И.Ю.Николаева. Ментальность гендерного казуса в свете теории модернизации. - Междисциплинарный синтез в истории и социальные теории - Автор неизвестен - Методология истории - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


История Киевской Руси
История Украины
Методология истории
Исторические художественные книги
История России
Церковная история
Древняя история
Восточная история
Исторические личности
История европейских стран
История США

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 20      Главы: <   11.  12.  13.  14.  15.  16.  17.  18.  19.  20.

    И.Ю.Николаева. Ментальность гендерного казуса в свете теории модернизации.

     

    C тех пор как проблематика ментальности утвердила свои права в историографическом пространстве нашей дисциплины ее предмет постоянно уточнялся в связи с самой практикой конкретных исследований и сопровождавшей их теоретико-методологической рефлексией. Но при всех различиях в позициях историки всегда сходились на том, что предметом исследования в этой области является сфера неосознанного или слабо осознаваемого, причем та сфера действительности, где общий комплекс сознание/бессознательное и комплекс поведения «перетекают» друг в друга. Однако трудность обнаружения, а главное расшифровки связи бессознательного с тем, что именуется чистым сознанием, сложность реконструкции его индивидуальной специфической физиогномии причем в органической связи с своеобразием социально-исторического и природного контекста его бытования и изменения, прямая неявленность его в источниках породили позицию отрицания возможности и необходимости его реконструкции. Наиболее внятно эта позиция была артикулирована в современной французской историографии А. Буро, в российской – А.Л. Юргановым. Не отрицая самого феномена бессознательного, А. Юрганов считает необходимым отделить «изучение человеческого самосознания от изучения человеческой психики, доступной лишь в живом общении» . «Ограниченная история ментальностей», предлагаемая А. Буро также репрессирует область бессознательного, ориентируя исследователя на анализ конкретных высказываний, образующих подоснову различных дискурсов.

    Как представляется, ориентация на вариант «ограниченной истории ментальностей», как и иные модификации исследовательских технологий, в которых репрессируется область бессознательного, уводят исследователя от тех потенциально продуктивных аналитических стратегий, которые благодаря ресурсам, накопленным сегодня в исторической науке и других дисциплинах, способны обогатить наше понимание прошлого и настоящего.

    Аргументируем этот тезис в контексте возможных стратегий поведения исследователя, столкнувшегося с конкретным историческим казусом, в котором ментальный срез действительности представлен в наиболее концентрированном виде. Данный текст 1)исходит из гипотезы не только возможности и необходимости корректной реконструкции бессознательного как фундамента ментальности и как системы установок, формирующейся и изменяющейся в контексте всего комплекса историко-природных и культурно-социальных координат бытования того или иного ментального среза сознания его носителя, но и 2) предполагает процедуру соотнесения анализа данного микроисторического казуса, характеризующего ментальность определенного агента социального поля, как сказал бы П. Бурдье, с содержанием теории макроуровня – в данном случае теорией модернизации, исходя из посылки, что это соотнесение может, с одной стороны, способствовать в определенных границах верификации проделанного анализа, с другой – в случае если будет получен удовлетворительный результат, может обозначить методологически важные ориентиры реконструкции модусов ментальности других агентов социального поля как некоей взаимосвязанной системы установок сознания ( в широком смысле этого слова).

    В одном из сел Воронежской губернии в 60-е годы XIX в. селяне общими усилиями пытались поднять на церковную колокольню новый колокол. Но многочисленные попытки постоянно заканчивались фиаско. Тогда местный дьяк, придя к выводу, что колокол не поднимется из-за большого числа грешников среди прихожан, потребовал, чтобы снохачи вышли из толпы. Неожиданно в сторону отошла почти половина всех собравшихся, после чего колокол был успешно поднят. (Снохач- человек, принуждавший жену сына вступать с ним в сексуальные отношения).

    Чувство страха крестьян, вышедших по требованию дьяка из толпы, лишь психоисторик, ориентирующийся на классический фрейдизм 70-х гг., проинтерпретирует в терминах надисторичного конфликта Id и Super-ego. Очевидно, что в рамках такой аналитической стратегии исследователь не сможет ответить на целый ряд вопросов. В частности он не сможет объяснить того факта, было ли данное ментальное явление неким исключением из правил или же оно вписывается в определенный модус ментальности россиянина того времени. Исследователь, знакомый с данным периодом русской истории, обратит внимание на то обстоятельство, что явление снохачества довольно распространенное в крестьянской среде того времени, редко упоминается в связи с другими социальными стратами. Лингвистический материал позволит еще более точно определить хронотоп бытования явления, зафиксировав отсутствие термина «снохачество» в западноевропейских языках Нового и новейшего времени.

    Помогут объяснить наличие феномена в русской крестьянской среде историко-демографические исследования. Специфика крестьянской семьи в России в указанный период времени заключалась в особой устойчивости неразделенных многопоколенных семей. Задавшись вопросом о причинах, способствовавших регенерации такого типа семьи в России данного времени исследователь выйдет на проблему особенностей климато-географической среды России, экономических ресурсов крестьянской семьи, структуры и особенностей налогообложения, замедленности темпов модернизации, консервировавших большесемейный уклад.

    В самом общем виде своеобразие климато-географического ландшафта России может быть определено в том виде, в каком его характеризует Л.В. Милов. Комплекс природных условий, в каковых приходилось хозяйствовать русскому крестьянину, по сравнению с большей частью стран Западной Европы, был неблагоприятным. Русский крестьянин занимался земледелием не с февраля по ноябрь, как в Западной Европе, а лишь с апреля-мая по август-сентябрь, так как остальное время принадлежало либо холодной с заморозками погоде, либо суровой зиме. В силу этого земледелец мог более или менее нормально вспахать и проборонить очень небольшой участок земли, да и выбор культур был невелик - в основном преобладала озимая рожь. Характерный тип почвы Восточно-европейской равнины – скудные подзолистые земли - давали низкую урожайность (сам-3, максимум сам-4). Урожай сам-3 тоже был не всегда, часты были неурожаи ( раз в 3-4 года). Проведя соответствующие расчеты, согласно которым крестьянская семья в расчете на одного едока имела чистый сбор зерна 27,4 пуда (при максимуме 41,1 пуда) при годовой норме расхода на едока в XVIII-XIX вв. в 24 пуда ( с расходом на скот), Л.В. Милов делает вывод, что князь М.М. Щербатов был прав, когда писал, что страна практически постоянно была на грани голода. Совершенно очевидно, что природно-географический алгоритм хозяйствования крестьянской семьи в России при таком раскладе не мог не консервировать устойчивость большесемейной структуры домохозяйства со всеми вытекающими отсюда последствиями.

    Община крайне пристально следила в таких условиях и за дележом земель в своих рамках и за сбором рентных платежей. Гарантом исполнения этих жестких предписаний выступал домохозяин. Если принять во внимание весь этот комплекс хозяйственной структуры крестьянского мира России в отмеченный период времени, то прояснятся основания психологических установок русского крестьянина, связанных с собственной властью (выделено мною – И.Н) домовладыки. (Оговоримся, что понятие власти в таком ракурсе явно поясняет широкое использование бартовского определения ее в современных историко-культурных исследованиях : «...имя мне – легион – могла бы сказать власть…Власть генздится везде, даже в недрах того самого прорыва к свободе, который жаждет ее искоренения»).

    Реконструкция в таком полидисциплинарном формате контекста бытования крестьянской семьи может приблизить нас к пониманию причин большой власти главы семьи в его доме, власти, распространявшейся и на сферу сексуальных отношений. Это подтверждается и конкретно-историческим материалом, приведенным не только С.В. Голиковой, но и таким фундаментальным исследованием по истории гендерных отношений в России как монография Н.Л. Пушкаревой. Жесткий патриархально-иерархический код взаимоотношений в такой семье был тесно связан с требованиями экономической необходимости, проистекавшей помимо всего отмеченного и из демографической ситуации ( Н.Л. Пушкарева приводит, например, такие наблюдения иностранцев «Во многих семьях отец женит своего 8 или 9-летнего сына на девушке гораздо старше его с целью иметь лишнюю работницу; между тем сам сожительствует со своей снохой и нередко имеет от нее детей…»)

    Однако обрисованный комплекс природно-географических условий, довольно распространенный, но не единственный в России. За кадром при таком ракурсе остаются регионы Черноземья, к каковым относится и Воронежская губерния, селяне которой являются главными действующими лицами в анализируемом казусе. Однако на деле оказывается, что благодатная почва в тогдашних условиях хозяйствования, учитывая уровень агротехники, лишь первый год давала большой урожай. При последующих засевах, чтобы получить желаемый результат, требовалось удобрять почву, а стало быть содержать не одну, а как минимум 3-4 коровы. В противном случае хозяйство было обречено на тот же полуголодный быт, что и нечерноземное. Кроме того в этом регионе также остро ощущалась потребность в регулировании землепользования – иная демографическая ситуация, большая рождаемость порождали проблему контроля за распределением земли в рамках общины в не менее, а порой более жестких рамках, нежели в нечерноземных губерниях.

    В свете такой картины вряд ли остаются основания для принципиальной ревизии наработанного в историографии вывода о типологически специфической черте русского крестьянского домохозяйства указанного времени как домохозяйства, расположенного к регенерации большесемейной структуры со всеми вытекающими отсюда обстоятельствами социально-психологического климата в такой семье. В пользу данного заключения свидетельствует и отечественная литература. Н.С. Лесков, с ссылкой на которого приводился в качестве бродячего сюжета случай с снохачами, напрямую связывает снохачество с историческим условиями крестьянского быта этого времени.

    Обозначенные исследовательские ходы создают лишь подступы к пониманию анализируемого исторического казуса и явленного в нем ментального среза.

    Гендерный историк зафиксирует еще один важный ракурс сознания данной среды – крестьянский мир реагировал на снохачество «равнодушно и простодушно». Говорили «сноху любит», даже в середине XIXв. попытки снох жаловаться на старших мужчин, принуждавших их к сожительству, заканчивались в лучшем случае ничем, а в худшем – наказанием пострадавшей (якобы «за клевету»). Встает вопрос «почему»? Он не может быть разрешен в рамках лишь объяснения специфики властных отношений в данном типе семьи. Реакция «сноху любит» вскрывает пласт проблем, связанных с своеобразием сексуальной ментальности русской крестьянской среды этого времени.

    Накоплен обширный материал, позволяющий реконструировать типичные модели сексуального поведения этой среды в данное время, доминирующими сексуальными формами которых были формы примитивной чувственности. Об этом свидетельствуют не только прямые высказывания, почерпнутые из записок иностранцев. Об этом свидетельствует и литература. Упоминавшийся уже Н.С. Лесков талантливо уловил связь по житейски терпимого отношения крестьян к разного рода отклонениям от общепринятых норм сексуального канона и снисходительно-насмешливого (при всей нормативной порицаемости) приятия факта снохачества как данности. Описывая сексуальные похождения гулящей снохи Варьки Лесков подметил, что хотя она и успела приобрести себе кличку Варьки-бесстыжей, ее никто не обегал. Все знали, что она баба гулящая. « Ну да «у нас ( как говорят гостомльские мужики) из эвтого просто», - ворон ворону глаз не выклюет. У нас лягушек много в прудах, так как эти лягушки раскричатся вечером, то говорят, что это они баб передразнивают; одна кричит : «Где спала! Где спала!» - а другая отвечает: «Сама какова! сама какова! Впрочем это так говорят, а уж на самом деле баба бабу не выдает : все шито да крыто. Только старики так иной раз выводят на чистую воду. Зато уж старики и молчат, не упрекают баб ничем, а то проходу не будет от них ; где завидят и кричат : «Снохач! Снохач!».

    В самой исторической науке наработан серьезный материал, позволяющий с помощью современных процедур и методов с большой степенью точности реконструировать этот срез ментальности, явленный в дискретных свидетельствах иностранцев и русских путешественников и образах русской литературной традиции. Так, с помощью перекрестного серийного анализа разнообразных источниковых свидетельств (метрических книг, ревизских сказок, данных общих и сельскохозяйственных переписей) разных сел и деревень Тамбовской губернии 70-х гг.XIX – начала XXвека группа исследователей реконструировала типичные модели сексуального-брачного поведения крестьян. Исследователи зафиксировали неявленный напрямую абрис обыденного сексуального поведения, его слабую регулируемость культурно-религиозными нормами. Например, судя по несовпадению данных медицинской статистики и записей в метрических книгах, можно заключить, что желание избежать своевременной регистрацией ребенка–крещением ( скажем, в декабре) признания во грехе, крестьяне относили этот акт на более поздний срок (январь). Статистика свидетельствует, что христианские нормы, в частности, регулирующие сексуальную активность религиозные табу, не стесняли сексуальную жизнь во время Великого поста (зачатие при таком раскладе приходится на конец февраля-март). Факторами, которые определяли «приливы» и «отливы» сексуальной активности русского крестьянина являлись не культурно-религиозные установки, а природно-хозяйственные ритмы и экономико-биологические параметры быта – еще один из выводов данного исследования, опирающийся на анализ массовых источников.

    Картину может дополнить серийное исследование крестьянских поговорок, фольклора которое зафиксирует устойчивые автоматизмы сознания, скрывающие за собой неотрефлектированное признание естественности сексуальности вопреки христианской морали ( «Живот на живот –все заживет», «тело в тело –любезное дело», «грех – пока ноги вверх, а опустила – Господь и простил»).

    Выявленная на серийном материале картина внешне вступает в противоречие с явленными смыслами религиозных запретов или ограничителей в многочисленных источниках церковного происхождения (требования раздельного спанья жены и мужа в периоды воздержания, завешивания иконы в комнате, где творится «грешное дело», снятия перед этим нательного креста и т.д.). Психоаналитический инструментарий во многом позволяет снять это противоречие, равно как и объяснить почему снохачи, безусловно боявшиеся Божьего гнева (тем более, что совершенный ими грех считался более тяжким в силу его инцестуозного характера), тем не менее в обыденных обстоятельствах как будто забывали про греховность своего сексуального поведения. Защитные механизмы психики способствовали тому, что в конкретных бытийственных ситуациях «неудобная» религиозно-культурная норма или табу вытеснялась на периферию сознания. Что не препятствовало ее утверждению носителями этой же ментальности на нормативном уровне.

    Это приблизит к объяснению и поступка снохачей в приведенном казусе. Саморазоблачение снохачей происходит не в обыденной обстановке, а в форсмажорных обстоятельствах( «Господь видит греховодников и не дает им водрузить колокол»), когда утверждается непререкаемая власть императива - снохачество большой грех. Сработает механизм, как сказал бы Э.Эриксон, «ригидно-мстительной и карающей функции Супер-Эго, внутреннего агента «слепой морали»

    Безусловно здесь не может не встать вопрос о ментальности тех, кто «не вышел из толпы» в приведенном казусе, равно как и исследование установок гендерной ментальности русского крестьянства не может быть исчерпано анализом конкретной модели. В данном случае мы имеем дело лишь с одним из срезов ментальности русского крестьянства в указанный период времени, срезов акцентированно выявляющим ее архаическую составляющую.

    Однако анализ даже такого ее сегмента позволяет на новом уровне поднять вопрос о ее структурной целостности, некогда инициированный исследованиями К.Леви-Строса. Попытаемся пунктирно обозначить возможные линии реконструкции этой целостности. Как представляется, явленная в данном казусе система гендерных ментальных установок крестьян может свидетельствовать об их изоморфной природе с установками политическими. (Нынешняя история ментальностей не случайно «реабилитировала» исследования homo economicus, homo politicus, сделав немало открытий на пути понимания идеосинкретичности тех или иных проявлений их ментальной природы, выявляемой сферой бессознательного).

    Императивность идеала и одновременный страх перед ним свойственные авторитарной структуре сознания, логика которого столь прозрачно высвечивается в приведенном гендерном казусе, позволяет обнаружить некую параллель комплексу ментальных установок крестьян в отношении к власти, авторитету в политическом смысле. В частности, обращает на себя внимание зафиксированная в источниках распространенность в языке мифологических лексем - «царь-батюшка», «самодержец». Эмоциональная или психическая составляющая этих лексем, маркирующая разнонаправленный характер чувств, испытываемых носителем анализируемого типа сознания, проливает свет на структурную целостность этого политического среза ментальности именно на уровне бессознательного. Его истоки Э.Фромм обозначил через базовый психоэмоциональный комплекс авторитарной личности, определив, что для него свойственно, с одной стороны, ощущение бессилия перед властью, страха перед ней, с другой –чувство восхищения властью, безоговорочного принятия ее авторитета как непререкаемого, и гипертрофированного восхищения ее силой. (Последнее компенсаторно по своей природе в отношении первого.) Этот психоэмоциальный комплекс и служил, как сказал бы К. Леви-Стросс, эмоциональной «опарой» для мифологизации фигуры царя.

    Базовый в своей основе для архаического сознания, этот комплекс сообразно условиям исторического контекста порождал соответствующие культурно-религиозные мутации на русской почве, «конвертировался» в разнообразные формы почитания и протеста. В рамках концептуальной системы координат П.Бурдье и Э.Фромма возможно социологическое определение исторических зон и социальных ниш, где такого рода конвертация проистекала в условиях, способствующих длительной регенерации этого комплекса в модусе, близком к архаическому, что и фиксируют указанные мифологемы ( Этот комплекс будет существенным образом определять и мутацию данных мифологем в режиме «long duree», наиболее явственно проявит себя, скажем, в феномене «страха-любви» к Сталину широких слоев, ляжет в основу новой мифологемы «отец народа» и т.д.)

    Хоть и контурно обозначенный, этот (политический) срез ментальных установок сознания русского крестьянина явно напрашивается быть соотнесенным с природой того ментального среза, что выявил приведенный казус в гендерном смысле. Казалось бы глубоко укорененные в глубинных пластах сознания политические мифологемы русского крестьянства («царь-батюшка»-«самодержец») на поверку, как показала действительность революций начала века, оказались чрезвычайно хрупки. За этой хрупкостью скрывается феномен психологической слабости авторитарной личности, которую не единожды отмечали исследователи. В приведенном гендерном казусе уязвимость такого рода сознания, его хрупкость явлена со всей очевидностью.

    Этот же исследовательский материал дает возможность на новом уровне вернуться к обсуждению вопроса, поставленного П.Берком о ментальности. Напомним, что П. Берк исходил из предположения, что ментальность можно рассматривать не как единую систему, но как исторически обусловленную сумму (выделено мною – И.Н.) или пересечение разных «сеток» культурно-психологических установок, которые не только взаимоувязаны, но и могут приходить в противоречие друг с другом и меняться в ответ на вызов среды. Представляется, что приведенный вариант возможного анализа ментального среза, позволяющий в новом исследовательском режиме показать социокультурную изоморфность установок гендерного и политического порядка, дает основания все же говорить о ментальности как о системе, отдавая отчет, что система структурируется модусами умонастроения разных страт общества и социальных групп, имеющих свою историко-культурную специфику и алгоритмы исторической динамики.

    Возвращаясь к приведенному в начале текста казусу можно заключить, что его корректная интерпретация оказалась возможной с помощью конкретной технологии анализа, сфокусированной на бессознательном. В рамках исследовательских стратегий «ограниченной истории ментальностей» ( А. Буро) или «феноменологии культуры» ( А.Л. Юрганов), ограничивающих анализ историка явленными артикулированными формами прямых высказываний сознания он не может быть понят и объяснен.

    Теперь попытаемся соотнести полученный результат с теорией макроуровня – в данном случае теорией модернизации.

    При всем разнообразии подходов к модернизационным процессам в России исследователи склонны видеть их специфику в том, что эти процессы были во многом «вторичны» по отношению к западноевропейским. России, как и многим странам Восточной Европы, был свойственен тот тип модернизации, где она инициировалась в большей (чем на Западе) степени «сверху», что было сопряжено со слабостью эндогенных факторов, которые бы могли радикально трансформировать толщу традиционного уклада жизни низов общества во всех его проявлениях. Отсюда выраженная отягощенность имевших место социокультурных трансформаций архаическим наследием.

    Невольно вспоминается мысль Ле Гоффа о долгом средневековье, которое даже на Западе, не завершилось, писал ученый с Ренессансом, а длилось по существу, до XVIII века, «постепенно изживая себя перед лицом Французской революции, промышленного переворота XIX века, и великих перемен века двадцатого». Специфика России, выразившаяся в Новое время и в своеобразии модернизационных процессов, в том и выражалась, что в экономике, идеологии, структурах повседневности средневековые основания традиционного уклада жизни отличались чрезвычайной прочностью. Если Англия и Франция во второй половине XIX века олицетворяли собой ту модель развития рыночного постепенно демократизирующегося общества, которая лишь несла печать сохранения элементов нетрансформированного феодального уклада, то в России наоборот структуры нарождавшегося нового буржуазного уклада являли собой слабый фермент для видоизменения основ традиционности во всех ее формах.

    Проанализированный в полидисциплинарном ключе гендерный казус вполне вписываем в формат данных макроисторических построений, работает на ее кредитоспособность. Более того именно реконструируемый в своей исторической объемности и связях он проливает свет на природу эндогенных процессов российской модернизации, их слабой будирующей роли в становлении рыночных экономических структур и нового политического мышления. Россия и в XIX веке оставалась аграрной страной, где втягивание основной массы населения – крестьян - в орбиту товарно-денежных отношений и соответственно новых культурно-психологических практик происходило крайне замедленным темпом. При всем многообразии породивших такую ситуацию причин, подчеркнем, в контексте проведенного анализа, значимость тех самых автоматизмов сознания и поведения, тех фиксированных, как сказал бы Д.Узнадзе, установок крестьянской среды, которые сыграли немалую роль в слабой инициируемости инноваций в этой социальной нише российского общества.

    Эти ментальные установки, несмотря на отмеченную хрупкость сознания их носителей, были чрезвычайно устойчивы в силу их глубокой укорененности в нем. Не они ли в немалой степени препятствовали выходу крестьян из общины, когда, казалось бы, объективная логика ситуации стимулировала отказ от традиционного уклада хозяйствования и быта? Историкам хорошо известно, что ни указ 1818 года, предоставлявший возможность однодворцам избегать рекрутской повинности, ни великая реформа 1861года, ни, наконец, столыпинский проект аграрной модернизации не привели к массовому выходу крестьян из общины, радикально не сказались на характере трансформации типа крестьянской семьи.

    Несомненно то обстоятельство, что Россия и в конце XIX – начале XX века оставалась по преимуществу аграрной страной с доминированием традиционного уклада, заставляет по-новому соотнести процессы эрозии этого уклада на русской почве с теми, что имели место в других странах, где этот процесс «прощания со средневековьем» не затянулся на столь долгий срок. Как известно, в центральной зоне европейской модернизации Нового времени ( имеется ввиду англо-французский регион) этот процесс протекал наиболее динамично, причины чего, думается, следует искать в особо благоприятной ситуации синтезирования античного и варварского уклада еще на ранних стадиях средневековой истории этих стран, что в свою очередь обеспечило и быстрое изживание феодального наследия в условиях раннего оформления буржуазного уклада.

    В этом смысле исторический вариант становления средневековой Руси уже на раннем этапе имел «отягчающее» судьбы последующего развития обстоятельство. Отсутствие античной подпитки, в том ее виде в каком она достанется цивилизации средневекового Запада, несомненно скажется на всех сторонах ее кульурно-исторической жизни. Масштабы аграрной экономики, удельный вес городских структур жизни, степень развития ремесленно-торговой сферы – вот далеко не полный перечень лишь экономических параметров, существенно отличавших средневековую Русь от европейского Запада,. Перефразируя средневекового классика, можно сказать, что западноевропейская модернизация «карлик, который стоит на плечах гиганта», если под последним подразумевать особую предрасположенность к нарастанию темпов исторической динамики в недрах доиндустриального мира.

    Едва ли не большей динамикой отличался Новый свет. Нередко причины этого исследователи усматривают в отсутствии здесь как раз средневекового наследия, которое не было нужды преодолевать. Правда при этом выпускается из виду, что осваивавшие Америку пришельцы из Старого света были носителями сознания, которое в той или иной степени сохраняло матрицы культурно-религиозного наследия этого мира. Напомним, что заселялся Новый свет в основном теми, кто принадлежал в совсем недавнем прошлом к крестьянской среде, чьи предки, если и были горожанами, то скорее бюргерско- средневекового склада, нежели буржуазного. И тем не менее, это наследие, назовем его «наследием в снятом виде», поскольку оно не подкреплялось силой институциональных форм «старой» жизни, тоже нуждалось в преодолении, если рассматривать его в контексте будущей модернизации. Более того, в определенном смысле, оно имело шанс актуализироваться в условиях окружавшего его мира. Прибывшие в Новый свет колонисты большей частью укоренялись не в качестве фермеров-буржуа, а поселенцев крестьянского склада. Более того, как известно и здесь традиции большесемейного быта, правда не в столь архаичных как в России формах, имели место, что было связано как с нехваткой обрабатываемой земли, так и самими условиями освоения, противостояния окружающему враждебному миру. Но их радикальная трансформация протекала в относительно короткие, сжатые сроки. Уже в первой половине XVIII века можно говорить о исчезновении их как устойчивого явления, там где оно существовало.

    Конечно же, такой формат сравнения, что называется «с высоты птичьего полета», мало что дает с точки зрения аналитико-содержательной полноты конкретики выявления общего и особенного в протекании модернизационных процессов в разных регионах. И вместе с тем, что также невозможно отрицать, без этого историко-социологического оселка – теории модернизации - исследователю будет трудно обойтись в попытках обрести искомую содержательную полноту. Лишь с помощью постоянных «челночных» движений-шагов – от макроисторической гипотезы к анализируемому микроисторическому явлению или казусу, и опять к большому плану, уточненному и проблематизированному этим материалом, и опять и опять и так до бесконечности – можно приблизиться к пониманию сути сходства и различия модернизационных моделей.

    В нашем случае мы можем нащупать некие общие психологические корреляты сохранения традиционного аграрного уклада в Новое время на примере регенерации большесемейного уклада. Определенную параллель анализу, проделанному на базе конкретного казуса, может дать материал американских исследований. Как представляется, он явно напрашивается быть соотнесенным с реконструированными матрицами сознания русского крестьянина рассмотренного периода. Прежде всего обращает на себя высвечивающаяся этим материалом связь гендерно-семейных отношений и установок и тех срезов сознания, что именуется политическим сознанием или дискурсом. Исследователи, занимавшиеся этими проблемами, отмечали, что последние десятилетия XVII века оказались для североамериканских колоний временем демографического роста, связанным с этим процессом освоением новых земель, что разрушало традиционную авторитарно-патриархальную модель семьи, открывало для сыновей колонистов новые перспективы. Прежний авторитет родителей, зиждевшийся на владении земельной собственностью (ограниченным участком земли, пригодной для пользования), обладании специальными навыками хозяйствования, дал брешь. Как показал Ф Грэвен на материалах колониального развития Эндоувера (материалах, которые использовал для психолого-политической реконструкции ментальности колонистов К. Линн), испытывавшие недостаток земли члены семьи, покидая традиционное место жительства, становились независимыми хозяевами и носителями нового неавторитарного стиля мышления, психологически подготавливавшего почву и для формирования матриц нового политического сознания и поведения. Именно этот слой оказался тем питательным бульоном, в котором быстрее выварились настроения разрыва уз с метрополией – Британской монархией.

    Конечно эти выводы носят вероятностный характер, поскольку строятся на материале отдельной колонии. Однако обращает на себя внимание параллелизм трансформаций структуры семьи и авторитарного типа (в веберовском модальном смысле этого слова) личности в тесной связи с трансформацией политических установок сознания. Связь эта безусловно обеспечивается функционированием бессознательного. П.Хоффер, С. Аллен и Н.Халл определяя эту «психологическую компоненту индивидуального политического выбора», отличающего лоялистов (сторонников сохранения власти британской короны над колониями) и революционеров, проанализировали биографические данные 38 лоялистов и 45 революционеров. Сравнение показало, что для лоялистов была присуща потребность в твердо установленном порядке, невыносимость неопределенной ситуации, большая, чем у революционеров, склонность к стереотипному мышлению, конформизму, словом целый ряд психологических характеристик, которые составляют явления одной природы.

    Еще один пласт проблем, связанных с общим бессознательным фондом психологических установок сознания, лежавшем в основе как семейно-гендерных стереотипов, так и политических понятий, высвечивается анализом языка. Уместно вспомнить, что одним из первых поставил вопрос о возможности использования историком анализа языка и речи как таких объектов, через которые можно «распознать привычные и тонкие рефлексы «психики» коллектива и его взаимоотношений», а через них более адекватно понять «смыслы» анализируемых явлений, А. Дюпрон. Э. Бэроуз и М.Воллэси обнаружили в письмах, дневниках, памфлетах эпохи борьбы за независимость частое употребление аналогий, уподобляющих права и обязанности Англии и колоний соответственно правам и обязанностям родителей и детей. Отмечая, что аргументация этих текстов, с помощью которой обосновывается право колоний на самостоятельность, строилась на вполне определенных принципах здравого смысла, американские историки на основании стилистики использования метафор, психологического интонирования их в текстах, выдвинули предположение, что аналогии Англии и колоний с родительским авторитетом и детьми, несли вполне определенную психосоциальную функцию. Они являлись не просто речевыми оборотами, но символами, выполнявшими соответствующую идейно-психологическую функцию. На бессознательном уровне эти символы являлись объектом идентификации и выполняли мобилизующую функцию, управляли поведением.

    Встает вопрос, что обусловливало соответствующую роль данной символики в поведении колонистов? Вопрос, который вряд ли найдет ответ, если уйти от обсуждения проблемы, поднятой исследованиями К. Линна, П. Хоффера, С. Аллена и Н. Халла.

    Предлагаемый формат возможного многошагового сравнительно-исторического исследования особенностей модернизационных процессов конечно же не может быть сведен к выявлению некоего общего властно-гендерного кода, соотносимого с разными их моделями. Для того, чтобы такое сравнение обрело аналитически-содержательную полноту потребуется по меньшей мере дать более тонкий исследовательский срез того же американского материала. И тем не менее, выявленная соотнесенность проанализированного в полидисциплинарном разрезе казуса со снохачами со спецификой модернизации России, обрисованный на американском материале контур историографических исследований, актуализирующих проблему изоморфности политических и гендерных установок сознания, дает основание думать, что ментальные срезы исторических процессов поддаются анализу не в меньшей степени точному, нежели какие иные.

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 20      Главы: <   11.  12.  13.  14.  15.  16.  17.  18.  19.  20.





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.