какой-то лежит, на нее уставился. Глаза у него, как жар, горят, а сам он страшный и лютый. Она так и замерла, а зверь — и не смигнет... «Господи! — думает Приська.— Куда же мне деваться? Где же мне спрятаться?» Только она хотела ступить, а зверь как кинется на нее... «Да ведь это волк!» — как молния, сверкнуло у нее в голове, и тут же она услышала, как кольнуло ей в сердце, в голову, в ноги... В ужасе она заметалась и проснулась.

    Когда Приська очнулась, она дрожала всем телом, а сердце у нее так и колотилось в груди. Господи! Что это за сон? Что он сулит? Она знала, что когда снится собака — это к напасти. А ведь это волк! Это уж, видно, к горю, к большому горю.

    Она рассказала свой сон Христе и Одарке.

    — От забот вам и сны такие снятся,— успокаивала ее Одарка.

    Но Приська не успокоилась. Стоит сон перед нею, будто въяве все это было; никак она его не забудет...

    Прошла неделя. Было вербное воскресенье. День обещал быть погожим; на небе ни тучки, ни облачка — такое оно чистое, глубокое, широкое. Солнце так сияет и греет, на улице тепло. Лужицы, которые с вечера подернулись ледком, оттаяли, вода тихо журчит в талом снегу.

    — Ну, мама, сегодня я пораньше управлюсь, пораньше пообедаем, пойду я хоть разок погуляю. В эту весну я еще не гуляла,— говорит утром Христя.

    Приська не перечила: пускай идет, пускай погуляет! Только вышел народ из церкви, они тут же сели обедать. Еще обедать не кончили, слышит Приська, кто-то возится в сенях.

    — Кого это бог несет? — спросила она, положив ложку.

    В хату вошел сотский Карпенко. Поздоровался, с праздником поздравил.

    — Спасибо,— отвечает Приська, а у самой сердце так и забилось. «Чего это он? Видно, неспроста...»

    — Что скажете? — спрашивает.

    — К вам я. За вами,— отвечает Карпенко.

    — Это чего же?

    — Не знаю. Старшина велел: «Поди, говорит, скажи, чтобы пришла в волость».

    — Что же там у вас в волости?

    — Суд какой-то. Не знаю. Мое дело сторона, так я и не слушаю.

    Чудно Приське и страшно. Она ни на кого в суд не подавала, и на нее как будто некому пенять, а вот велят в суд идти. Разве только Грицько что-нибудь подстроил?

    Не дообедала она — пошла. Так ей тяжко, так горько. Сердце так неспокойно бьется... Как на муку идет она или беде навстречу — так тяжело ей идти. Хоть бы знала, зачем; а то все, как ночью, темно. А сердце так и колотится... чует, чует беду...

    Насилу она добрела.

    Волостное правление все в сборе: старшина, писарь, староста, судьи, сотские.

    — Привел,— доложил Карпенко старшине.

    — Где она?

    Приська вышла вперед.

    — Вот на тебя Загнибеда жалуется,— говорит старшина.

    — Какой Загнибеда?

    — Не знаешь? Тот, который когда-то был у нас писарем. Он теперь в городе живет.

    — Помню.

    — Помнишь? Так вот он жалуется, что ты до сих пор не прислала к нему своей дочки.

    — Какой дочки? С какой стати? — гневно возразила Приська.

    — Ты же отдала ее на службу к нему, что ли?

    — Когда? Да я его лет десять в глаза не видала.

    — Это не совсем так,— вмешался писарь.

    — Да я точно не знаю. Прочитайте, что он там пишет,— сказал старшина.

    Писарь стал читать. В бумаге складно, по-писарски было написано, что Загнибеда еще в Николин день договорился с Пилипом Притыкой о том, что берет у него, Притыки, на службу дочь за десять рублей в год, при его, Загнибеды, одежде; что Притыка, сильно нуждаясь в деньгах, взял у него пять рублей за полгода вперед, выдав при этом долговую расписку, будто деньги взяты им не за службу дочери, а в долг; узнав о смерти Притыки, он, Загнибеда, просит теперь волость принудить Христю Притыку либо отслужить ему за долг полгода, либо отдать семь рублей, потому что прошло уже больше трех месяцев с тех пор, как он ссудил Притыку деньгами, и он, Загнибеда, как человек коммерческий, потерял на этом деле не меньше двух рублей процентов.

    Приська слушала и ничего не понимала. Как гвозди, торчат в голове у нее слова: «Загнибеда... пять рублей... Пилип... дочка...» Все плывет перед глазами, в голове мутится.

    — Поняла? — спросил старшина.

    Приська уставилась на него.

    — Поняла?— допытывается старшина.— Муж тебе ничего не говорил?

    — Какой муж? — спросила Приська, будто ветер прошумел в сухой траве.

    — Твой! — крикнул старшина.

    — Когда?

    — Тьфу! — рассердился старшина. — Когда?! Одурела ты, что ли? Когда домой приходил!

    Приська не выдержала: слезы градом полились у нее из глаз, и вместе с горьким рыданием из груди ее вырвались слова:

    — Не видала я его... Как ушел... как уехал... туда... в этот треклятый город... Там и смерть его постигла... Я ничего не знаю.

    Судьи опустили глаза. Жалость проснулась у них от горьких слез Приськи. Умолк старшина, замерли сотские.

    Тихо, тоскливо стало в волости. Только вопли Приськи раздаются в тишине.

    — Что ж делать? — наклонившись к писарю и судьям, спросил старшина. Те молчали.

    — У тебя, бабка, есть деньги? — подняв голову, спросил один из судей.

    — Деньги? Да откуда у меня деньги! — И Приська еще громче зарыдала.

    — Если есть деньги, то лучше отдать долг Загнибеде. Ничего не поделаешь, надо вернуть деньги,— он ведь расписку представил.

    — Ни гроша у меня...— плачет Приська.

    — Тогда пусть дочка отслужит.

    — Одна она у меня. Я старая, больная. Кто мне поможет?

    Снова в комнате воцарилась мертвая тишина. Только Приська не молчит, вопит, не переставая.

    — Ты не плачь,— начал старшина.— Ты сама подумай, как лучше сделать. Может, займешь у кого-нибудь денег и отдашь. Надо ведь отдать!..

    Приська плакала.

    — Ну, решай,— сказал судья,— отдашь деньги или дочка отслужит?

    — У меня нет денег... У меня дочка...— твердит Приська.

    — Да это у нее только повадка такая — донимать слезами,— послышался сзади чей-то грубый голос.

    Приська оглянулась — это говорил Грицько... Глаза у него сверкали, лицо горело от радости.

    — У нее шея крепка, отдаст! — продолжал Грицько.— Хата своя, надел за нею остался... Чего еще ей? И дочка кобыла; да и сама она — только так, прибедняется.

    С горьким упреком взглянула Приська на Грицька. У нее не только слова — слезы сразу пропали. Глаза блестят, сама бледная, трясется, как загнанный зверь.

    — Ты разве ее знаешь? — спросил судья.

    — Как не знать! В соседях у меня жила. И мужа ее знаю... Так, лежебока, пьянчужка был,— весело сказал Грицько.

    — Грицько! Побойся бога! Он уже на том свете, а тебе еще только туда собираться...— прерывающимся голосом промолвила Приська.

    — И дочку знаю,— не слушая ее, продолжал Грицько.— Здоровая девка. Таким бы только работать да служить, а она у матери дармоедничает.

    — Пес ты этакий! — не выдержав, крикнула на всю волость Приська.

    — Бабка, бабка, тут нельзя ругаться! — сказал старшина.

    — Видите, видите,— торжествовал Грицько.— Вот вам и больная! Такой тихоней прикинулась, смиренницей — куда там!

    — Ты же меня без ножа режешь! Пилой прямо по сердцу пилишь! — с горечью сказала Приська.

    — Будет вам пререкаться! Будет! Замолчи, Грицько,— приказал старшина.

    — Так как решаешь? — немного погодя, спросил он Приську.

    Грицько стоял и ухмылялся; судьи сидели потупившись.

    — Как хотите! — с сердцем сказала Приська.— Хоть меня самое разорвите да ешьте!

    — Ты тут не ерепенься! — крикнул старшина.— Смотри ты, спрашиваешь ее, как ей лучше, как она хочет, а она тут ерепенится. Ты что, не знаешь, что это суд: как захочет, так и решит.

    — Мне все равно! — снова огрызнулась Приська.— Что же мне говорить? Все вы против меня... Взялись съесть — ну и ешьте! Я почем знаю, что там в городе было? Был у моего мужа уговор с Загнибедой или не был? Я мужа не видела, мне он не говорил. Я ничего не знаю.

    — Так не отдашь деньги?

    — У меня нет денег!..

    — Тогда пусть дочка отслужит,— громко сказали судьи.

    — Запишите,— обратился старшина к писарю.

    Писарь стал писать. У Приськи по телу забегали мурашки, перо писаря словно по сердцу ей скребло... Быстрым взглядом Приська окинула комнату,— Грицька уже не было.

    — Все,— сказал писарь.

    — Вот тебе решение: за те деньги, которые твой муж занял у Загнибеды, пусть дочка отслужит. Слышишь?

    Приська стояла молча, как будто эти слова относились не к ней.

    — Ступай,— сказал старшина.

    Приська стояла.

    — Что же ты стоишь? Ступай домой! — снова сказал старшина и моргнул усом сотскому. Тот подошел к Приське и взял ее за руку. Как пьяная, пошатываясь и спотыкаясь, пошла Приська за сотским из волости. На крыльце у нее закружилась голова, потемнело в глазах, и она, как подкошенная, повалилась на землю.

    Она пришла в себя уже дома. Христя стояла над нею и голосила, ломая руки; Одарка утешала Христю и все смачивала холодной водой запекшиеся губы Приськи.

    Где это она? Что с нею творится?.. Померкшим взглядом она обвела хату... Это ее хата... Это Христя плачет, Одарка говорит.

    — Где я?— были ее первые слова.

    — Дома, тетенька, дома,— ответила Одарка.

    — Это ты, Одарка... Ты, Христя... Ты еще со мною... Слава богу...— шептала она, то закрывая, то снова открывая глаза.— О, как мне тяжко! Как мне тяжко! Почему я не умерла! Зачем я проснулась? — уже со слезами говорила Приська.— Вот тебе и сон... Вот он, этот сон!.. вот она, эта напасть... вот она, эта беда... Дочка, голубка моя! Зачем я тебя породила, зачем поила-кормила?

    — Мамочка, я здесь! Мамусенька, я около вас! — прижимаясь к матери, утешала ее Христя.

    — Ты здесь, здесь...— шепчет Приська.— Нет, тебя уже нету здесь. Ты уже не моя... Отняли тебя у меня.

    Христя пристально глядела на мать, думая, не помешалась ли она.

    — Я ведь здесь, мама. Кто меня у вас отнимет?

    — Добрые люди, дочка... Им завидно, что ты у меня растешь... Судом тебя отняли. Ты теперь не хозяйская дочь... Ты — служанка... Твой ли отец тому виной, добрые ли люди — не знаю. Загнибеда из города отнимает тебя у меня за какие-то пять рублей, которые за подушное взяли да Грицько украл... За них, за эти деньги берут тебя у меня отслужить... Вот он, этот сон... Вот он, этот проклятый сон! — рассказывает сквозь слезы Приська.

    Христя всхлипывает, а Одарка только голову опустила на грудь. Она слушает прерывистую речь Приськи, и мрачная тень пробегает по ее широкому побледневшему лицу. Она сама мать, ей понятно горе Приськи, понятно, что сталось с Приськой, отчего ее без памяти принесли домой. Она видит страшную оборотную сторону жизни; горькие, как полынь, мысли встают в ее уме, мысли о разорении семьи. Вот и у нее растут дети, и у нее их отнимут. И никто ее не пожалеет, никто не посмотрит, как будет болеть материнское сердце... Она намеренно подняла голову, чтобы еще раз поглядеть на Приську, увидеть и навеки запечатлеть в памяти ее измученное лицо.

    Солнце как раз садилось, вся хата пылала в его лучах. Лицо Приськи в этом багровом свете выглядело еще страшнее: бледное, желтое, оно, казалось, плавало в крови.

    Одарка вздрогнула: это солнце показывает, как материнское сердце обливается от жалости кровью... «А людям все равно,— подумала она.— Стоит ли так жить, так терзаться и мучиться?..»

    В это самое время Грицько вернулся домой.

    — Слава богу! — весело сказал он, войдя в хату,— я таки выжил эту чертовку!

    — Какую чертовку? — спросила Хивря.

    — Христю Притыку суд выпер в город служить.

    — Тсс...— зашикала Хивря, показывая глазами на Федора, который жался в углу на лавке.

    Грицько поглядел — Федор, бледный, как стена, держался руками за лавку и, тяжело дыша, горящими глазами смотрел на отца.

    Грицько замялся, прошелся по хате, вынул и набил трубку, закурил и молча вышел вон.

    Федор проводил отца глазами, перевел взгляд на мать. Хивря сидела на постели, низко-низко опустив голову. Видно, обоим, и отцу и матери, стало стыдно перед сыном...

    Федор тяжело и глубоко вздохнул, встал и молча полез на печь.

    — И как это ты, не поглядевши, взял да сразу и брякнул! — улегшись спать, выговаривала Хивря Грицьку.

    — А черт его знает! — оправдывался тот.— Вечерело, я не видел.

     — Расскажи, как все вышло?

    — А Федор спит?

    — Спит. Не бойся.

    Грицько стал рассказывать, как он в городе увидел Загнибеду, как они здорово выпили с ним и затеяли разговор о своих удачах и неудачах. Загнибеда рассказывал о своих торговых делах, о том, кого и когда он надул и как его самого надували... Грицько рассказал про Федора и просил посоветовать, как пособить горю. «Это дочка того Притыки, который замерз?» — спрашивает Загнибеда. «Того самого».— «Деньги после него остались?» — «Осталось пять рублей».— «Ладно. Все будет в порядке. Я напишу расписку от него, будто бы он деньги у меня занял. Представим в суд. Если нечем будет заплатить, суд обяжет дочку отслужить. Вот ты и сплавишь ее, покуда сын выздоровеет».

    Тяжкий вздох и еще более тяжкий плач послышался в хате. Это Федор заплакал, слушая страшный рассказ отца. Грицько ткнул Хиврю в бок — подвела, мол! — и забормотал что-то, как будто спросонок.

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 5      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.